ЧУДИЛО

С предисловием Валентина Распутина

Рубрика в газете: Рассказ, № 1975 / 24, 13.06.1975, автор: Валентина СИДОРЕНКО (г. Иркутск)

Валентина Сидоренко – иркутянка. В Иркутске она родилась, выросла, окончила десятилетку. А после школы Валентина успела немало поездить по стране, работая проводницей на пассажирских и почтовых поездах. Свободного времени у проводницы, как известно, почти не бывает, и тем не менее даже в поездках Валентина писала стихи, которые в 1970 году были отмечены дипломом областной традиционной конференции «Молодость, творчество, современность». Но оказалось, что она писала не только стихи. Недавно Валентина Сидоренко впервые показала свои рассказы, и выяснилось, что, несмотря на свою молодость, она довольно зрелый и интересный прозаик. Думаю, со мной согласится читатель.

Валентин РАСПУТИН


Валентина СИДОРЕНКО

ЧУДИЛО

 

В приятном расположении духа Григорий Андреевич любил полежать на полу и, глядя на бравую муху, лихо шагавшую по потолку, поразмышлять:

– Если про мою жизнь прописать, это какая книга будет! Великая, можно сказать. Таких книг сроду не было. Потому что я человек. И притом коренной грузчик.

Возможно, Григорий Андреевич в милые его сердцу часы избрал бы другую тему для размышлений, не случись из его сына журналиста. Какой из Тимки журналист, Григорий Андреевич не мог знать, но факт оставался фактом: Тимофей работал в газете. Стало быть, он человек важный, хоть и выпивали иногда вместе с ним, и имеет материнские замашки, его уважать должно. И потому при случае Григорий Андреевич очень даже умел заметить зануде соседу Ивану, человеку пустому, хоть и жадному, к тому же постоянно недовольному поведением Григория Андреевича:

– Ты мне много не кобенься, собака! Вот выставлю твой портрет на народ – попляшешь!

Однако до Тимофея такие соображения отца не доходили, потому что своё журналистское счастье он искал где-то далеко на Севере, писал отцу редко, а заезжать вовсе забыл как. Но Григорий Андреевич сильно не смущался таким оборотом дела, он управлял своим немудрёным хозяйством, пил и подрабатывал сторожем. Пенсию Григорий Андреевич получал сто шесть рублей чистеньких, чем гордился перед Иваном.

В посёлке Григория Андреевича прозывали Чудило. Ему мало верили, и никто на него, кроме соседа Ивана, не обижался.

– Чего это Чудило на болоте копается? – спрашивал иной раз поселковый.

– Картошку садит.

– Это на болоте-то?

– А ему чего! Ему хоть кол на голове тёщи, всёравно своё гнуть будет.

Всё шло бы гладко в одинокой жизни Григория Андреевича, если бы не сентябри, потому что всякий сентябрь Григорий Андреевич тосковал, как недоеная корова по хозяйкиным рукам.

Как только по небу пройдёт угловатый косяк диких уток, да чуть заблестит паутина, да ночи пойдут помягче да почернее, а потом и вовсе отсыреют, Григорий Андреевич начинал готовиться.

Чтобы ему не мешали, он не открывал круглые сутки ставни и спускал с цепи здорового чёрного кобеля.

Просыпался он рано, когда на дворе-то темно, а за плотными ставнями и того более и его старая изба ещё мирно вздыхала от темноты и сна, а вокруг не заметно ни единого знака рассвета.

– Здорово, Григорий Андреевич! – говорил он себе, потому как имел привычку всех одиноких людей разговаривать с самим собой.

Но кроме того, он говорил со всем, что попадётся ему на глаза, а хата для Григория Андреевича давно была живой и имела непокладистый характер.

К примеру, увидев на стене пятно, Григорий Андреевич заносчиво задирал сухой едкий подбородок и говорил стене:

– Чего ты стоишь, как чёрт на именинах? Я тебя третьего дня белил, чёрная твоя душа. Ты думаешь, у меня извёстки много? Во! – он показывал стене кукиш и с обидой уходил прочь.

Ещё Григорий Андреевич любил поговорить со старым тополем о пользе живности всякой, и, уходя, он крепко советовал ему проводов ветвями не задевать, а тянуться промеж них. Григорий Андреевич без электричества жить не может.

