Мрачный одинокий талант

№ 2013 / 37, 23.02.2015

Вернувшись в Москву, мы обо всём увиденном в армии и на флоте рассказали Ильину. Он по своим каналам донёс эту информацию до Главкома сухопутных войск генерала Варенникова.

Вернувшись в Москву, мы обо всём увиденном в армии и на флоте рассказали Ильину. Он по своим каналам донёс эту информацию до Главкома сухопутных войск генерала Варенникова. Главком пришёл в ярость, когда узнал, как прохладно в штабе Дальневосточного округа отнеслись к писателям. Он ещё верил в то, что большая часть армии поддерживала действующую власть и готова была идти за героями Юрия Бондарева, Валентина Пикуля и Карема Раша. У него появилась идея – провести 19 августа в конференц-зале Главкомата на Фрунзенской набережной, рассчитанном на тысячу человек, большой вечер Юрия Кузнецова. Но за три дня до вечера, в пятницу 16 августа позвонил адъютант Варенникова и, извинившись, сообщил, что встреча с поэтом переносится на неопределённое время. Позже выяснилось, что перенос был связан с подготовкой ГКЧП и срочным вылетом главкома на Украину.

Девятнадцатого августа страна проснулась под музыку Петра Чайковского. На всех телеканалах показывали «Лебединое озеро». Потом дикторы зачитали сообщение о создании ГКЧП. Всё это было как-то странно и попахивало авантюрой. Но Юрий Кузнецов по утрам телевизор никогда не включал, радио не слушал и за газетами не спускался. Он продолжал жить своей жизнью – жизнью поэта.

Конечно, Кузнецов все последние дни чувствовал, что что-то не так. Сразу по возвращении с Дальнего Востока в Москву он написал:

Замри, мой стих!.. Безмолвствует народ

В глухой долине смуты и страданья.

Потом в его стихах мелькнул образ «корыта разбитой державы». И всё-таки ему не хотелось верить в самое худшее. Он ещё надеялся на чудо. Как и все поэты, Кузнецов в первую очередь хотел жить любовью. Не поэтому ли утром 19 августа он так и не услышал «Лебединое озеро»?! Все мысли поэта были заняты другим. Он прощался с любовью.

В одной из его тетрадей сохранилось стихотворение, датированное именно девятнадцатым августа. Вот оно.

На закат облака пролетели,

На прощанье махнули крылом.

Не страшны никакие потери,

Все они остаются в былом.

Устоятся светло и печально

Даже сны, что прошли без следа…

Даже те, кого встретил случайно,

Задержались в душе навсегда.

Гой еси, мои встречи былые!

Эти женщины снова мои,

Все живые и все молодые,

И желают добра и любви.

Все пришли из единого круга,

Все явились из разных времён,

И стоят, не касаясь друг друга,

И, как прежде, во всех я влюблён.

И не верю я всяческим слухам,

Отгоняю пустую молву,

Будто им, как безумным старухам,

Снится сон молодой наяву.

Только тайна мерцает всё реже,

И мне жаль, что на грешной земле

Я всё тот же и женщины те же,

Но едва различимы во мгле.

Ближе к вечеру «Лебединое озеро» сменилось на телеэкранах трясущимися, видимо, от запоя руками вице-президента Геннадия Янаева.

Что произошло дальше, общеизвестно. Начался распад великой державы с непредсказуемым концом.

Кузнецов, когда обо всём узнал, пришёл в отчаяние. Сохранилось несколько листков с его записями. На одной страничке поэт записал:

О Боже! Спаси Россию

Или её добей,

Чтобы она воскресла

Из пепла своих скорбей!

На другой страничке, относящейся уже к декабрю 1991 года, Кузнецов сделал такие пометы: «Я вспоминаю свои старые стихи («Дуб», «Холм» и другие) и содрогнулся от ужаса; и вот почему: тогда это было со мной, а сейчас сбывается с моей Родиной.Уже тогда я чувствовал всё то,что в эти дни сбывается с Россией».

Примерно тогда же к Кузнецову обратились из редакции газеты «Литературная Россия» и попросили продиктовать в номер новогодний тост. Поэт заявил: «Я выпью за уходящий год, а не за наступающий. Потому что это конец России и больше ничего».

10.

Естественно, Кузнецов не хотел мириться с гибелью страны. Но что делать, он тоже не знал. Идти во Фронт национального спасения? Но там у руля оказались бывшие народные депутаты, те, кто ещё год назад голосовал за независимость России, тем самым фактически выступив за развал Советского Союза. Поэт увидел своё место на митингах протеста.

После одного из таких митингов в конце июня 1992 года Кузнецов написал:

«Начну с того, что никакой музыки революции никогда не существовало. Была слуховая галлюцинация Блока, и не только слуховая, но и зрительная:

В белом венчике из роз –

Впереди – Исус Христос.

Но революция – это всегда разрушение, а поэт не может петь разрушение. Ещё в 1988 году я написал стихотворение «Откровение обывателя» – о том, что перестройка есть чудовищный обман народа. Моему характеру и образу жизни претят любые митинги и демонстрации. Меня заряжает одиночество за письменным столом, а не толпа. Но на митинге у Рижского вокзала 22 июня сего года я был. Слишком мне обрыдла ложь тележурналистов об «осаде» Останкина. Наш голубой экран – даже не муть голубая, а тёмный поток лжи, со сплошными фигурами умолчания, что тоже изощрённая ложь.

Как известно из Евангелия, отец лжи – Дьявол. Это искусный отец. Преодолеть его искус порой бывает невозможно. И что скрывать, поэты тоже лгут, и иногда лгут самозабвенно. Даже Тютчев:

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые –

Его призвали всеблагие.

Как собеседника на пир…

Общественные катаклизмы XX века опровергли сей красивый обман. Кто нынче из нас счастлив, кому на Руси жить хорошо? Разве что теневикам, спекулянтам и проходимцам всех мастей – больше никому. И о каком пире может идти речь, когда людям нечего есть и даже негде преклонить голову. Но возьму пример помельче. Люмпен-поэт Маяковский:

Моя милиция меня бережёт…

Я видел милицию. Облачённая в шлемы и бронежилеты, ограждённая щитами, с дубинками в руках, она оцепила площадь у Рижского вокзала. Говорят, она выполняла приказ, но надо же принять в соображение, что ей за избиение безоружных людей платят деньги, и немалые. Я видел забитого человека с перебинтованной головой и в окровавленной рубашке. Он взобрался на троллейбус, превращённый в трибуну, и выражал своё негодование в микрофон. Вот и говорите теперь, что унтер-офицерская вдова сама себя высекла. А некоторые народные депутаты признавали, что им тоже досталось дубинками по головам. Не обошли там, впрочем, и писателей.

