МЕЛВИЛЛОВСКАЯ ЗАКВАСКА

№ 2008 / 49, 23.02.2015


Конецкий всегда был для власти очень неудобным писателем. Он мог в лицо сказать высоким начальникам всё, что о них думал. Ему ничего не стоило подписать письмо в защиту опальных художников.
Конецкий всегда был для власти очень неудобным писателем. Он мог в лицо сказать высоким начальникам всё, что о них думал. Ему ничего не стоило подписать письмо в защиту опальных художников. Сколько раз из-за этого его книги вылетали из всех издательских планов. Чиновники думали, что Конецкий не выдержит и сломается, прогнётся пред сильными мира сего. А он после каждого устроенного начальниками искусственного шторма уходил в штопор, находя спасение в бутылке. Ему казалось: лучше допиться до ручки, нежели заискивать перед властью.

Виктор Викторович Конецкий родился 6 июня 1929 года в Ленинграде. Его отец – Виктор Базунов был следователем, потом служил транспортным прокурором. Мать – Любовь Дмитриевна Конецкая в молодости участвовала в «парижских сезонах» труппы Дягилева. Но ещё перед войной семья распалась. Виктор со старшим братом Олегом остался у матери. Он и фамилию потом взял себе материнскую. А отец во второй раз женился на немке, что в сталинские времена не приветствовалось.
До войны Конецкий много рисовал. Под конец жизни он вспоминал, как «занимался во Дворце пионеров у Деборы Иосифовны Рязанской. Ещё совсем маленьким мне было неудобно оттого, что я рисую лучше её, и она это сама мне говорила. Помню, после летних каникул показывала мне свою – холодную, даже ядовитую в зелени, живопись – и плакала оттого, что пишет плохо. Потом вытерла слёзы и всё щурилась, щурилась на свои работы, а потом смотрела на меня с надеждой и, конечно, вздыхала… А мать иногда говорила, смотря на нарисованное: «Се лев, а не собака!..» (В.Конецкий. Ненаписанная автобиография. СПб., 2006).
Первые серьёзные испытания на долю Конецкого выпали в войну. Сначала пострадало жильё. «Мы жили в коммуналке, – писал Конецкий, – часть которой смотрела окнами на канал, который теперь называется Адмиралтейским. Окна вылетели при первой же бомбёжке. Комнаты на той стороне квартиры стали нежилыми. У нас там стояло пианино. Однажды на нём образовался сугроб». Потом начался страшный голод. Смерть косила всех без разбора. Конецкий вспоминал: «Я пошёл навестить тёток, маминых сестёр. Когда поднялся к ним, одна из них была мертва, лежала голая, возле неё записка: «Когда умру, зажгите мою венчальную свечу». Вероятно, перед смертью сошла с ума: она почему-то сохранила заветную свечу. (К тому времени все свечки были съедены.) Другая тётка была жива, но примёрзла к креслу. Увидев меня, она только и делала, что орала: «Ты ангел, ты ангел, ты ко мне спустился!» Иногда она приходила в сознание и шептала что-то более осмысленное. От взрыва на лестнице ей перебило позвоночник дверным крюком. Она доползла до кресла, залезла в него, ждала смерти, но тут пришёл я. Что мне было делать? Помню, обыскал всю квартиру и нашёл только деревянные колодки для обуви. Этими колодками я растопил печурку. Мёртвую тётку накрыл простынёй. Живую, Матрону Дмитриевну, я попытался приподнять и привести в чувство… Доплёлся за матерью… Ей удалось отправить тётку в госпиталь…».
Из блокадного Ленинграда Конецкий с братом и матерью вырвались лишь весной 1942 года. Уже в 1984 году писатель рассказывал критику Валентину Курбатову: «В апреле 42-го мы прорвались через Ладогу. Мать везла нас в Ташкент. Голодных нас накормили жирной гречкой, хотя не надо было быть врачом, чтобы понять, что это смерть. Мы подыхали от поноса, когда уже нечем было ходить. Мать не ела неделю, но болезнь не проходила. Мы ждали, что она помрёт со дня на день. Поседела, волосы свалялись – волосы умирают первыми. Но она была фантастично верующий человек и не могла умереть, не выходив нас перед Богом. Может, только тем и держалась» («Литературная Россия», 1998, 20 марта).
