Шутовство у Лукоморья

№ 2009 / 22, 23.02.2015

У Сергея Довлатова есть забавная повестушка «Заповедник», которую ещё можно назвать собранием баек о Михайловском. Кто в ней только не представлен. Лишь для главного хранителя заповедника – Семёна Гейченко писатель не нашёл добрых слов.

У Сергея Довлатова есть забавная повестушка «Заповедник», которую ещё можно назвать собранием баек о Михайловском. Кто в ней только не представлен. Лишь для главного хранителя заповедника – Семёна Гейченко писатель не нашёл добрых слов. Ему казалось, что «старик из Михайловского хотел устроить парк культуры и отдыха». Вот только Довлатов забыл добавить, что в этом парке Гейченко мечтал сохранить быт пушкинской эпохи и атмосферу пушкинского вольнодумства. Вспомним, сколько воинствующих диссидентов старик взял в Михайловском под свою опеку в брежневские годы застоя (во всяком случае он не мешал нашей гнилой интеллигенции вести в заповедных местах опасные разговоры о режиме и о всём таком прочем).


Мне кажется, будет правильней о Гейченко судить всё-таки не по искромётному Довлатову, а скорее по картинкам, созданным пером псковского критика Валентина Курбатова. Посмотрите, что он, скажем, в 1982 году после очередных посиделок с Гейченко рассказывал историческому романисту Александру Борщаговскому. «Семён Степанович, – писал Курбатов, – был молод, красив, лёгок и мнился мне Дорианом Греем. Всякий раз, когда он восклицал что-нибудь вроде «Господь создал Адама и Еву, а Пушкин – Онегина и Татьяну», районная партийная секретарша Анна Фёдоровна извинительно улыбалась секретарю обкома Ульянову, моля простить безумного старика, который помнит эти гибельные для атеистического слуха слова – Господь, Создатель и т.п. Но тот всё равно гневно кривился и всякий раз что-то записывал в блокнотец, видно, считая такие оговорки, чтобы при случае укорить после несчастного директика этим реестриком. Наутро мы посидели с ним за пирогами и наливками, и он, по своему обыкновению, давал волю гневу на всё и вся, пересыпая злые сентенции весёлыми небывальщинами о своих свиданиях со Сталиным, Тухачевским, Николаем I и Георгием Победоносцем».



Семён Степанович Гейченко родился 1 (по новому стилю 14) февраля 1903 года в Петергофе. Его отец служил вахмистром в конно-гренадерском полку. Вспоминая своё детство, он уже в 1970-е годы рассказывал Валентину Курбатову: «В Петергофе стояли четыре полка – уланский, драгунский, лейб-гвардии конно-гренадерский (наш) и специальный сопроводительный. У нас в саду был курятник, и я с него видел, как Государь выезжал на прогулку: казак впереди, казак сзади. Я выбегал и снимал шапку, Государь делал под козырёк. Я пробегал дворами и перехватывал его ещё раз и опять снимал шапку, и он опять, улыбаясь, брал под козырёк (цитирую по книге В.Курбатова «Подорожник», Иркутск, 2004).





Но потом началась война. Гейченко уже учился в Петергофской мужской гимназии. Настроения в Петергофе сильно изменились. Он вспоминал: «Первая война началась классически: общим плачем, боевыми трубами, молебнами. Кони, сабли, выступления на вокзалах, задорные крики. Наш преподаватель в Петергофской гимназии немец Тилек выпрямился и стал носить голову выше прежнего. Он не боялся за свой фатерлянд, но немца никто всерьёз не брал. «Жил-был толстый немец Тилек по прозванью Бочка килек – вот на какую монету разменяли его пафос петергофские мальчишки. Поляки Стефановичи заволновались, засобирались, запели «Ешще Польска не згинела», мобилизовались и пропали. Француз Добровольский (француз, положим, русский, но всё француз) тоже замурлыкал: «Аллонс, анфан, а ла Патрия» и тоже наладился из Петергофа, но скоро воротился с Георгиевской лентой, о войне уже не заговаривал и скоро застрелился».


Печальные воспоминания остались у Гейченко и о революции. «Преподаватель музыки Гинзбург явился в класс сверкая глазами, – рассказывал он в 1970-е годы Курбатову. – Он провёл бессонную ночь и принёс гимн. Слушайте: «Все мы братья, все мы братья! Мы один народ! Смело против самовластья мы пойдём вперёд!». Ему не сиделось, надо было петь, идти вперёд, звать к свободе. Он ушёл и пропал в боевых днях без следа. Директор гимназии Михаил Иванович Шубин – генерал, ваше превосходительство, из тех, кто моему детскому воображению представлялся александрийским столпом, опорой мира – сидел у моего отца на кухне, опустившийся, почти мёртвый, и спрашивал: не поднесёт ли ему отец, и, торопясь, выпивал, проливая на грудь».