На митинг меня привела почти физическая боль за разорённую страну, за обманутый и ограбленный народ, которому ещё семь лет назад подбросили сатанинское словечко «выживание» (читай: вымирание!). Народ должен жить, а не выживать. При выживании даже великий народ вырождается морально, нравственно и духовно. При выживании отдельный голодный человек, обезумев, способен на людоедство. И уже никакая красота не спасёт ни его, ни мир. Русские на Украине уже отказались от своих сородичей в России. Вот что такое выживание.

И вот такие мысли у меня возникали на митинге. Я не пожалел, что пришёл на него. Я уловил пробуждение народного сознания. Среди разных знамён я видел стяг с ликом Спаса. И это не было зрительной галлюцинацией. Сие – действительность.

А когда вернулся домой и включил телевизор, сразу услышал ложь: диктор заявил, что на митинге было 2 тысячи человек. Вот чёрт! По меньшей мере он солгал десятикратно.

Так и захотелось сказать: сгинь, нечистый дух!

Но я его просто выключил».

В какой-то момент в мозгу Кузнецова мелькнуло, что кровавой бойни не миновать. Народ, как он думал, долго терпеть не станет. Будет бунт, который наверняка затронет и левых, и правых.

За себя Кузнецов не боялся. Если потребовалось бы ради победы общего дела, он полез бы в самое пекло. Но у поэта ещё были жена и две дочки. И они могли рассчитывать лишь на него и ни на кого больше. Оставался, по мнению Кузнецова, один выход – искать на всякий случай оружие.

Я до сих пор помню почти во всех деталях нашу поездку осенью 1992 года в неостывшее от войны Приднестровье, где победивший народ собирался вместе с четырнадцатой армией генерала Лебедя отметить двухсотлетие основанного Суворовым Тирасполя. В той поездке ещё участвовали Василий Белов, Владимир Крупин, Виктор Верстаков и Сергей Небольсин. Где бы мы ни были – в изрешеченных пулями Бендерах, в пребывавшем в трауре Дубоссарах, в не остывшем от пороха Тирасполе, везде Кузнецов искал контакты как с бывшими ополченцами, так и с действовавшими миротворцами. Его интересовало, как можно достать автомат. Василий Белов поначалу ещё удивлялся, спрашивал поэта: что, службу на Кубе вспомнил? А Кузнецов на полном серьёзе отвечал: пригодится, пусть лежит дома под кроватью, ещё неизвестно, не полыхнёт ли вскоре Москва.

Спустя годы эти ситуации по-своему обрисовали Сергей Небольсин и Виктор Верстаков. Небольсин сделал это ещё при жизни Кузнецова в журнале «Наш современник». В статье, посвящённой 60-летию поэта, он рассказал: «Помню его и в Тирасполе 1992 года. Как его стихи, полные и прямой мощи, и беспощадного русского юмора, сослужили тогда Приднестровью! Но однажды мы проснулись после вчерашней встречи в штабе Лебедя, Швецова, Смирнова и Маракуцы: встав и хмурый, и мятый, он сразу шагнул к холодильнику (не за банановым «джином», конечно) и после первой же сказал тяжёлые слова совсем не в рифму. Их-то я особенно забыть и не могу, из-за них и тяжко с ним после встречаться. За автомат. И только за автомат». Верстаков свои воспоминания обнародовал уже после смерти Кузнецова. Он писал: «В Приднестровье <бригада писателей> приехала вскоре после тамошних боёв с молдавано-румынами. В Бендерах ещё лежали на боку обгоревшие автобусы, некоторые дома были разрушены, во многих не было стёкол, в асфальте зияли неглубокие, но тем и страшные ямки от мин – осколки не уходили в землю, а разлетались в людей. Кузнецов в Приднестровье был перманентно и мрачно пьян, при этом не сбивался на выступлениях и не пропускал ни одной местной поездки. В Бендерах он, помню, спросил:

– Полковник, у тебя автомат есть?

– Дома оставил.

– Зря. За это их надо стрелять.

А приехав в Москву, мы вдвоём почему-то быстро ушли с перрона, вместе спустились в метро, и на сходе с эскалатора, когда нас ещё подталкивали идущие сзади люди, Кузнецов, пьяный даже мрачнее обычного, вдруг очень серьёзно и очень грустно сказал:

– Полковник, ты не думай про меня плохо. Обо мне и так столько гадостей говорят: «Устал я».

Сама поездка в Приднестровье произвела очень странное впечатление. Мы так до конца и не поняли, кто с кем схлестнулся в начале лета девяносто второго года. Молдаване с русскими? Нет, такого не было. Иначе после происшедшей в июне кровавой бойни всех молдаван из Тирасполя выдавили бы. Это закон жизни, который за год до приднестровских событий в очередной раз подтвердился в Нагорном Карабахе.

Если б страшные стычки у Днестра реально переросли в гражданскую войну, чёрта с два буквально через пару месяцев группа писателей свободно попала бы на место недавних боёв. Да, мы добирались до Тирасполя не как всегда, не напрямую, а кругами, через Одессу. Но это уже детали, не менявшие общей картины.

Дальше нас удивили две фигуры: генерала Лебедя и непризнанного лидера Приднестровья Смирнова. На улицах про них говорили как о героях. Но, как оказалось, два харизматика не просто терпеть друг друга не могли, а люто ненавидели. Лебедь перед самым парадом только что в морду не дал Смирнову. И это при огромном скоплении народа. Чем было вызвано это противостояние? Не поделили власть? Да вроде нет. Это выглядело бы слишком просто.

Смирнов до бойни был, по сути, никем. Он появился в Приднестровье с Камчатки, сразу попал в номенклатурную обойму и получил неплохую должность. Но тут в стране грянул парад суверенитетов. Националисты из Кишинёва попытались заменить Смирнова на прорумынски настроенного политика, который вообще не разбирался в промышленности. Смирнова это задело. Потеря должности означала для него полный крах. Он в одночасье лишался всего: положения в обществе, больших денег, будущего. И чтобы удержаться на плаву, Смирнов пошёл ва-банк. Ему оказалось выгодным подыграть националистам всех мастей. Он начал выставлять себя в роли заступника русских, которые после победы над немцами создали в Приднестровье мощную промышленную базу и против которых ополчились прорумынские молдавские политики. Вооружённое нападение бандитов из Кишинёва на мирное население Бендер камчатскому пришельцу, похоже, было только на руку. Воспользовавшись ситуацией, он консолидировал вокруг себя обанкротившуюся приднестровскую верхушку и под красивыми лозунгами призвал народ взяться за оружие.