Вместо Ташкента Конецкие попали в Киргизию, где они выжили исключительно за счёт небольшого огорода. Когда наши войска блокаду наконец прорвали, все потянулись в Ленинград. Но учёба Виктору уже не давалась. Школу он стал прогуливать. Все дни напролёт Конецкий, гуляя по городу, вчитывался в объявления о приёме в ФЗУ. Зато вечерами ему понравилось пропадать в Таврическом дворце, где временно работали вечерние классы художественного училища.
Мать очень переживала за неприкаянность сыновей и попросила в ситуацию вмешаться своего бывшего мужа. Отец, воспользовавшись приятельскими отношениями с адмиралом Николаем Авраамовым, в августе 1945 года устроил отпрысков в Военно-морское подготовительное училище. Днём ребята учились, а ночами занимались ремонтными работами, разгружали вагоны и репетировали парады.
Позже Конецкий поступил на штурманский факультет 1-го Балтийского высшего военно-морского училища, которое готовило кадры для подводного флота. У него появилась новая страсть – стихи. Приятель – Юлий Филиппов уговорил подать документы на филфак Ленинградского университета. Экзамены за первый курс Конецкий ходил сдавать к профессорам на дом. Но потом министр обороны Булганин всем курсантам запретил параллельно учиться в гражданских институтах.
Окончив в 1952 году училище, Конецкий попал на Северный флот. Сразу после встречи нового года он писал брату: «Я, кажется, на 1/2 осуществляю свою мечту о том, чтобы обогнуть шарик ниткой своего курса. В конце этого месяца, если всё будет нормально, уйду к Косте Денисову, а может быть, и дальше к югу. Пойду по своим водам, по следам Нордшельда. Всё это интересно и почётно, но знал бы ты о том бардаке, несуразице, неподготовленности к тому, что предстоит на кораблях. Я буду капитаном корабля водоизмещённостью 318 тонн, мой корабль самый мощный из отряда однотипных, и поэтому, а также потому, что я из аварийно-спасательной службы, – мы названы аварийно-спасательным кораблём, и очень тяжёлая ответственность аварийного обеспечения такого большого и трудного похода ляжет на мои хилые плечи. Впереди бесконечно много трудного. Тяжёлая ответственность за людей, за миллионные ценности, за свою совесть. Опыта, конечно, мало. Простая швартовка и то перенапрягает нервы. Трюма полны ценным, разнокалиберным, готовым для рынка грузом, а у матросов далеко не всё в порядке с деньгами».
В другой раз Конецкий, спасая тральщик с тремя пробоинами, чуть сам не утонул в Баренцевом море. Потом в самые лютые морозы его бросили вытаскивать затонувшую баржу с рванувшим боезапасом. Там до этого случился пожар, и погибло пять человек. Спасатели сначала должны были выловить все трупы, пока их не унесло сильным течением в океан. Но старшина под водой допустил ошибку, и тело первого покойника при подъёме упало лицом на иллюминатор водолаза. Со спасателем случился шок. Он от дальнейших погружений отказался. Пришлось в воду идти Конецкому.
Ещё на флоте Конецкий написал несколько рассказов. Один из них он отправил Константину Паустовскому. «Я обращаюсь к Вам, – писал молодой офицер, – как к человеку с огромным жизненным опытом, человеку, сумевшему прожить благородно и красиво много трудных десятилетий. Какая бесславная злоба появляется, когда читаешь заведомо ложные, поддельные, без собственной мысли и чувства стихи и романы из громких, лишь по внешнему виду идейных слов. Когда видишь, что пишут люди, чуждые истинному, глубокому благоговению перед марксизмом и ленинизмом. Ответьте мне на это, но так, чтобы я понял, что сами Вы понимаете в происходящем в стране и партии до самых глубин». Но Паустовский ничего не ответил.
В марте 1955 года Конецкий демобилизовался. Но уже через пару месяцев он устроился капитаном в администрацию Севморпути, став перегонять из Петрозаводска на Камчатку какие-то суда. А потом его потянуло в литературное объединение к Леониду Рахманову. Компания там подобралась очень разношёрстная. Из флотских у Рахманова занимался Валентин Пикуль. Борис Сергуненков до литобъединения перегонял стада овец то ли из Монголии в Китай, то ли из Китая в Монголию. Виктор Голявкин успел начудить в Академии художеств, но силу ему придавали совсем другие приключения, он ведь единственный из начинающих прозаиков имел разряд по боксу.