– Значит, здорово, – отвечал он себе и толкал ногой спящего кота Ангела и щенка, трусливого и слюнявого. – Вставайте, твари.

Спать один Григорий Андреевич не мог, он любил, чтобы вокруг него лежало непременно живое, тёплое и по возможности мягкое. Кот Ангел бывалый, он знал, что может означать каждый жест хозяина, и потому хлопот с ним немного. Щенок же по неопытности решился однажды справить нужду на постели, за что был бит нещадно, а потому теперь он кровати пуще огня боялся, и Григорию Андреевичу приходилось укладывать его рядом с собой силой, проводя при этом разъяснительную беседу такого рода:

– Что ты выгибаешься, собачье твоё отродье, и не понимаешь того, – Григорий Андреевич держал перепуганного щенка за холку и тряс, – что не было тебе указа меня не слушать.

Щенок хитро вздрагивал хвостом и повизгивал. Наконец Григорий Андреевич бросал щенка на постель:

– Поразвелось вас на белом свете…

Животину Григорий Андреевич любил всякую и никакой не брезговал. Изо всех подворотен, подъездов, помоек он подбирал бесчисленное множество бродячих котят, кошек, собак, ободранных и тоскливых, и тащил к себе в дом. Все они, кроме кота Ангела, откармливались, хорошели и исчезали бесследно, оставляя ворчавшего хозяина, который сильно подозревал, что его животину крадёт зануда Иван и таскает её на живодёрню, где за кошку полтора рубля дают, а за собаку – три.

Затем Григорий Андреевич вставал, зажигал свет и шлёпал от двери к двери в одних кальсонах, свисавших с его тощих ног широко, как тряпьё с палки огородного пугала. Он растапливал печь и ставил на плиту чугунок с картошкой.

Когда совсем светало, Григорий Андреевич выходил во двор, ёжился от сиротливого сентябрьского утренника и, завидев в дымчатом небе одинокий косяк, мрачно махал рукой:

– Полетели…

Если же птиц не было и небо, как перевёрнутая громадная церковная чаша для причащения, было пустым, серебристым и тугим, он всё равно махал рукой и говорил «полетели», смекая, что не полетели, так полетят. Самая пора для них.

Обязательно заглянув в щёлочку к соседу Ивану и ни единой души не встретив там, Григорий Андреевич удовлетворённо говорил:

– Спит, кулацкая морда. И того не понимает, что тунеядец…

Григорий Андреевич с утра каждодневно убирал тщательно в доме, мыл полы, подбеливая, где надо, и стирая. Управившись с хозяйством, Григорий Андреевич учил жизни щенка, заодно доставалось коту Ангелу, который ворчал на несправедливость хозяина, тут же он вспоминал своего напарника Фёдора, что сменил его однажды на три часа позже, соседскую хохлатку в рыжую крапинку, которая, обнаглев, перелетала в огород Григория Андреевича, сестру Анну, спрятавшую у него на крещение початую бутылку водки, продавщицу магазина, обсчитавшую его на пятнадцать копеек, и картошку, которая не уродилась, свинья, как её ни охаживай. Свою длинную речь Григорий Андреевич прерывал словами: «Ты слышишь меня?» – и оглядывался на портрет жены, висевший в красном углу, откуда она глядела на него молодыми терпеливыми глазами и улыбалась.

– Чтоб тебя разорвало вдребезги! Хлеба он жрать не хочет! Нет, ты слышишь меня, он думает, я его мясом кормить буду. Да чтоб я провалился на том месте, где подобрал тебя, собака ты неблагодарная!

Его сухое живучее тело вибрировало, и пушистые волосы развевались.

– Нет, ты слышишь меня? Я из-за него в очередь встану, как баба. Вон из моего дома! Чтоб духу твоего не было! Ты слышишь меня или нет, в конце-то концов?

– Слышу, – наконец ровно отозвалась она.

При жизни она была терпеливой, мужу ни разу поперёк слова не сказала. И лишь умирая, посмотрела на него сожалеюще и тихо выдохнула:

– Ты, Гриша, живи хорошо, чтобы оттуда на тебя смотреть не совестно было.