Предотвратить бойню могла лишь 14-я армия. Разведка всё видела и предупреждала, что, если не вмешаться, произойдёт масштабное кровопролитие. Но командование, не забывшее о том, что случилось с армией в дни августовского путча девяносто первого года, заняло выжидательную позицию, надеясь на Москву. А что Москва? Лучшие аналитики давно уже были от дел отстранены. Новые обитатели кремлёвских кабинетов заменили старые кадры на беспомощных лизоблюдов. Я встречался с некоторыми из них. Хорошо помню одного из помощников вице-президента России Александра Руцкого. Это был целый генерал-полковник. Когда-то он командовал авиадивизией в Тирасполе. Потом человека направили в Афганистан. Там как раз под его началом Руцкой проходил службу. Кстати, до сих пор непонятно, при каких обстоятельствах Руцкого сбили в Афганистане и взяли в плен. Ничего не известно и о том, как повёл себя Руцкой в плену. Мы только помним о том, как в начале 90-х годов он метался от коммунистов к демократам, менял патриотов на либералов, а потом, предав Ельцина, сбежал к Хасбулатову и прочим якобы оппозиционерам. А что же его помощник? А ничего. Руцкой, похоже, взял этого генерал-полковника к себе из чувства жалости (мол, надо поддержать своего бывшего начальника). А то, что бывший начальник уже ни в чём не разбирался, это мало кого волновало. Когда Руцкой поручил ему оценить ситуацию в Приднестровье, генерал-полковник растерялся и вместо аналитической справки написал одни общие слова. Получилось, что аппарат вице-президента России оказался без мозгов. Боюсь, что аналогичная ситуация сложилась тогда в Генштабе, на Лубянке и в других ключевых структурах страны.

Нерешительность тираспольского командарма часть кишинёвских политиков восприняла как слабость. Нападение на Бендеры готовилось практически в открытую.

Первая кровь пролилась в июне. Для Москвы бои у Днестра оказались неожиданностью. Несколько дней Кремль пребывал в растерянности. Наконец, министр обороны России Грачёв предложил послать в Тирасполь боевого генерала-десантника Лебедя.

Почему выбор пал именно на Лебедя? Не потому ли, что он успел проявить себя в августе 91-го года? Только тогда мало кто понял, в чём же заключалась его настоящая миссия: захватить Белый Дом и Ельцина, наладить контакты гэкачепистов с окружением Ельцина или во что бы то ни стало удержать у власти Ельцина и подавить любые выступления путчистов. Спустя год уже не совсем была ясна миссия Лебедя в Приднестровье. Похоже, ему поручили не только прекратить вспыхнувшую бойню. Не исключено, что он должен был решить и другой вопрос – подыскать замену Смирнову.

В какой-то момент Смирнов нам, московским писателям, показался бутафорской фигурой. Смешно было наблюдать, как его неопытная охрана, состоявшая в основном из восемнадцатилетних молокососов, неумело пряча под пиджаками автоматы, развлекалась во время официальных приёмов в ресторанах. И без аналитиков чувствовалось, что реальный хозяин в регионе – не Смирнов, а генерал Лебедь.

Понятно, Смирнова это злило. Поэтому он озаботился поисками нового врага. На эту должность его окружение назначило военного коменданта Тирасполя полковника Бергмана. Не сумев стравить молдаван и русских, Смирнов принялся разыгрывать еврейскую карту. Помню, мы проводили в Тираспольской городской библиотеке литературный вечер. Так после каждого выступления директор библиотеки допытывалась у гостей, что они думают о Бергмане. Но мы лично не знали этого полковника. И тогда директор библиотеки сама разъясняла публике, мол, как ошибся Лебедь в своей команде, сделав ставку якобы на скрытых сионистов.

После Тирасполя была поездка в Дубоссары. В городском сквере мы возле скромного обелиска увидели рыдающего мужчину. Не старый ещё человек оплакивал погибшего сына. Но стоило ему заметить рядом с нами мэра города, слёзы у него исчезли, а лицо исказилось ненавистью. Он чуть ли не с кулаками набросился на градоначальника. По его мнению, в гибели сына были виноваты не бандиты, а именно мэр. Потом, чуть успокоившись, этот человек с негодованием сообщил, что вся бойня была нужна лишь мэру – дабы удержаться у власти. Якобы мэр давно проворовался и не устраивал ни молдаван, ни русских, а после кровопролития его позиции только усилились: как же, это он, получалось, отстоял город от захватчиков и не позволил молдавским националистам поработить русских. Мэр всё это слышал, но даже не покраснел. В своё оправдание он чуть позже лишь заметил: если б город оказался в руках националистов, его якобы первым бы повесили. Но с какой интонацией это было сказано! Никакой искренности мы в его словах не почувствовали.

Я потом не раз возвращался к воспоминаниям о Приднестровье. Мне было интересно, как-то отразилась та поездка в стихах Кузнецова или нет. И какие у него остались ощущения. Но поэт, как я узнал позже, после Тирасполя на какое-то время замолчал. В его тетради со стихами 90-х годов я нашёл «Ловлю Русалки», датированную 19 июля 1992 года, а следующее стихотворение появилось лишь через четыре месяца – 6 ноября. Кузнецов посвятил его предстоящему юбилею Станислава Куняева. В нём он Куняева назвал «ветераном третьей мировой». Правда, мне этот образ никогда не нравился. Какая третья мировая война? К чему этот ненужный пафос? Похоже, в данном случае поэту вкус и понимание ситуации явно изменили.

До конца 1992 года Кузнецов написал ещё одно стихотворение, в котором он как бы подводил итоги первому несоветскому году. Поэт рассказывал:

Бывший русский, качаясь, бредёт.

Я спросил, я не мог удержаться:

– Как ты будешь встречать Новый Год?

Как ты станешь со старым прощаться?

Он качнулся назад и вперёд,

Он успел за меня удержаться:

– Как я буду встречать Новый Год?

Как я стану со старым прощаться?

Я оставлю подругу в тоске,

Я найду подворотню на ощупь.

И с советским шампанским в руке

Выйду ночью на Красную площадь.

Выпью разом на всю глубину,

Вытру с губ сумасшедшую пену.

А пустую бутылку швырну

Далеко за Кремлёвскую стену.

– С Новым счастьем, великий народ! –

Из машины мой голос раздастся.

Так я буду встречать Новый Год,

А за старый не стану цепляться.

Но вот о Приднестровье я не нашёл у Кузнецова ни одной строки. Почему? Выскажу свою догадку. Поэт считал себя русским патриотом. А лидеры патриотического лагеря тогда на всех углах выступали в поддержку Смирнова. Подводить патриотов, оговаривать своё особое мнение Кузнецову не хотелось. Он полагал, что в трудное время надо всем держаться вместе, а не выискивать друг у друга ошибки. И потому поэт промолчал. А может, он просто не разобрался во всём случившемся. Это тоже исключать нельзя. Ну и потом, разве можно всё вместить в стихи?!

В Приднестровье оружие Кузнецову, конечно, никто не дал. Зачем вводить человека в ненужное искушение. Другое дело, в своём пророчестве поэт оказался прав (помните, как он в Тирасполе говорил Василию Белову, что дома, в России, может случиться бойня ещё похлеще). Ровно через год после бойни в Приднестровье действительно рвануло и в Москве. Да ещё как рвануло. Помните, что творилось осенью девяносто третьего года возле телецентра «Останкино», на Садовом кольце у здания Министерства иностранных дел и у Белого дома?! Свои же танки стреляли с набережной Тараса Шевченко по своему же парламенту. Мы стояли буквально на пороге очередной гражданской войны. И только Всевышний спас страну от новой братоубийственной бойни.