Спустя год у Конецкого в журнале «Звезда» вышел первый рассказ «В утренних сумерках». А там подоспела очередь и первой книги «Сквозняк».
Конецкого тогда очень опекала Вера Панова. Она однажды достала даже Александра Твардовского, хотела уговорить того напечатать в «Новом мире» рассказ Конецкого «Путь к причалу». Твардовский согласился с Пановой: «Спору нет, это человек способный, и рассказ вполне грамотный литературно». Однако печатать Конецкого он отказался. В июле 1958 года Твардовский написал Пановой: «Дело в том, что это не более как чтение, – то, что рассказ написан, не забываешь ни на одну минуту. И написан он от чтения подобных историй на море и на суше, а не от иных побудительных причин. Ни одним краем он не смыкается, не соприкасается с подлинной жизнью, он скорее уводит от неё, от скучной и обыденной жизни в область занятного, сладостно-страшного, взятого издалека, без непосредственного риска для читателя самому соприкоснуться с испытаниями, выпавшими на долю отважной четвёрки, погибающей вместе со своей «посудиной» в штормовом северном море. Мне невольно пришла на память история гибели «Руслана», рассказанная Соколовым-Микитовым в очерке о спасении «Малыгина». Там я не мог читать без слёз, и дело не только в фактической подлинности страданий и гибели тех людей примерно в этих же северных водах. А в том, что писатель попросту заставил меня предварительно полюбить их, привыкнуть к ним житейски. А тут, по совести, мне никого не жаль из гибнущих, – они для меня не люди, а герои рассказа, предназначенного взволновать меня, читателя, крайней остротой ситуации, жертвенной лихостью боцмана Росомахи, обрубающего трос, связывавший до сих пор его посудину с буксиром и дававший ещё надежду на спасение. И автор знает, что мне их не жаль, он, например, озаботился тем, чтобы придумать боцману Росомахе сентиментально-пошловатую историю сближения с некоей условной Машей, которая теперь ждёт его на берегу. Но Маша, как и некая Галка для другого члена экипажа погибающей «Даго» – она мне тоже не близка и не дорога, ибо её нет на самом деле, она освобождена от примет живого лица, каким может и должно быть лицо вымышленное. Так что они гибнут, а я буду чай пить, и я прав: не по кому мне здесь плакать».
Сразу после выхода первой книги встал вопрос о приёме Конецкого в Союз писателей. Рекомендации ему дали Рахманов, Панова и Михаил Светлов. Причём если Панова исписала несколько листов бумаги, то светлов проявил лаконичность. Его рекомендация уложилась в одно предложение, в котором ключевыми были три слова, утверждавшие, что Конецкий – «хороший парень».
Хороший парень к тому времени связался с киношниками. Он много что предлагал киностудиям. Но славу ему принёс сценарий «Полосатого рейса». Толчок дал Хрущёв. Конецкий вспоминал: «Хрущёв встретил, кажется, императора Эфиопии и повёл его в цирк. На Маргариту Назарову, с тиграми. После представления Маргарита принесла в правительственную ложу тигрят. Хрущёв растрогался и говорит: у нас-де такая женщина замечательная, такие тигры, а кина нету. И по всем киностудиям страны был брошен клич: немедленно сделать фильм про Маргариту Назарову. Директорат – на дыбы. Стали искать сценарий. Я кое-какие потом читал. Один драматург поместил тигра в коммунальную квартиру. Сказали: очернение действительности. Другой накатал про колхоз, в котором такая зажиточная жизнь, что они свой зоопарк открыли. Ему отвечают: лакировка» («Неделя», 1998, № 2).
А у Конецкого нашлась своя изюминка. Он, когда взялся за сценарий, вспомнил случай, когда их корабль с острова Врангеля перевозил в Мурманск трёх медведей для местного цирка, и один зверь в дороге выбрался из клетки. Директору студии «Ленфильм» эта история понравилась. Мишек тут же переделали в тигров. Да ещё в помощь студия дала Конецкому опытного Алексея Каплера.
Потом Георгий Данелия взялся за рассказ Конецкого «Путь к причалу». Сценарий для фильма они писали вместе в Арктике на борту парохода «Леваневский».