После гимназии Гейченко поступил на литературно-художественное отделение факультета общественных наук в Петроградский университет. Будучи студентом, он всячески сторонился большой политики и собирался своё будущее связать с петергофскими дворцами. И надо сказать, что вплоть до 1937 года ему во многом удавалось следовать своим юношеским планам. Однако потом что-то случилось, и в 1938 году Гейченко вынужден был петергофские дворцы поменять на Русский музей, где ему сразу дали должность старшего научного сотрудника. В том же тридцать восьмом году он, дополню, одновременно поступил в заочную аспирантуру Академии художеств, собравшись писать диссертацию на тему «М.В. Ломоносов и его взгляды на изобразительное искусство».


Однако в Русском музее у Гейченко тоже что-то не срослось, и уже в июне 1939 года он оказался в литературном музее Института русской литературы, где его включили в группу, занимавшуюся проектом реконструкции и созданием экспозиции музея-квартиры Н.А. Некрасова.


Забрали Гейченко в самом начале войны. Как позже выяснил известный литературовед Александр Руднев, «21 июня 1941 года Гейченко зашёл по делу к одной своей знакомой, жившей в Ленинграде на улице Софьи Перовской. Знакомая эта была немецкого происхождения, а немцев в начале войны, как известно, высылали из Москвы и Ленинграда, а зачастую и арестовывали. Несмотря на предупреждение дворника, убеждавшего Гейченко не посещать эту даму, так как ей, по его словам, грозил неминуемый арест, Гейченко пренебрёг этим, вошёл в парадное, позвонил в дверь, и ему открыли двое лиц в штатском, тут же объявившие ему, что он арестован. И дверь за ним захлопнулась» («Литературная Россия», 2003, 7 февраля).


Правда, по другой версии, арестовали Гейченко в середине июля сорок первого года по доносу журналиста Бориса Мазинга.


Во время следствия Гейченко припомнили, как в 1939 году он защищал своего соавтора по брошюре о музейном деле, доказывая, что его коллега никогда к троцкизму никакого отношения не имел.


Суд оказался скорым. Гейченко обвинили по знаменитой 58-й статье и приговорили к десяти годам исправительно-трудовых лагерей и сослали на Северный Урал. Он потом рассказывал журналистам: «Попал я в лагерь, где были одни интеллигенты. Разговоров, споров, порой непримиримых, было море разливанное. Спорили обо всём, и о Сталине тоже, и о роковой ошибке Ленина, что он не того наследника оставил… Поначалу я тоже включился в эти споры. Потом вижу, как быстро тают силы спорщиков, как холода, болота, невыносимые условия уносят их одного за другим… Никогда русская интеллигенция не была так унижена, оскорблена, и никогда её так не бросали на вымирание. Мне жутко стало, я решил бороться за жизнь. Был ещё молодой, силы были, стал работать как зверь, есть всё, что попадало… «Выстоять, выстоять и ещё раз выстоять, – повторял я ежечасно, – только не свалиться больным». Уходя на работу, оставляешь больного товарища утром на нарах, а вечером выносишь уже закоченевшего, волосы торчком и опуржены инеем. Сотни их я вынес собственными руками, и с каждой смертью уходил всё глубже в себя… Это и спасло… А всех спорщиков выморозил сталинский гнёт – душевный, духовный и физический».


В лагере Гейченко провёл почти два года. Лишь летом 1943 года ему разрешили искупить вину в штрафбате. Гейченко успел побывать на двух фронтах: Ленинградском и Волховском. В марте 1944 года его тяжело ранили, и он на всю жизнь остался без левой руки.


После госпиталя Гейченко вновь женился. Вместе с супругой Любовью Джалаловной он вернулся в Ленинград. Спасибо Павлу Ивановичу Лебедеву-Полянскому, который не стал придираться к анкете и согласился инвалида, обвинявшегося ранее в троцкизме, вновь взять в Пушкинский дом.


В это время президент Академии наук СССР Сергей Вавилов поручил Институту русской литературы немедленно заняться восстановлением Пушкиногорья. Власти уже через четыре года хотели к 150-летию со дня рождения Пушкина торжественно открыть сож-жённый немцами дом поэта. Надо было срочно для Михайловского подобрать умелого хозяйственника. Лебедев-Полянский остановил свой выбор на Гейченко. Вавилов возражать не стал, но поставил условие, чтобы Гейченко бросил пить.


Здесь надо заметить: о том, как Гейченко раньше пил, слагали целые поэмы. Одна из таких од принадлежала перу известного графика Энгеля Насибулина, жившего в Пушкиногорье с 1968 года. Уже в 2003 году художник вспоминал, как однажды он вместе с супругой Гейченко добирался из Михайловского в Ленинград. «Ехали вдвоём. Зима. Дорога плохая, утомительная. Чтобы я не заснул за рулём, Любовь Джалаловна рассказывала разные истории о своём житье-бытье.


– Ох, как пил Семён Степанович!.. Пили с Дудиным. Чего только не делала, чтобы их остановить. Уходили в парк. Напивались вусмерть. Просыпались на рассвете от холодной росы.


Гостей званых и незваных в доме Семёна Степановича всегда было неисчислимо до самых последних лет.