11.

Впрочем, на этом страшные испытания не кончились. Нас не взяли силой, но чуть не уморили голодом. Стыдно писать, но после начала гайдаровских реформ Кузнецов оказался в страшной нищете. Будучи профессором Литературного института, он получал какие-то жалкие копейки, которых хватало разве что на хлеб да воду. Перестали ему платить и гонорары. Это раньше поэт мог за счёт своих опубликованных стихов приобрести хоть машину, хоть дачу, а он ещё думал, стоит ли ему обременять себя этими покупками или подождать лучших времён. И дождался, когда к власти пришли рвачи, которые были готовы у народа отнять последнее.

Поэт Владимир Нежданов, в молодости работавший вместе с Кузнецовым в издательстве «Современник», в интервью Евгению Богачкову рассказывал: «Вообще он [Кузнецов. – В.О.] тогда был в напряжённом состоянии, это чувствовалось… Цены прыгали в то время, и у них с Батимой целое состояние пропало… Я им говорил, когда он эти деньги павловские получил: «Надо вам что-то покупать…». Тогда речь шла о машине или даче. «Зачем мне машина? – говорит. – Первый столб – мой! Я не буду учиться». Дачи смотреть кто-то из них ездил по разным направлениям… Но все эти сбережения, гонорары большие в итоге просто пропали… Дожили до того, что он ездил за картошкой к знакомым… У Олега Кочеткова под Коломной отец жил в деревне, и он предложил съездить (он его «Юра» называл, они почти ровесники). Юрий Поликарпович согласился. И вот они поехали, и привезли на своих руках эту картошку. Понимаете, время какое было? 1990-е годы… Вся эта голодуха, конечно… Я помню, он тогда сумрачный довольно был, пытливо смотрел на меня при встрече: «Как ты?». А я тогда воцерковлялся, и настроение у меня было, наоборот, не то чтобы благодушное, но… жилось радостно, в церковь ходил, к вере приобщался. Он эту разницу увидел, наверно, и общения такого, как раньше, у нас не было…»

Чтобы как-то свести концы с концами, Кузнецов стал искать подработку. Однако поэты оказались мало кому нужны. Лишь весной 1994 года его взял к себе на мизерную зарплату директор издательства «Советский писатель» Арсений Ларионов.

В писательских кругах Ларионова числили патриотом. Хотя каким он был патриотом?! Правильней его было считать номенклатурным дельцом. В первой половине 80-х годов Ларионов отвечал за литературу у Михаила Ненашева в газете «Советская Россия». В газете он только тем и занимался, что облизывал Юрия Бондарева. До этого его опекала небезызвестная Лиля Брик. Когда началась перестройка, Ненашев ушёл в Госкомиздат, а его место занял Валентин Чикин, который первым делом указал Ларионову на дверь. Но Ларионов не пропал. Ненашев доверил ему ведомственный журнал «В мире книг». А потом он сговорился с Тимуром Пулатовым, который лавировал между Евтушенко и Бондаревым и заигрывал то с ельцинистами, то с окружением Хасбулатова, и заменил нерешительного Анатолия Жукова в издательстве «Советский писатель». Однако ему и этого оказалось мало. Со временем Ларионов попытался при поддержке Бондарева стать главным начальником в писательском сообществе. Он очень хотел подзаработать на распродаже общеписательского имущества. Но всё кончилось для него в «нулевые» годы условным сроком. Вот такого Кузнецов нашёл для себя нового начальничка.

Официально Кузнецов числился у Ларионова редактором. Но это раньше редактор считался в любом издательстве ключевой фигурой. Это в советское время редактор разыскивал по всей стране новые таланты, думал вместе с автором над тем, как довести рукописи до нужной кондиции, защищал ранимых художников от необоснованной критики. А в девяностые годы во всём этом надобность отпала. Редактору вменили в обязанности: поиск денег на издание книг и умение продавать.

В издательстве «Советский писатель» Кузнецов как редактор практически ни на что не влиял. Ему давали на редактуру уже проплаченные заказы. А имелись ли в этих заказах хоть проблески таланта, начальство это не волновало. Единственное, что Кузнецову удалось пробить в издательстве – идею напечатать трёхтомник А.Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». Поэт считал, что эти книги обязаны иметь и прочитать все считающие себя культурными люди и тем более литераторы.

Со своими редакторскими обязанностями Кузнецов справлялся за полтора-два часа. Но директор издательства хотел, чтоб все его сотрудники сидели в кабинетах полный рабочий день вне зависимости, есть у них дела или нет. А возражать Ларионову было бессмысленно.

Ну а когда всё стало плохо, директор обязал редакторов выйти на улицу и заняться торговлей. Деваться было некуда, Кузнецов тоже вынужден был встать за книжный лоток. Крупнейший германист Юрий Архипов вспоминал: «В начале девяностых я как-то семенил по Поварской к себе в ИМЛИ и увидел его, восседающего на приступочке у ограды издательства «Советский писатель». Перед ним были разложены стопочки его собственных книг. Он продавал их по цене батона. Я попросил украсить одну из них автографом для дочери. У неё, тогда десятилетней, уже собиралась изрядная коллекция: Анастасия Цветаева, Арсений Тарковский, Владимир Личутин, Белла Ахмадулина, Андрей Битов. Поэт-продавец (торговавший своими изделиями в двух шагах от того места, где за семьдесят лет до того продавал книжки и Сергей Есенин) внимательно посмотрел на меня и написал: «Тане Архиповой с пожеланием счастья». Косо, как почему-то принято, вполне ученическим почерком. Придя в институт, я встретил Женю Лебедева, нашего зам. директора. Тот, автор хорошей книги о Баратынском, в поэзии понимал и немедленно выслал к месту события двух аспиранток. Скупить у автора весь тираж – пригодится!»

Торговал своими книгами Кузнецов несколько лет. Другого выхода у него не было.

Бывший редактор ярославской молодёжной газеты Евгений Чеканов, побывав в гостях у поэта весной 1995 года, записал в своём дневнике: «Позавчера [запись была сделана 13 апреля 1995 г. – В.О.] был в Москве, занёс стихи в «Наш современник» и «Литературную Россию», побывал на парламентских слушаниях (слушал стенания районных газетчиков об их проблемах), пил водку с Димкой из Костромы, бывшим редактором тамошней «молодёжки». Потом поехал к Ю.К.

Юрий Поликарпович обеднел: получает тысяч 200 в «Современном писателе» и ещё 400 тысяч в Литературном институте; Батима – 200 тысяч. По московским меркам, они – нищие.

Батима встретила меня фразой:

– Надо было ту домушку покупать!

Я ей поддакнул. Но Поликарпыч непреклонно заявил:

– Нет! Мне её было не поднять!