Затем возникла идея картины «Тридцать три». Позже Конецкий рассказывал Валентину Курбатову: «Мы пришли на студию: Я, Вася Аксёнов, Юра Казаков, Валька Ершов и Гия Данелия. «Давайте, – говорим, – договор на пятерых. Что, итальянцы могут сценарии ротами писать, а у нас кишка тонка?» Ну, видят такой парад звёзд – подписали. Мы рванули в Одессу и утопили аванс в водке. Первым бежал Вася, вторым подхватил свой рюкзак и удочки Юра Казаков. А перед нами замаячила необходимость отдавать аванс. Ну уж, кхм! Мы завязали намертво и месяц писали. Катались со смеху, заводили друг друга. Я теперь знаю, что комедии вообще надо писать не меньше чем вдвоём. Гия тогда выписал из Кремля настоящий эскорт с «Чайками» и мотоциклами, чтобы хватить в Верхние Ямки через кур и кальсоны, мотающиеся над дорогой. И у нас был замечательный эпизод, когда Травкина от лица человечества провожают главы государств: Никита наш, Эйзенхауэр, де-голлевский нос… Камера уходила с Травкиным вверх, и оттуда, сверху, они, такой дачной кучкой, махали руками и фуражками. Все в орденах, как новогодние ёлки. Было очень смешно» (В.Курбатов. Подорожник. Иркутск, 2004).
Переломной для Конецкого оказалась книга «Завтрашние заботы». Она вышла в 1961 году. Александр Борщаговский в письме автору заметил, что воспринял эти заботы не только как новую и очень многообещающую работу, он полюбил их «читательским нутром, селезёнкой, вообще всем, что в человеке живёт и чем он жив».
Но самого Конецкого тогда вновь сильно потянуто в море. Он мечтал уйти в длительное загранплавание. Но этому очень сопротивлялся партийный аппарат.
Партийных функционеров смущали даже не резкие суждения Конецкого, а его не знающее никаких пределов пристрастие к зелёному змию, приведшее в конце 1963 года писателя в Бехтеревку в пятое наркологическое отделение.
В Бехтеревке соседом Конецкого оказался поэт Глеб Горбовский. В отсутствие привычного допинга у них у обоих проснулся творческий зуд. Конецкий взялся доделывать какой-то очередной киносценарий. А Горбовского потянуло на лирику. Одно из стихотворений он тогда посвятил товарищу по палате. Горбовский писал:За окнами – лежание зимы.
Стоят дымы, и мечутся машины.
И не добиться радости взаймы:
утомлены палатные мужчины.
Они, ворча, прощаются с вином.
Их точит зло. Им выдана обида.
А за окном, за розовым окном
зарёй морозной улица облита.
А белый врач – стерильная душа –
внушает мне, довольствуясь гипнозом:
«Вино – говно! Эпоха хороша!
Великолепна жидкая глюкоза!»
…Там, за окном, где жизни перегар,
где дыбом дым и меховые бабы, –
из-за ларька шагнул на тротуар
последний мой мучительный декабрь.
На торговый флот Конецкого отпустили лишь в 1964 году, доверив ему поначалу должность четвёртого помощника капитана.
Однако вскоре Конецкий вновь оказался в центре скандала. 1 января 1965 года «Литгазета» опубликовала его рассказ «Невезучий альфонс». Рассказ, вспоминал потом Конецкий, был «о флотском офицерике, который умудрился выпалить с эсминца главным калибром по собственному флагману, ибо в прибор наводки попал таракан. Пальба пошла по мне в масштабе страны. Журнал Нева» зарезал по причине идейной порочности всю рукопись книги «Солёный лёд», готовой к публикации в журнале, куда одной из глав входил «Невезучий альфонс», и потребовала аванс обратно. Но аванс я пропил… По причине банкротства я и оказался в Ленинградском городском суде» («Писатели России: Автобиографии современников», М., 1998). Кстати, суд писатель выиграл.