Он тогда с горя не понял, что к чему, а уже потом, поразмыслив, обиделся насмерть: это, значит, ты живи, а она на тебя смотреть будет. Григорий Андреевич не болел никогда и в смерть не верил. Он считал: не захочешь – не умрёшь, а потому на жену обиду терпел.

– Слышу, – сказала она, – не расходись боле…

– Ну вот, – сбавил тон Григорий Андреевич. Взял щенка за шиворот и, выбросив его во двор, плотно прикрыл дверь. – Ну вот, а то травишь меня, как волка какого. Как ты там, не скучаешь без меня?

– Не скучаю, отец. Живи много.

– Я ещё поживу. Десятка два похожу. – Он садился перед портретом на табурет, широко расставлял ноги, опускал маленькую острую головку и вздыхал: – Разбила ты мне жизнь, Надька. И что тебе здесь не по нраву? Живи теперь, как хошь…

– Помирать всё одно надо, – говорила она, – в один день бы мы не легли, кто-то остался бы.

– Так-то оно так. – Григорий Андреевич чесал затылок. – Рано отошла ты, Надежда. Вот Тимофей бы женился, тогда валяй. А теперь чего? Он хвост трубой – и ищи ветра в поле. Я, как бабай, один хожу. Народ меня боится. Женюсь я. Как ты на это посмотришь?

– Женись, – соглашалась она. – Только портрет мой сними, чтоб мне не смотреть на вас…

– Ладно, сниму.

Голос у неё был мирный и терпеливый, такой же, каким говорила она, когда была живая, и Григорий Андреевич не забывал его, потому что беседовал с ней пятый сентябрь после её смерти, а именно сентябрь потому, что в сентябре они поженились, в сентябре родился Тимка, в сентябре она померла.

– Чего одно по одному перебирать! Померла, как всё. Ты скажи лучше, чего тут без меня делается?

Григорий Андреевич напрягался, щурил глаза и прикидывал:

– Птица полетела. Да не густо. Видать, ещё тепло постоит.

– Постоит, – грустно подтверждала она. – Раз не густо, постоит.

– Хлеб, говорят, не уродился. Сухо было, значит.

– Это плохо, – вздыхала она, – хлеб не доглядели. Земля-то тёплая ещё?

– Земля тёплая. Случай у меня был. Начальник мой ровно взбесился. Говорит, не пущу. Караулить, видишь ли, некому.

– Ты бы и не ходил.

– Как же не ходил… Понесла. Или видеть меня не хочешь боле?

– Видеть хочу. Да чтоб тебе хужее от этого не было.

– Хужее мне уже не будет. Стёпка Крапива стыд пережил. Ему Штырь говорил, будто, когда Стёпка в армию ушёл, жена его с москвичом гуляла. Помнишь, у Афанасьевны жил?

– Это кудрявый такой, с рубчиком на брове?

– Во, с ним. Дак Стёпка напился в дрезину, и Таньку – вдоль улицы, вдоль улицы. – Он сжал кулак и энергично толкнул руку вперёд. – Дак поверишь, нет, милицию вызывали. А он на себе рубаху изорвал. Чтоб я, говорит, из-за шлюхи сидел…

Во дворе залаяла собака. Григорий Андреевич открыл дверь, прислушался, потом вернулся назад, к портрету.

– Чтоб я, говорит, из-за шлюхи сидел? Не бывать тому…

– Нервный он, – вздохнула она. – Чего у тебя темно, как в погребе? Свету белого не видишь.

– А мне ничего. Ты же не приходишь при свете.

– В темноте лучше думается.

– Ты как, Гриша, не болеешь?

– Чего болеть-то! Я, вправду сказать, Надька, в сентябре как радикулитом каким маюсь…

– Не помрёшь, поди?

– Хе, кабы все с горя помирали, земля бы, как яйцо, гладкая была. Всякая травинка бы повысохла… А чего, ты боишься, что мне потом места не найдётся?

Она засмеялась ровно и тихо:

– Ой, чудило, ой, чудило…

– Земля что прорва. Она сколько веков в себе прячет! Это ума не хватит понять. Она тебя прибрала и меня приголубит, не охнет. Но я не тороплюсь. Я ей, поди, ещё нужон…

– Какая же ей от тебя польза-то?

– Ну, я ей не нужен, зато она мне нужна. Тут разговор короткий.