Покурили, побежали за выпивкой на улицу. Ю.К. стал очень осторожен в выборе напитков: подойдя к двум киоскам, внимательно осмотрел ассортимент – и отверг всё, и лишь в третьем велел мне брать «Белый аист».

– Остальное – отрава!..

Выпили и, как всегда, заспорили – о выборе жизненного пути, о детях.

– Юрий Поликарпович, семья ваша бедствует, у Батимы зубов нет… судьба детей ваших непонятна… Так что главное – поэзия? Или, всё-таки, как Розанов говорил, наши дети, «с их тёмным и милым будущим»?

– Поэзия!

– А как же дети?

Он (в страшном гневе, выпучив глаза):

– Да что ты говоришь? Что ты говоришь?!..

Узнал новости. Все московские русофилы в страшной нищете, один Куняев держится. Куча всяческих русофильских начинаний развалилась.

Я смотрел на него и вслух сокрушался: ну, как же так? Пускай «за взгляды» его никуда не берут на жалованье, но неужели в столице нет ни одной семьи из «новых русских», которая, например, взялась бы платить великому поэту… ну, хотя бы за «национальное воспитание» их детей?

Ю.К.:

– Нет! Зачем им это?

И с улыбкой горечи добавил:

– Вот так, бодрячок…

– Это я к вам приехал бодрячком! – сказал я с обидой. – А все эти годы я жил плохо…

Обменялись мнениями по поводу «политических стихов». Я сказал, что в такое время, какое мы сейчас переживаем, почти невозможно удержаться от сочинения всякого рода гневных инвектив в адрес власти, не загубить поэзию политикой. Он горячо меня поддержал, сказал, что политика просто съела в последнее время многие русские таланты, но что сам он, однако, смог «удержаться», остался художником.

Общее впечатление: стал проще. Осталось то, что и было вначале – хороший мужик, талантище, отец семейства. Старшая дочь работает бухгалтером, получает 150–200 тысяч. Младшенькая оформилась в хорошенькую полуказашку: фигурка, ножки, глазки…»

От Ларионова Кузнецов ушёл в ноябре 1997 года. «Живу, – сообщил он в апреле 1998 года Виктору Лапшину, – сам абы как. Службу в издательстве «Современный писатель» бросил ещё в ноябре прошлого года. Пишу стихи. Печатаюсь. Ну ладно».

Лишь в 1998 году Станислав Куняев предложил Кузнецову после ранней смерти Геннадия Касмынина место заведующего отделом поэзии в журнале «Наш современник». Поначалу условия были вроде нормальные. Куняев установил для нового сотрудника один присутственный день в неделю. Проблемы возникли с отбором рукописей. Куняев сразу как главный редактор оставил за собой некую квоту, по которой следовало ставить в номер стихи нужных людей. Кузнецов понимал, что это – вынужденная мера, ведь по разряду «нужных» людей шли, как правило, толстосумы и влиятельные чиновники, периодически подбрасывавшие журналу денежные средства. Но год от года квота Куняева только разрасталась. Помимо банкиров, к нужным людям добавились охотники, рыбаки, литературные функционеры и прочие графоманы. Кузнецова это сильно злило, но ничего поделать он не мог. Уволиться поэт тоже не спешил, ведь ему надо было на что-то содержать дочерей. Оставалось терпеть.

Спустя годы, когда Кузнецова уже не было в живых, Куняев, согласившись стать «крышей» для новых хапуг и возглавив Международный литературный фонд, утверждал: «Юрий Кузнецов, которому было дано исключительное право в «Нашем современнике» по своей воле выстраивать отдел поэзии, не раз публиковал стихотворные циклы Переверзина, помог составить ему книгу, редактировал её и многому обучал поэта, не прошедшего в сибирской жизни литературных институтов» («Литературная Россия», 2008, 23 мая). Но это была полуправда. По своей воле Кузнецов Переверзина никогда не печатал. Было как раз другое – сильнейшее давление Куняева. Долгих объяснений не требовалось. Переверзин ворочал миллионами и за каждый журнальный разворот отстёгивал редакции немалые деньги. Кузнецов пробовал его редактировать и даже переписывать, но ничего путного из этого не получалось. Графоманию из Переверзина нельзя было выжечь и калёным железом. А Куняев не унимался. Он стал раздувать из Переверзина чуть ли не классика. По его просьбе Виктор Кочетков написал о Переверзине восторженную и в то же время абсолютно бездоказательную статью. Она попала в руки Кузнецова. Тут уж поэт не удержался и взревел: зачем позорить журнал, и сам понёс её в другие редакции, которые за деньги были готовы напечатать что угодно. Не хотел Кузнецов публиковать в «Нашем современнике» и многих других авторов, проходивших по квоте Куняева. Он не раз заворачивал подборки, к примеру, Надежды Мирошниченко. Но Куняев настаивал на своём, объясняя это тем, что именно через Мирошниченко журнал получал финансовую помощь от администрации Республики Коми. Кузнецов отвергал стихи Владимира Молчанова. А Куняев, наоборот, немедленно ставил их в номер, ибо от Молчанова зависело, даст ли журналу деньги губернатор Белгородской области или нет.

Впрочем, не всё было просто. Кузнецов тоже далеко не всегда демонстрировал правоту. Сколько раз и он печатал отнюдь не сильных поэтов. Ему нравилось поощрять авторов, которые писали под него и не имели собственного стиля. При этом Кузнецов нередко отвергал действительно интересные стихи и только потому, что их авторы когда-то ориентировались на Иосифа Бродского или раннего Андрея Вознесенского. Тут он уже блюл идейную чистоту. А надо ли это было?

Иногда Кузнецов не по делу схлёстывался и с талантливыми стихотворцами и из своего лагеря. В какой-то момент он начал держать на дистанции очень непростую поэтессу с сильным характером Марину Струкову. Та потом вспоминала: «Кузнецов относился ко мне неплохо, но зачастую пытался внушить своё видение мира. Тех авторов, которых не отвергал, старался переучить, сломать, привив свою манеру стихосложения, свой подход к поэзии. Стереть индивидуальность, думая, что творит добро. Своё субъективное мнение преподносил как абсолютную истину. Публикации в патриотической прессе осознанно формировали образ гения, его выбрали на роль нового Пушкина, и Кузнецов мог безнаказанно называть себя едва ли не мифологической личностью. После одной размолвки с ним я стала отдавать стихи напрямую Станиславу Юрьевичу Куняеву».

И при этом Кузнецов продолжал печатать сюсюканье Нины Карташёвой, которая строила из себя великую православную поэтессу. Его, кстати, не раз спрашивали, зачем он потакает этой графоманке. Кузнецов на это угрюмо отвечал: мол, поздно спохватился, у неё уже появился свой круг читателей, и поэтому надо терпеть. Струкову, значит, можно было и резать, и отвергать, хотя она имела куда больше сторонников, а Карташёва, получалось, уже попала в небожители. Не странно ли это?