То, что рассказ Конецкого «Невезучий альфонс» критика разнесла не по делу, – это поняли все. Сложней оказалось с другой вещью писателя, с «Повестью о радисте Камушкине». В Москве и Ленинграде её в целом приняли нормально. Против выступил один Игорь Золотусский. В провинциальном журнале «Сибирские огни» он разнёс «Радиста» в пух и прах. Зубастый критик писал: «Трагедия, случившаяся с Камушкиным (имелся в виду арест отца и встреча сына с ним в комнате следователя в НКВД), для него не трагедия. Он одевает её в экзотические одежды своих псевдочувств, своих полупереживаний. И повесть обваливается, как декорация, погребая под собой героя и автора». О свидании Камушкина с отцом, который для того чтобы спасти сына признался ему, что он настоящий «враг народа», Золотусский высказался ещё резче: «Как это трогательно правдоподобно и симпатично лживо!».
Но если ругань по поводу «Невезучего альфонса» вызвала у Конецкого шквал возмущения, то сердитая статья Золотусского привела его в смущение. Позже он признал правоту критика и не раз обращался к нему с просьбами сочинить очередное предисловие.
Новое ЧП произошло в 1967 году. В канун IV Всесоюзного съезда писателей Александр Солженицын разослал по стране своё письмо о цензурном произволе. Среди получателей этого письма оказался и Конецкий. Вообще-то Солженицын ему никогда близок не был. Прочитав когда-то повесть «Один день Ивана Денисовича», он честно признался Борщаговскому, что ему «не очень люб сам герой. Есть в нём кое-что из того, что делало возможным на Руси во все века держаться несправедливости. Это хорошо, что такой герой написан. Но дурно, что истолковывают его шиворот-навыворот. Думаю, что духовный идеал Солженицына (в глубинах его души) уходит в религию. Не знаю, может ли она помочь в поисках истины сегодня. Несколько хотелось подчистить ткань повести от русопятства (не в смысле бранных выражений, конечно). Хуже всех написан капранг. Но он же и больше всех нравится мне». Но тут Конецкий безоглядно встал на сторону Солженицына. Солидаризируясь с опальным литератором, он отправил в адрес IV съезда своё послание, в котором, возмущаясь самодурством чиновников, предлагал «добиться запрещения уродливой формы негласной цензуры, дать право личной встречи с цензором и право апелляции в высокие цензурные инстанции». Конецкий по-прежнему оставался наивным романтиком.
Многие годы Конецкий писал, по сути, один роман-странствие «За доброй надеждой», в которую вошли семь в чём-то самостоятельных книг. В этом романе нет организованного сюжета. Структуру вещи во многом определил монтаж дневниковых записей и вставных новелл.
Евгений Сидоров, разбирая творчество Конецкого, однажды назвал писателя «неисправимым стихийным моралистом и доморощенным философом».
В 1979 году Константин Симонов, прочитав в журнале «Звезда» роман Конецкого «Вчерашние заботы», говорил Василию Ардаматскому: «Конецкий любит своих плавающих собратьев, это отлично видно, но его характер не позволяет ему видеть их такими, как они сами хотели, именно от своей любви к ним. Конецкий не может быть РОЗОВОПИСЦЕМ, оттого иные из его героев потом и не поймут, что его некоторая беспощадность – от любви. Конецкий пишет их живые портреты, пользуясь всей палитрой и выбирая цвета только по закону правды. И тут он уже думает не о натуре и о том, как она потом оценит своё изображение, а о нас – читателях и литературе. Кроме того, его герои, как это и в жизни, существуют не сами по себе, они связаны с многими другими, в том числе и с теми, которые сами не плавают, но уверены, что корабли плавают только потому, что есть где-то они. Конецкий не боится писать и их портреты, которые неизбежно превращаются в портреты явлений, в том числе и негативных. Это делает его произведение вдвойне интересным и полезным в самом высоком, если хотите, даже государственном смысле».
Виктор Астафьев в 1984 году признавался Валентину Курбатову: «Интересно же бывает на свете!.. Ты мне Витю Конецкого описал… Очень хороший мужик, в самом деле, и писатель первоклассный, но у нас же блядство, а не критика, вот и замалчивают его. Впрочем, читатель его хорошо знает, настоящий читатель, а не массовое это барахло, производимое самой «передовой» в мире педагогикой и оголтелой демагогией. Я как раз начал читать в прошлом году присланную им книжку (с дурацким, правда, названием: «В сугубо внутренних водах») и ещё раз порадовался крепости его пера, богатству воображения. И весь его голос, и сам он в своей прозе, даже в прозе-то лучше, угадывается и читается, а то напустит на себя «аристократического чёрта», или в сноба начнёт поигрывать» («Крест бесконечный. В.Астафьев – В.Курбатов: Письма из глубины России». Иркутск, 2002).