Григорий Андреевич стоял у окна, широко расставив ноги в широких кальсонах, втягивал голову в плечи, сопел, что-то припоминая. К нему подошёл кот Ангел, выгибая спину, ластился о его жёсткую ногу, но Григорий Андреевич злобным толчком швырнул Ангела, тот врезался в стену, обиделся, зашипел и с достоинством, неторопливо ворча, ушёл.

– Ты слышишь меня? – Григорий Андреевич отвернулся от окна и зашлёпал от двери к двери. – Помнишь, как Тимке родиться, старик к нам пришёл на квартиру проситься?

– Помню,– сказала она.

– И чего я его не взял?

– И чего ты его не взял?

– Однако он много не прожил… Помер, видать.

Она не ответила. Григорий Андреевич крякнул, почесал своё сухое пузо, не то улыбнулся, не то оскалился.

– А ты помнишь, Надька, как мы в тогдашнем сентябре ходили с тобой за брусникой. Господи, воля твоя! – Он засмеялся, как старый заплот в ветреный день заскрипел. – Лес-то какой стоял, господи боже ты мой! Гольцы-то, гольцы… Как сарафаны у девок в праздник. Яркие. А ты платок сняла, устала.

– Как же, я молода тогда была. Не устала я, Гриша, просто так хорошо мне было, что хоть на минуточку задержаться хотелось.

Она помолчала немного.

– В тот год Санька явилась…

Григорий Андреевич вздрогнул, поднял плечи, заходил мельче и чаще.

– А, злая твоя душа, помнишь. Это надо же, вспомнила, чирий тебе на язык! Ты ещё вспомни, как я с соседской Аринкой гусей пас. Кто прошлое помянет, тому глаз вон. А я тебе раз и навсегда указ давал…

– Уймись ты, Гриша, я так, к слову пришлось.

– К слову! Это надо же подумать – к слову! Ревнючая ты, Надежда…

– Чего ж, Гриша, делить-то нам теперь? Ты эвон жениться собираешься.

– Я мужик, моё дело правое. Меня, может, пожрать хорошо интересует. – Он помолчал немного. – А ты помнишь, мать, как мы с тобой ребятишками купались, а ты тонуть вздумала?

– Это в тот год, как брату в армию идти. А ты помнишь, Гриша, как перед войной столб огненный по небу летел, да болтают, в наших лесах женщина голая ходила с покрывалом на голове…

– Как же, помню. Она не только у нас ходила. Перед войной она по всей России шла. Злая примета. – Он сплюнул два раза и вздохнул.

Во дворе залаяла собака, потом смолкла, дверь резко распахнулась, и в хату ввалилась сестра Григория Андреевича – Анна.

– То ли живой, то ли нет…

– Живой, – угрюмо из темноты отозвался он. – Чего тебя черти носят! Опять картошки нет?

– Моё дело, и носят. Ты, братец, ласково меня величаешь. Я тебе невесту нашла. – Она толкнула ногой забежавшего в дом щенка. – Брысь, погань! Когда ты только, Григорий, за жизнь возьмёшься? Развёл силу нечистую. Срам какой, окна затемнил! Ты от кого скрываешься? Ты от людей скрываешься. – Она шумно садится, тяжело дышит, вытирает платком пот. – Хватя, хватя, не то от тебя отрекусь. Смеются уже над тобой.

И, торжественно подняв голову, произнесла:

– Нашла тебе бабу – золото. И всё. И знать больше ничего не хочу. И слушать не желаю.

– Нет, ты слышишь меня? Золото она мне нашла! – Он заскрипел смехом. – Нет, она мне золото отыскала! Самородок…

– Молчи, нечистая сила!

Она сватала Григорию Андреевичу с самой смерти жены всех баб, которых она знала одиноких. Она ему сватала Марию, но та не пришлась, потому что молода больно – она от меня бегать будет. И мне ни к чему, я мужик ревнивый. Она ему сватала косоглазую Евгению, на что было сказано, что он сам без дефектов и баба должна быть без царапинки. Она ему сватала Ульяну, но та оказалась старовата – мне хоронить второй раз ни к чему.