А вообще Кузнецов очень печалился по поводу того, что попадало на страницы журнала. Его сильно удручало то, что уровень литературы начал резко снижаться. Почти везде бал начали править графоманы. «В литературной среде, – писал он в феврале 1995 года Виктору Лапшину, – голову подняла серость. Плохо и то, что в «патриотическом лагере» грызня. Одержимая бесом гордыни и зависти Т.Глушкова набрасывается на Шафаревича, на Кожинова, на Куняева и на др. Баба совсем обезумела. Небезызвестная тебе Баранова-Гонченко, которой ты сдуру посвятил прекрасные стихи, стала рабочим секретарём в СП РФ. И теперь выступает на всяких сборищах. Очень глупа». Добавлю, что недалеко от Барановой-Гонченко по уму ушли и другие руководители Союза писателей России, начиная с Валерия Ганичева. А что – Арсений Ларионов оказался лучше?

12.

Что-то из пережитого в те годы вылилось у Кузнецова в стихи. Но после крушения советской империи он уже не мог рассчитывать на частое издание своих книг. Один раз ему помог литературный функционер из Орла Геннадий Попов. Попов, как и Кузнецов, имел родню в Рязани, и ему удалось найти подходы к рязанским чиновникам. Рязанцы дали небольшие деньги, на которые Ларионов тиснул скромненький сборник Кузнецова «До свидания! Встретимся в тюрьме». Другой раз поэту уже было пошли навстречу в Московской писательской организации, согласившись тиснуть маленький сборничек его стихов на ротапринте, но потом попросили деньги. В итоге помогла ему одна венесуэлка. «Хорошо, – признался поэт в 1999 году скульптору Петру Чусовитину, – что хоть на «Русский зигзаг» нашлась венесуэлка, отвалившая 500 долларов. А наши – нет, не дадут».

Насчёт «наших» Кузнецов был прав на все сто. Я помню, как морочили ему голову в издательстве «Андреевский флаг». В какой-то момент поэту подсунули даже договор. Он, по привычке не глядя, подписал. Ведь договор составили «наши», они-то уж не обманут и не подведут. А на деле получилось, что и обманули, и подвели.

Издательство «Андреевский флаг» оказалось тёмной лошадкой. В середине 90-х годов оно с трудом выжило за счёт государственной программы, посвящённой празднованию 300-летия российского флота. Потом возникла пауза, затянувшаяся на несколько лет. Все думали, что контора уже рухнула. Как вдруг руководитель издательства некий Мельник каким-то образом попал в окружение близкого друга ПутинаЯкунина, который до того, как возглавить Российские железные дороги, взял под свою опеку сразу два якобы патриотических фонда. Воспользовавшись ситуацией, этот Мельник навязал Якунину кучу проектов, включая создание дорогостоящей кинокомпании, а издательство отдал своему двадцатилетнему сыночку. Сыночек за год поназаключал добрую сотню договоров с писателями, стоявшими на патриотических позициях, выплатил им копеечные авансы, но выпустил лишь семь или восемь книжонок, затоварив ими чуть ли не все склады. Когда же остальные, не дождавшиеся своих книжек писатели стали выяснять, когда будут их печатать, папенькин сыночек всех отправил по известному адресу: мол, это не ваше дело. Люди попробовали сунуться в другие издательства. Но папенькин сыночек всем пригрозил судами. Оказалось, что юридически неграмотные писатели сдуру уступили «Андреевскому флагу» все права как на уже написанные творения, так и на ещё не изданные сочинения, кажется, на пять лет. Кто-то после этого захотел расторгнуть с папенькиным сыночком договор, но это оказалось очень сложно. Семейство Мельников потребовало вернуть полученные авансы и выплатить неустойку. А откуда нищим поэтам было взять деньги? И для чего Мельники хотели закабалить поэтов, до сих пор неясно.

Кстати, вскорости пригревшиеся в фондах Якунина отец и сын Мельники спустили андреевский флаг, но заваренную ими кашу пришлось расхлёбывать ещё несколько лет. А подготовленная для них Кузнецовым книга «Крестный путь» вышла уже после смерти поэта и в другом издательстве – «СовА».

Впрочем, издатели и эту книгу изрядно изуродовали. Во-первых, они нарушили волю автора и по недоразумению дали ей другое дали ей другое название – «Крестный ход», существенно исказив замысел поэта. Во-вторых, забыли поместить в сборник содержание. О других изъянах умолчу. А почему так получилось? Потому что изданием занимались дилетанты. Ведь откуда взялся руководитель издательства «СовА» Владимир Яковлев? В советское время он крутился под началом известного карьериста Святослава Рыбаса на телевидении, научившись у своего ни черта не понимавшего в телеиндустрии начальничка, видимо, только одному – безмерной наглости, потом уехал в Америку, торговал пирожками, мечтая стать крутым бизнесменом. Но торговля пирожками и издание поэтических книг – разные вещи. Одно дело всучить покупателю подгорелые булочки и совсем другое – подготовить к публикации непростые стихи своего великого современника.

Надо отметить, что Кузнецов и в последних книгах не изменил себе. Он придумал оригинальные названия. Только если раньше поэт оперировал в основном понятиями «пространство» и «воля», считая именно их ключом к разгадке русской души, то в девяностые годы всё окрасилось для него исключительно в мрачные тона. Одну книгу он назвал крайне жёстко: «До свидания! Встретимся в тюрьме», для другой вроде нашёл не то чтобы новый образ, но ёмкую метафору: «Русский зигзаг».

Интересно, что для «Русского зигзага» Кузнецов попросил сделать обложку скульптора Петра Чусовитина. Но полной воли он мастеру не дал. Поэт сам придумал для обложки образ: змея на кресте. Правда, Чусовитину эта идея не понравилась, слишком она пересекалась с блатными мотивами, это у зэков было принято делать наколки в виде змеи на кресте.

Чусовитин сказал поэту, что его задумка отдаёт вульгарностью. Кузнецов возразил: «Зато это живой символ. Мне нравится».

Это вовсе не значило, что Кузнецов ничего не соображал в живописи и книжной графике. У него был запрекрасный вкус. Не зря самую лучшую его книгу «Русский узел» в 1983 году проиллюстрировал замечательный сюрреалист Юрий Селивёрстов, который всю жизнь выстраивал в своей душе храм. Но надо знать, что начало 80-х годов олицетворялось для Кузнецова с поисками места России в современном мире. Поэт тогда жил мечтой постичь тайну русской души. И поэтому он нередко искал созвучья в работах русских авангардистов. А чем стали для него лихие девяностые годы? Временем крушения всех идеалов и порой всеобщего разбоя, господства блатных мотивов. Отсюда и вынужденное обращение к новым символам. Ведь идея этой бандитской наколки появилась у поэта не от любви, а от злости. Другое дело: злость – не самый лучший советчик. Она добавила стихам Кузнецова социальности, гражданского пафоса, но лишила их какой-то тайны, а главное – надежды. Дальше возник чисто технический вопрос: чем рисовать. «Ты художник, тебе и решать». «Нет, я скульптор. Но раз так, неси чернила и тушь, только заклинаю, нигде не указывай, кто автор обложки».