Кстати, Курбатов не раз порывался взяться за книгу о Конецком, подавал даже заявку в издательство «Советская Россия», но начальство придумало тысячу предлогов, лишь бы ничего о Конецком в печать не пропустить. «Опять манит Конецкий, – признавался Курбатов романисту Александру Борщаговскому в 1986 году. – Вот кого мне подлинно жалко – такое там внутри спеклось и мается: ещё не выкипевшее честолюбие, одиночество, даже опостылевшее, но уже неснимаемое суперменство. Душа просит дома, да и друзей глубоких нет. Моряки его числят в писателях, писатели в моряках. Дружить дружат, но очень внешним образом, без той всепрощающей братской общности, которая связывает обычных людей. Они ведь даже с родным братом тягаются, то есть Виктор Викторович снисходительно любит его как старшего, но менее талантливого, а тот сознаёт себя по дару тоньше и не может простить этой снисходительности, и вместо родной близости являются литературные дискуссии и злые стычки».
Но была у Конецкого одна пагубная привычка, избавиться от которой у него никак не получалось ещё с пятидесятых годов. В писательском мире о ней все хорошо знали. Но как переделать Конецкого, это никому не было ведомо. Курбатов однажды в бессилье написал Астафьеву: «Ездил я в Ленинград вызволять Конецкого из тягчайшего запоя и, увы, не вызволил. После Юры Куранова я второго вижу такого спеца, но Юра не мучался, а этот которое утро взывает к своей морской воле, выкликает в себе капитана, старого волка, но одиночество (он ведь один-одинёшенек) скоро опять скручивает его, а матушка-работа, помогавшая ему прежде – в бегах, нейдёт, зараза» (Письмо от 22 ноября 1984 года).
В 1986 году Конецкий на теплоходе «Кингисепп» совершил свой последний рейс в Арктику. Он понимал, что прощание с морем неизбежно. Но писатель не думал, что уход получится драматичным. Позже Конецкий вспоминал: «Мне последний раз, в 1986 году, пришлось работать в чрезвычайно тяжёлых условиях, на теплоходе «Кингисепп», дублёром капитана. Мы попали в аренду Северо-Восточного управления Министерства морского флота, которое находится в Тикси, и довольно долго работали между Колымой и Чукоткой. У нас были частые, очень длительные стоянки и во льду, и в портах, поэтому в этом рейсе мне удалось вести очень много подробных записей.
А когда мы шли из Чукотки на Колыму, то получили шифровку о гибели «Нахимова». Затем сгорело судно на Дальнем Востоке, о чём вы здесь почти ничего не знали, а мы, находясь в море, естественно, узнали. Потом погиб «Комсомолец Киргизии», а напрасно обвинённый в приказе министра ММФ в аварии капитан судна, молодой ещё человек, умер от сердечного приступа. Кстати, приказ капитану и экипажу «Комсомольца Киргизии» покинуть судно был отдан начальством. Капитан же, который хотел согласно традиции остаться на судне до момента фактической гибели (вместе с аварийной группой), покинул судно только после этого приказа. Вертолётчики США сняли экипаж. Наших моряков картинно принял Рейган, одновременно наградив спасателей-вертолётчиков. Такое не могло понравиться высокому начальству» («Ленинградская правда», 1989, 27 сентября).
28 июня 1990 года Конецкий подал заявление о выходе из партии, в которую вступил молодым лейтенантом на Северном флоте 37 лет назад. Он писал: «Хватит – пора выдавливать из себя раба. Говорят, если порядочные выйдут, мерзавцам будет полное раздолье. Именно это соображение руководило мною 37 лет. Свой долг верного пуделя я выполнил честно».
Вскоре Владимир Геллер предложил Конецкому экранизировать два его старых рассказа: «Пётр Ниточкин к вопросу о психической несовместимости» и «Жмурик и Барракуда». Но в декабре 1993 года режиссёр умер. И фильм доснимать оказалось некому.