Всех и не перечислить, кому она за пять лет устраивала семейную жизнь с Григорием Андреевичем. Но всё отметалось прочь. А у неё сердце болело, когда она видела его пьяного, да ещё чудаковатого. Она считала, что бабе написано на роду одной быть: бабье счастье, как известно, в море-окияне потеряно, его вовек не сыщешь, а мужику много не надо, ему грех одному, как кол, торчать.

– Значит, так. Росточку она невысокого, как раз по тебе будет. Годов ни много, ни мало, как тебе. Хозяйственная, дом – полная чаша. Муж её помер. Вот.

– Она мужа в гроб вогнала, ты хочешь, чтоб и я сгинул. Нет, ты слышишь меня?

Надежда улыбнулась печально и строго, но молчала.

– Ты посмотри хоть на неё, чего грязью обливать-то?

– Посмотрю, – соглашался он, – ладно, посмотрю.

Он вздыхал и начинал ждать, когда она уйдёт, но Анна уселась намертво, видимо, она хотела пожаловаться на свою старшую дочь, которая разошлась с мужем.

– Ты знаешь…

– Знаю! – рявкнул он.

– Чего это ты, господь с тобою? Как зверь стал. Женю, видит бог, женю…

– Пошла вон, карга недобитая!

– Ой, стыд-то какой! – Анна залилась слезами, подняла, всплёскивая, пухлые короткие руки, похожие на двух уток, и заголосила:– Ой-ё-ёй-ёй-ёй! Сестру родную, как собаку…

– Нет, ты слышишь меня? Сестра родная пришла! Принимай, стало быть. А может, меня интересует подумать. Я, может, люблю один быть. Ступай, – уже ласковее сказал он.

От ласкового его тона Анна вскочила, как ошпаренная, и вылетела из избы. Во дворе она шумела так долго и яростно, что сосед Иван подошёл поглядеть в дырочку. Запустив в кобеля поленом, она пошла открывать ставни.

В избу ворвался свет, обнажив тощего растерянного Григория Андреевича в чистых кальсонах, руки его повисли вдоль тела, он хлопал глазами и, обиженно выпятив губу, молчал.

Анна заглянула в окно, погрозила ему толстым красным кулаком, с шумом отряхнула юбку и торжественно пошла вдоль улицы.

– Ну вот, ну вот, – спешно засуетился Григорий Андреевич, отыскивая брюки. – Наговорились.

Ему словно было стыдно чего-то. Он поёжился и вздохнул:

– Ты прощай, Надя. Больше уж не приходи нынче, я завтра на работу выйду. Ступай с богом.

– Бывай, Гриша, – слабо сказала она голосом, что ровно таял.

Григорий Андреевич оглянулся так, будто ничего не было и всё ему показалось, но он ещё поёжился и грустно сказал:

– Прощай, Надя, наговорились, поди, за сентябрь. Теперь уж на тот год…

Он вышел во двор, вздохнул широко, легко, сладко, заметил в дырочке ограды любопытный глаз соседа Ивана, мигом подобрал полено с земли и саданул его о забор. Сосед взвизгнул и, прикрывая глаз рукой, взвился по своей ограде.

– У, змеиная твоя душа, чего ты здесь выглядываешь? Может, ты пожечь меня хочешь?

Григорий Андреевич поднял вверх кулак и энергично поработал им в воздухе. Потом он удовлетворённо сплюнул, обвёл колючим взглядом своё хозяйство, зычно свистнул:

– Ангел, за мной!

Кот смиренно подошёл к нему, лениво потянулся, его жёлтые глаза выжидающе заулыбались. Из избы с лаем выкатился щенок. Григорий Андреевич запер дом, повесил здоровенный замок на двери, спрятал ключ в завалинке, вышел на улицу и твёрдой походкой направился к магазину. За ним, важно урча, шагал кот Ангел, визжа катился щенок.

– Это как же я тебя назову? – говорил Григорий Андреевич щенку. – Тебя уже кликать пора. – Он засопел, остановился, подумал.

Щенок, словно чуя, что речь идёт о нём, взволнованно взвизгнул и заиграл хвостом.

– Это как же? Порода в тебе никудышная. Опять же душа живая в тебе есть. – Он двинулся дальше. – Где-то я что-то слышал. – Кот с щенком двинулись за ним.

Сентябрь подходил к концу. Хрустел румяный лист под ногами, медленно остывала земля.

 

ИРКУТСК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.