13.

Первые годы Кузнецов ещё надеялся, что время как-то всё выправит. Но это была иллюзия. Не поэтому ли у него всё чаще появлялись сравнения с адом. В какой-то момент Данте стал для него чуть ли не всем (хотя поэт это отрицал). А потом от Данте отпочковались новые отростки. Так появились христианские поэмы Кузнецова.

Однако сам Кузнецов, ещё раз отмечу, называл несколько иные причины своего обращения к религиозным сюжетам. Уже в 2001 году он в беседе с историком и публицистом Сергеем Сергеевым, который всегда исповедовал крайне правые взгляды (к слову, познакомил их скульптор Пётр Чусовитин), утверждал, будто интерес к Новому Завету у него возник сам по себе. «Дитя безбожного века, – говорил поэт, – я, хоть и был крещён моей набожной бабкой и сохранил психологию православного человека, религиозного воспитания не получил. Представьте себе, что Евангелие первый раз я прочитал только в двадцать шесть лет, что и подвигло меня на моё первое стихотворное воплощение образа Христа. В 80-е годы я стал уже знакомиться со святоотеческой литературой. В 1988 году возникло стихотворение «Портрет Учителя».» И дальше Кузнецов кратко поведал Сергееву о том, как рождалась его поэма «Путь Христа».

«Я, – рассказывал поэт, – лет десять размышлял над образом Спасителя, как бы всматривался в Него, представлял Его как живого. Я думаю, что в написании поэмы участвовало не только моё сознание, но и моя личная память, и память родовая. Ведь наши предки представляли Христа не только как богословскую абстракцию, а как живого Богочеловека. Именно Богочеловека, а не человека, как это часто получалось в литературе XIX–XX в. Поэтому меня не удовлетворяли ни Ренан, ни Булгаков, ни даже Достоевский с его «Великим инквизитором». В их Христе нет Бога, он у них просто добрый человек. Всё это мелочно и сусально. А уж у Блока – «в белом венчике из роз» – и вовсе какая-то кисельная барышня, притом католичка, – это страшный провал. В то же время в изображении внешнего облика Христа я позволил себе некоторое домысливание. Скажем, у Него в поэме синие глаза, ибо мне кажется, что у Богочеловека глаза могут быть только цвета неба».

Здесь важно ещё раз отметить, что к своей словесной иконе, к своему Христу Кузнецов шёл больше трёх десятилетий. Уже на склоне лет поэт писал: «Образ распятого Бога впервые мелькнул в моём стихотворении 1967 года – «Всё сошлось в этой жизни и стихло». Мелькнул и остался как второй план. Это была первая христианская ласточка. С годами налетела целая стая: «На краю», «Ладони», «Новое небо», «Последнее искушение», «Крестный путь», «Призыв», «Красный сад», «Невидимая точка» и другие».

Но были не только стихи. 1 марта 1983 года Кузнецов записал в одну из своих тетрадей небольшой текст под названием «Я видел Христа». Приведу его полностью: «Я спал один, отдельно от жены. Мне снился очень запутанный сон, передать его невозможно, но к концу он прояснился. Я влез на дерево, на самую верхушку, а рядом, но ниже, на другом дереве оказалась моя бабка Елена Алексеевна. В жизни она была очень набожная старушка. На дереве видел какие-то редкие красные плоды. А под бабкой стали подгибаться тонкие ветки, и чтобы она не упала, я направлял к ней склоненные верхушки деревьев, деревьев было много, при этом сам стал падать, одно дерево оказалось сухим и гнилым, и оно рухнуло. Я наклонил гладкий и сухой ствол другого дерева и склонил его до земли. Я оказался под стволом и держал его, чтобы он не выпрямился. Было ясное понимание: кому-то оно нужно для упора. Бабка исчезла из поля зрения. Быстро, но спокойно возник свет в виде тумана, и я увидел босые ноги. Они коснулись ствола, потом увидел всего человека и сразу узнал: это Иисус Христос. Он не смотрел на меня, но выражение его лица было мягким. Лицо было как бы матовым. Над головой нимба не было. Он то ли помыслил, то ли сделал знак благодарности, и исчез. А я пошёл по воздуху. Я шёл по воздуху, или как бы плыл. Вокруг полыхал широкий свет, хотя само небо было тёмно-серым. Внизу, под собой, я видел вспышки и множество людей, и слышал гул и приветственные, возможно, удивлённые клики. Потом я проснулся. Я видел Христа – это несомненно. Само имя Христа возникло во мне, как только я увидел ноги. Это было сегодня около трёх часов утра».

Через год с небольшим Кузнецов занёс в свою рабочую тетрадь ещё одну новеллу «Рождение Спасителя». Он писал: «Время было около трёх часов утра. Мне снился путаный сон, я запомнил его окончание. Обстановка какого-то полувоенного лагеря. Люди в гражданском. Я на особом положении, вроде больного. Но я не был болен. За мной наблюдает со стороны какая-то насмешливая женщина. Выдают пищу. Какой-то длинный бревенчатый навес с загородкой налево. Серый воздух. Люди получают второе, что-то вроде каши, и уходят направо. Когда подошла моя очередь, то оказалось, что у меня нет миски. «Ничего, подходи!» – делает мне знак человек, выдающий пищу, и улыбается. Вижу: перед ним то ли стол, то ли пень, и на нём – круглая тестообразная масса. Человек отрезает ножом от неё часть и говорит: «Возьми, но ты должен вспомнить хоть какую-нибудь молитву». Я беру в руки тёплый кусок и говорю: «Боже, спаси и сохрани меня». Ну, думаю, всё, теперь можно идти. И иду прямо. Раздатчик в это время отошёл в сторону от загородки. «Погоди!» – говорит и делает знак, чтобы я вернулся. Возвращаюсь и вижу кусок пищи на моих руках превратился в живого полного младенца, который тут же начал расти, весело двигать ножками и смеяться. Я держал его на руках, и он глядел на меня. Это был мальчик, смугловатый, чистый, с чёрными смеющимися глазками. «Это твой Спаситель!» – сказал раздатчик, или я сам так подумал. Тут я почувствовал резь внизу живота, на той широте, где у меня был когда-то вырезан аппендикс (12 ноября 1967 г.). Я глянул: из живота торчат какие-то лапки или ножки и даже шевелятся. Я было испугался: не выходит ли это послед, как у роженицы? «Это у тебя жила», – успокоил меня раздатчик и, вроде, стал эту жилу из тела извлекать. Тут я проснулся. Итак, Спаситель».

Теперь по поводу масштабов домысливания. Тут Кузнецов, мне кажется, слукавил. Какое там «некоторое»! Что-что, а фантазировать Кузнецов всегда любил. И это – умение фантазировать – в принципе для большого художника плюс. Он ведь и не обязан быть только фиксатором событий. Проблема в другом: должна ли существовать мера, ограничивающая воображение поэта. Где предел вольностям? И кто может вводить ограничения?