В личной жизни Конецкому долго не везло. Все его считали безнадёжным холостяком. Свет надежды забрезжил лишь в 1985 году, когда он встретил библиотекаря Татьяну Акулову.
Последние восемь-десять лет Конецкий жил очень тяжело. Из писателей иногда приезжал к нему Курбатов. Он в 1994 году сообщал Борщаговскому: «Наведался в Петербург, поглядел на доброго Виктора Викторовича Конецкого. Почти не встаёт. Ноги отказывают ему. Сердце тоже. Глядит в потолок, считает обиды и думает о смерти. Единственное, что на минуту выбивает его из этого состояния, – напоминания, что ему ещё надо провести 300-летие русского флота и что без него – никак. Бедный добрый Виктор Викторович, он, как и все мы, живёт вполне в прошлом и хоть глядит телевизор и всё комментирует, но уже не умеет переменить зрения. И я уже не знаю – хорошо это или плохо. Может быть, наш неловкий и жалковатый романтизм ещё зачтётся нам».
Последней работой Конецкого стала книга «Эхо». На неё сразу откликнулся профессор Санкт-Петербургского университета Рэм Баранцев, с которым писатель в далёком 1980 году делал для «Литгазеты» диалог о людях и вещах. «Дорогой Виктор! – писал профессор. – Читая «Эхо» урывками между дел, внезапно почувствовал, что дела отступили, а главным стало состояние души, подаренное этим чтением. Хотя, пожалуй, не внезапно. Кербер – камертон верный, но суровый, и я воспринимал его рационально, тем более что с долей профессионализма. Некрасов впустил светлую тоску. Капитаны напомнили былого Конецкого. Зазеркалье оживило новыми красками. Суета со сценарием немного снизила, но не уронила. Катарсис наступил благодаря Казакову. А мудрый Шкловский подтолкнул к поиску высвобождающих слов. На десерт оставалась воздушная Ахмадулина. Но ставить точку мешает Грант. И правильно! Этот колымский армянин понимал Россию почти как Василий Шукшин. Бесам современным они были недоступны. И оба не дожили до третьих петухов. Как пока и сама Россия. Доживём ли мы? Прочти Владимира Сигова в ЛГ № 29 – 30. Эпистолярный жанр я оценил, занимаясь архивом Любищева. Переписка Цветаевой и Рильке убедила меня в его самоценности, незаменимости. Даже в науке наиболее интересны биографические портреты учёных, создаваемые в письмах. А когда приходит пора итогов, тоже ведь начинаешь разбирать груду писем, сидя на полу, как у Тютчева. Один из моих молодых друзей-оппонентов недавно написал: «Вам надо серьёзнее и бережнее отнестись к своей жизни». Очевидно, придётся последовать его совету. И твоему примеру. Очищусь вот от суеты, включу Анну Герман и дозрею до своего «эха». Твой не-писатель и не-художник, но душевно близкий, Рэм».
Умер Конецкий 30 марта 2002 года в Санкт-Петербурге. Похоронили его на Смоленском кладбище, самом близком к Балтике. Среди тех, кто пришёл проводить писателя в последний путь, был Курбатов. Он потом написал Борщаговскому: «Ездил хоронить Конецкого. Было адмиральски торжественно. Гражданская панихида в Морском Петровском корпусе под великими батальными полотнами о славе Чесмы и Синопа, под галереей великих выпускников корпуса – Нахимова, Ушакова, Беллинсгаузена, Колчака… Люстры были забраны крепом, морской караул менялся через 10 минут. Отпевали в Никольском морском соборе. Адмиралы стояли в очередь для прощания, что вызвало бы улыбку у бедного капитан-лейтенанта. И гроб выносили под Андреевским флагом, кортиком и фуражкой выше чином (с лаврами), ведь адмиралы стоят – как-то неудобно, что бы тоже вызвало у Виктора Викторовича ядовитое примечание. Но и детскую гордость салютом, гимном, церемониальным маршем курсантов мимо могилы под «Варяга». Непременно в письме оттуда посмеялся бы: «Вас, дураков, так хоронить не станут!» Любил он пройтись на эту тему. А положили хорошо – на Смоленском кладбище рядом с бабушкой, подле храма. Кажется, он был последним морским романистом старой мелвилловской, стивенсоновской, конрадовской закваски. Дальше уж о море будут бухгалтеры писать».В. ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.