– А тогда!.. Ночные застолья продолжались до утра. Засыпали, случалось, вповалку. Но и на полу было тесно. Утром просыпались. Скатерть сдёрнута со стола. Семён лежит среди объедков и разбитой посуды. Взяла дочь и ушла из дома.





На следующий день Семён Степанович нашёл Любовь Джалаловну и привёл домой. Но скоро всё повторилось. Тогда она ушла уже в дальнюю дерев-ню. Семен Степанович нашёл их только через неделю. И дал слово не пить. И больше не пил» («Мир Севера», 2003, № 4–6).


Возглавляя в течение сорока четырёх лет Пушкинский заповедник, Гейченко не просто из пепла возродил связанные с великим поэтом псковские деревни. Он создал особую атмосферу. У него весьма уютно чувствовали себя и правительственные вельможи (известно, что в Гейченко души не чаяла семья председателя советского правительства Алексея Косыгина), и академические мужи, и обыкновенные пацаны, для которых неугомонный Семён Степанович распорядился воссоздать воспетую Пушкиным златую цепь. И к каждому у Гейченко был свой подход.


Насибулин в своей книге «Сказы о Семёне Степановиче Гейченко и его служении Александру сыну Сергеевичу Пушкину» привёл такой этюд:



«Объезд владений каждый день.


– Пошли обедать.


Приходим на веранду. Стол накрыт. За столом гости, незнакомые женщины.


По внешнему виду – москвички, жёны высокопоставленных…


Лица ухоженные. Причёски высокие. Бусы в несколько рядов, на пальцах множество колец с крупными камнями – кастеты, да и только, браслеты.


Сидят важно, но тихо. Видят первый раз знаменитого Домового – робеют.


Обед начался.


Гнетущая, торжественная тишина.


Семён Степанович поднял очи. Брякнула его ложка.


Все замерли, смотрят на него. Он, ни на кого не глядя, выдержал паузу, подёргал свой нос и серьёзно:


– Сегодня иду по парку, а в кустах баба на корточках сидит и п…ду морковкой дрочит…


Было, не было… Семён Степанович разряжает обстановку.


Недолгий сдержанный смех.


Дальше шумно. И водка пошла.







Ой, Семён, Семён,


Милый Сенечка,


Ты целуй меня


Хорошенечко!



Разговор такой, когда уже друг друга не слушают.







И чай на стол,


Самовар на стол.


А милого на кровать,


Сама буду целовать.



Кончилось шумными комментариями рассказа Семёна Степановича.


Все коллективно обнимали хозяина.







Что ж ты, милый, лицемеришь?


Я люблю, а ты не веришь.



Семён Степанович, довольный своей шалостью, хихикал, лукаво балагурил:


– Вот почему женщины с остервенением чистят морковку.







Ах, Семён, Семён,


Где теперь, где?


Молодой Семён


Утонул в п…де!


Пошёл большой, шумный разгул…


И мы у него…


Всегда весело опрокидывали рюмки.


Пили, говорили…».



Народ и власть любили Гейченко в том числе и за это. Вовсе не случайно он первый из музейщиков получил в 1983 году звание Героя Социалистического Труда. Потом, уже в 1989 году, ему за книги «У Лукоморья» и «Завет внуку» присудили Госпремию России имени Н.К. Крупской.


Последние годы Гейченко жилось очень тяжело. Он ещё пытался шутить, демонстрировать силу духа. Но здоровье уже было не то. Это видно по письмам Курбатова. В октябре 1990 года Курбатов сообщал романисту Александру Борщаговскому: «Я вот только в Михайловском нашёл краткий приют от общего помрачения. Посидели мы с дедушкой Семёном Степановичем, повспоминали Царское Село и Петергоф 1907–1910 годов, перемыли кости старику Луначарскому и дворцовым лакеям, посетовали на дожди (они идут тут сорок дней, и дом стоит уже не на Сороти, а на берегу моря, в котором благополучно утонули и Маленец, и Петровское озеро, и из которого чуть торчит мельница – одни крылья над водой), и день был впервые спокоен. Сам дедушка слабеет, всё чаще выпадает из ума, но в минуты просветления посмеивается над своей старостью, над тем, что сон для него уже неотличим от яви, над тем, что он может вдруг упасть на кухне или на улице, «брякнувшись башкой и сиденьем» («сии происшествия случаются со мною за день не по одному разу»), над тем, что все вкусовые ощущения оставили его. Вообще ведёт горький иронический диагностический дневник, ведя себя со старостью, как со злой старухой из «Золотой рыбки». Любовь Джалаловна страдает от его шутовства, скабрезности, диких песен, его ночных горшков, но не может оставить его и на минуту, хотя у самой обнаружена опухоль в лёгких и ей предлагают операцию в Ленинграде, а она отказывается («ладно, ещё потяну сколько могу, а там пора и честь знать – семьдесят лет пожила и очень устала»)».


Умер Гейченко в ночь на 2 августа 1993 года в посёлке Пушкинские Горы. Похоронили его на городище Воронич. В 2001 году ему посмертно за развитие лучших традиций музейного дела присудили Госпремию России.



В материале использованы рисунки художника Энгеля Насибулина



Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.