Чтобы ответить на эти вопросы, недостаточно только эмоций. Тут надо многое знать и понимать. А это дано пока только единицам. Всерьёз оценить замысел Кузнецова оказалось под силу разве что одному из основателей донецкой филологической школы Владимиру Фёдорову. Но и он на всё посмотрел лишь сквозь призму идей Михаила Бахтина. Фёдоров в одном из интервью сказал: «Не каждый поэт решится написать поэму о Христе. Поэт должен вообразить и превратить себя в Христа, стать им (в каком бы то ни было смысле), быть, следовательно, автором Христа. Сама мысль является кощунством, а совершённое деяние? Ю.Кузнецов обратился к этой центральной в истории человечества ситуации, чтобы её пережить, чтобы понять, что она значила для Отца (Автора Христа), потому что из «Евангелий» мы знаем, что она значила для самого Христа и для человека. В истории мировой литературы случай беспрецедентный».

Фёдоров предупредил, что Кузнецова понять непросто. Он говорил: «Если воспользоваться термином «понимание», то непонятно всё. Средневековый читатель, в противоположность читателю Нового времени, читал не много книг, а много раз одну книгу. Читатель современный сосредоточен на «предмете» (о чём книга), средневековый читатель сосредоточен – онтологически – на авторе: он уподобляется ему бытийно, онтологически осваивает автора. Ему «нравится» та форма существования, которую он находит у автора, и он постоянно к ней возвращается. Понимание – это всегда «компенсация» бытия, в которой средневековый читатель не нуждался – по указанной выше причине. Понимание – это своеобразный тест: если поэт понят – он не поэт».

Но ещё раз отмечу, Фёдоров на многие вещи смотрел под углом зрения Михаила Бахтина. А для Кузнецова был важен также опыт Алексея Лосева. Он никогда не забывал и про великого философа Николая Фёдорова. Поэт вообще никогда не замыкался на какой-то одной школе. Он всегда упорно гнул прежде всего собственную линию, которая причудливо вмещала в себя и язычество, и христианство, и многое другое.

Когда поэма Кузнецова «Путь Христа» только появилась в «Нашем современнике», в критике возникла бурная дискуссия. Раскололась в своём отношении к поэту не только светская публика. Единства не оказалось и в церковном мире. Так, священник Ярослав Шипов, начинавший как кинематографист и прозаик, в знак несогласия с Кузнецовым демонстративно вышел из редколлегии журнала «Наш современник». Другой священник – Александр Шаргунов – по прочтении поэмы «Путь Христа», может, не так резко, как Шипов, но тоже в целом не поддержал опыт поэта. Безоговорочно приняли поэму, кажется, только Димитрий Дудко и Владимир Нежданов.

Нежданов утверждал: «Есть разные пути к Спасителю, и кому-то он открывается через посредство красок, другому – посредством слова… А ведь Кузнецов нигде не искажает догматов, не отходит от канонов… Он даже говорил мне сам (я его не спрашивал об этом): «Ну вот, как я представляю себе божественность Спасителя?.. В нём было соединено – не слить, не разорвать – божественное и человеческое начало. И всё это – как качающийся маятник. То божественное приближалось к человеку – то удалялось…» Даже как-то жестом руки он показал этот маятник, что это всё – не разорвать, не слить… И это действительно так. Он это всё знал. Читал или не читал, – но он ни разу нигде не сказал какую-то еретическую в христианском смысле вещь. Всё согласовано. И когда он пишет, что присутствует в Кане Галилейской на браке, он делает это совершенно как поэт, и этому веришь! Конечно, поэт может воображением переместиться в любой мир. Поэтому, упрёки все эти, которым он подвергся, они несправедливы. И про пощёчину Марии тоже… Это не принципиально всё, не касается главного. Важно в главном иметь единомыслие, а во второстепенном можно спорить… Апостол Павел говорил о том, чтобы в главном не было расхождений. Ну, может быть, в «Детстве» там что-то было – топнул ногой… но это допустимо, ничего страшного в этом нет. Вспомним, ученики Спасителю говорили: «Как нам относиться к человеку, который ходит и, Твоим именем прикрываясь, действует?..» А Спаситель им отвечает: «Он же не против нас идёт…». То есть – это допустимо. Спаситель гораздо шире, он каждого человека принимает, кто Его исповедует. Как? Это могут быть разные пути. Лишь бы от чистого сердца. Ведь Господь говорит: «Сыне, дай мне твоё сердце!». Значит, важно не то, что ты ему будешь говорить – устами можно быть близко, а сердцем далеко. Главное исповедовать Христа всей своей жизнью, заповеди его исполнять. И вот, какую заповедь ни возьми, всё Юрий Поликарпович старался в жизни претворять…».

А что уж говорить о светских критиках. Взахлёб о «Пути Христа» писал, по-моему, один лишь Игорь Тюленев. Но он всё свёл к пересказу отдельных сюжетов. Подробный разбор текста оказался ему не по зубам.

А вообще больше было ругани. Причём в этот раз недовольными Кузнецовым оказались не либералы, а значительная часть критиков, именовавших себя патриотами. Я имею в виду Валерия Хатюшина, Николая Переяслова, Капитолину Кокшенёву, Владимира СмыкаАлексею Шорохову и вовсе показалось, будто поэт заболел, и он пустил по кругу свой стишок с вызывающим названием: «Поэту Кузнецову с надеждой на скорое выздоровление». Он писал:

От шалмана на чёртову мельницу,

Где дыра говорила с дырой,

Вышел малый – дурак по передницу,

Ну а ниже – поэт и герой.

И сказал: Да в гробу и с подружками,

Где всем вам и не снилось бывать,

Я пил спирт черепами и кружками,

И учил мертвецов разливать.

Но с тех пор, к растакой-то их матери,

От шалмана за ближней горой

К нам нагрянули гробокопатели

Под знамёнами с красной дырой.

Все гроба с кабаками расхитили,

Я один на погосте сижу,

И не пью уж давно, чтоб все видели,

Как я Родине трезвый служу.

Но вот что любопытно: и почитатели, и хулители, обе группы продемонстрировали единство в другом – в поверхностном знании материала. Никому из них оказался недоступен инструментарий для глубокого анализа произведений на религиозные темы. Практически все светские критики свели разбор поэмы «Путь Христа» к одним эмоциям.

Кузнецова это задевало. Да ещё как! Юрий Могутин рассказывал, как поэт ждал от него даже не письменного отзыва, а устных впечатлений. «Я, – вспоминал Могутин, – уклончиво молчал. Наконец, он не выдержал и спросил в упор:

– Ну, шо? Молчишь?

Я растерянно пожал плечами:

– Да вот, пока перевариваю.

– Ну-ну, переваривай… – набычился он.

Лёгкая тень легла между нами».

Окончание следует.

Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *