ДВА КАПИТАНА

В новом прочтении

Рубрика в газете: Критика, № 2004 / 12, 26.03.2004, автор: Валентин КУРБАТОВ (г. Псков)

I

Мне легко говорить об этой книге, потому что я пишу о ней там же, где начиналось её действие, – в городе Энске, на слиянии Песчинки и Тихой (в Пскове, на слиянии Псковы и Великой). Я ещё могу развести костёр вместе с Саней Григорьевым на берегу у Решёток, но только уже напрасно буду ждать не то что голубых, а и самых обыкновенных раков. И улицы уже не будут подходить к воде, как тогда. Но ведь и Александр Григорьев застал Энск в конце книги переменившимся, а что говорить о нас.

Но если я захочу вспомнить тот Энск, я пойду к Областной детской библиотеке имени В.А. Каверина, поклонюсь лёгкому бронзовому Сане Григорьеву, который стремительно идёт к последней стоянке капитана Татаринова, и самому капитану Татаринову, упрямо склонившему голову в заботе, как преодолеть смерть, чтобы Россия узнала, что он сделал для неё в своём страшном ледовом походе: «Трудами русских в истории Севера записаны важнейшие страницы – Россия может гордиться ими. На нас лежала ответственность – оказаться достойными преемниками русских исследователей Севера. И если мы погибнем, с нами не должно погибнуть наше открытие. Пускай же наши друзья передадут, что трудами экспедиции к России присоединена обширная земля, которую мы назвали «землёй Марии».

Бронзовая рука Сани Григорьева сверкает от прикосновения праздных любителей сниматься с памятниками, но и от редких тайных пожатий тех, кто разделяет с героем горячую клятву «Бороться и искать, найти и не сдаваться!».

Я служил на Севере пятьдесят лет спустя после Саниных поисков пропавшей экспедиции. В Бухте Росты под Мурманском стоял крепкий, осадистый атомный ледокол «Арктика», который рядом со «Св. Анной» был как кит рядом с ласточкой. Но этот кит в свой час дойдёт до Северного полюса, до которого не мог дойти благородный Г.Я. Седов, и душа Георгия Яковлевича, очевидно, будет на борту «Арктики» в том знаменитом походе и найдёт на Полюсе гордое успокоение.

Наверное, для нынешних молодых читателей «Два капитана» уже только мифология, наши Спарта и Афины, Марафон и Олимп, крылатая даль, в которой люди ещё любили летать и умели умирать для славы Родины спокойно, как выполняют трудную, но необходимую работу.

А ведь это было совсем недавно. Когда Катя Татаринова мечтает о возвращении с Севера Сани и отца и видит, как их встречают, «как встречали героев лётчиков, спасших челюскинцев, когда эти люди, которых любили все и о которых все говорили, ехали в машинах, покрытых цветами, и вся Москва была белая от цветов и листовок и белых платьев, в которых женщины встречали героев», она мечтает о том, что видели мы все. Правда, уже не в реальности, а в старой хронике, где эта белая метель одевала челюскинцев и лётчиков, но хроника была ещё жива, как вчерашняя новость, и наше чувство было остросегодняшне, и оно было прекрасно, счастливо, нереально, подлинно.

А скоро следом за челюскинцами такой же белой метелью страна будет встречать папанинцев, которые уже просто были нашими героями. Их портреты висели в каждом классе и волновали сердце, побуждая к подражанию. Север был нашим общим сном и общей любовью. И, Господи, в какой двойной истории мы жили. И не ведали этой двойственности.

Ведь И.Д. Папанин, Э.Т. Кренкель, П.И. Ширшов – это 1937 год. И Саня летает на Север в те же годы (книга писалась с 1936 по 1944 год). И вот ни тени этой теперь уже «нарицательной» цифры, ни косвенной проговорки, ни малейшего намёка. Зато, правда, нет и как будто неизбежного тогда для такой героической книги И.В. Сталина.

Однако никто не упрекал книгу в нарочитой неправде. И нам это в голову не приходило, потому что Каверин был романтичен сразу, с первых книг, рождённых во времена счастливых «Серапионовых братьев» – рыцарского литературного ордена, паладины которого приветствовали друг друга восклицанием «Писать трудно, брат!», но каждой строкой опровергали эту усильность. Той молодой силы им хватило надолго. Она видна в «Двух капитанах» с первых глав, с подробного, жадно увиденного и жадно, будто играючи написанного детства, которое при всей тяжести просвечено нетерпением жизни. Кажется, художник сам не дождётся вечера, чтобы, поставив точку, побежать к «Серапионам» читать и радоваться вместе с ними.

А перечитывать роман спустя годы, когда знаешь сюжет, ещё отраднее. Ты уже держишь в уме завязку, торопишь развитие, а Саня будто снова оглох, как в детстве, и при встрече с Татариновыми никак не проснётся и не поймёт, что это те, те Татариновы, о которых он читал в своём Энском детстве, – хоть самому беги и толкай автора в бок. Не зря Горький уже после первых каверинских вещей с восхищением говорил об «оригинальном цветке» его формы и был склонен думать, что «впервые на почве русской литературы распускается столь странное и затейливое растение», и сулил в письмах к друзьям, что «этот чудотворец далеко пойдёт».

Книгу звали «романом воспитания», «авантюрным романом», «идиллически-сентиментальным романом», но не обвиняли в самообмане. А сам писатель говорил, что это роман о справедливости и о том, что «интереснее (так и сказал!) быть честным и смелым, чем трусом и лжецом». И ещё он говорил, что это «роман о неизбежности правды».

Сегодня, когда это слово устранено из словаря как устаревшее или переведено в иронический грибоедовский контекст («Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи!»), само напоминание о «неизбежности правды» есть остережение торжествующей лжи, святое и необходимое напоминание, что «есть Божий суд!».

Ещё в раннем романе «Художник неизвестен» Каверин определял нравственное правило своего романтизма, назначая его «для борьбы с падением чести, лицемерием, подлостью и скукой». Он уже здесь помещал скуку в ряд лицемерия и подлости, чтобы убедить читателя, что правда и честь «интереснее». Вероятно, поэтому же он писал лицемеров и подлецов одной чёрной краской, достигая в ней множества оттенков, но не меняя чёрной основы. Добрые люди были добры, злые – злы, как в готических романах, и злодеи низвергались в конце с театральным шумом, который уместнее было бы свести к ремарке «проваливаются», как в «Двух капитанах» после торжествующей речи Александра Григорьева в Географическом обществе «проваливается» враг экспедиции капитана Татаринова Николай Антонович: «Он шёл в полной пустоте – и там, где он проходил, долго была ещё пустота, как будто никто не хотел идти там, где он только что прошёл, стуча своей палкой».

И это торжество праведно, ибо оно есть торжество истории, выбравшей своим орудием Александра Григорьева. Торжество тем более дорогое, что оно вершится в войну, когда, казалось, стране меньше всего дела до потерянных экспедиций. Но Григорьев с его острым чутьём правды знает настоящие источники силы и победы: «Мы не забыли нашей истории, и возможно, что наша главная сила за­ключается именно в том, что война не остановила ни одной из великих мыслей, которые преобразили нашу страну».

Это мы сейчас позабыли историю и остановили великие мысли. И гордость наша, фасад нашей Родины – Арктика опять погружается в ночь. И уже надо заговаривать себя, что русские мальчики, тайком касающиеся бронзовой руки Сани Григорьева в Энске, ещё могут испытать вместе с ним, как «перед зрелищем бессмертия страстно замирает душа», и устремиться за ним, иначе мы предадим эту благородную книгу вместе с её великой мыслью.

Писатель получит за «Двух капитанов» Сталинскую премию  2-й степени за 1943 – 1944 годы. Она будет объявлена 26 января 1946 года. Вместе с ним будут отмечены Борис Горбатов с романом «Непокорённые», Константин Симонов с повестью «Дни и ночи», Алексей Сурков с военными стихами. А премию первой степени – вот опять мысль об истории – получит Вячеслав Шишков за роман «Емельян Пугачёв». В июне того же, 1946 года будут объявлены лауреаты премии за 1945 год (В.Панова, Б.Полевой), а уже в августе грянет Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», и вокруг Каверина на годы сгустятся тучи уже потому, что в центре Постановления окажется его «брат» по «Серапионам» М.Зощенко.

Но книга уже начнёт свою отдельную высокую, благородную жизнь и уже сама будет бороться и искать читателя и не сдаваться злой ревности потемневшего времени.

 

II

Может быть, ещё несколько лет назад я поставил бы здесь точку. Но перечитывание в новом времени прекрасно тем, что обнаруживает, как вместе с этим временем движется твоя душа и ты, приходя в «пункт назначения», находишь всё странно переменившимся.

 

И то, что прежде

 нам казалось нами,

Идёт по кругу спокойно,

отчуждённо, вне сравнений,

И нас уже в себе не заключает.

                              (А.Тарковский)

И даже вчерашняя чёрно-белая ясность вдруг перестаёт радовать и болезненно ранит сердце.

С молодого Сани Григорьева много не возьмёшь. Мы помним, как он сокрушает вдову капитана Татаринова страшной правдой о её новом муже – брате капитана Татаринова. Когда-то такая ситуация разорвала сердце Гамлета. Но тот был сын, а Саня – только безжалостный носитель правды. И вот она умирает, а когда его корят в жестокости, он только ещё больше слепнет: «Ах, вы не верите? Тогда я докажу!» Он – мальчик. Что ему смерть, если на его стороне правда. И куда деться писателю, если он ведёт повествование от лица этого мальчика? Только разделить его правду.

Милосердие для юности скучно. Ведь оно предполагает осмотрительность и бережную пристальность к человеку. А какая же осмотрительность у романтического героя? И как лететь к цели с грузом усложнившегося, не чёрно-белого мира? И художник торопится подчеркнуть «живой и весёлый характер» своего героя, который «стремился применить и живо представить всё хорошее в жизни». И пишет его любящим и счастливым с друзьями. Но стоит на минуту явиться тем, другим, и он опять – «мрачный и мстительный, не забывающий обид, томящийся от невозможности отплатить унижением за унижение».

Биографы Каверина – О. и В. Новиковы в анализе романа, предчувствуя укор в жестокости героя, заранее предупреждают, что «правильному пониманию для «взрослого читателя» может мешать чрезмерная приземлённость, будничность мировосприятия, утрата свежего взгляда на жизнь, недостаток наивности». И торопятся уверить нас, что «опасно мерить роман повседневностью».

Но откуда, откуда берётся эта «приземлённость», эта «будничность», эта опасная «повседневность»? Не от опыта ли жизни, который неизбежно приходит в противоречие с укороченной двухцветностью мира? Мы заплатили за выход из детской «возвышенности» нашей прямой идеи слишком большую цену, чтобы вернуть наконец полифоническую христианскую полноту и право видеть живое милосердное цветение мира. И вот ничего не можем поделать с собой и не умеем разделить «освобождающее бешенство», с которым Саня ведёт себя в особенно сложных ситуациях. Обаяние его темнеет, и текст, ещё вчера такой полнокровный, начинает сбиваться на либретто, словно его подменили:

«Дыханье новых сил поднимается на необозримом пространстве Советского Союза. Доносится оно до ленинградских палат. И вновь разгорается сердце. Жизнь стучит и зовёт, и уже досада на себя, на своё бездействие, слабость томит и волнует душу…»

«Ну что, – сказал я немцу, – чья взяла? Я жив, я над лесом, над морем, над полем, над всей землёй пролечу. А ты мёртв! Я победил тебя!»

«Льют тяжёлые пушки и тащат их за тысячи километров. Из самой Германии везут бетон и заливают им стенки траншей и дотов. Каждую ночь освещают ракетами небо над Невой, чтобы не проскочила по тёмной воде баржа с мукой или хлебом. Трудятся ожесточённо, свирепо – всё для того, чтобы умерла моя Катя».

Мюзикл «Норд-Ост» таился в недрах «Двух капитанов» и ждал только повреждения высокой идеи, питавшей книгу, чтобы стать музыкальным представлением, где Ромашов сделается ещё чернее и запоёт уже с прямой бесчеловечностью:

 

Из непорочных

 человеческих детей

Никто другой уже не вырастет

вовеки,

Кроме людей, мерзких людей.

 

А Саня легко переведёт свою бодрую правду в лёгкие, естественно выросшие из молодого романтизма стихи:

 

Жить – значит жить сгорая,

А не бочком да с краю.

Если тебя марают,

Подлость нельзя спускать.

Если тебя задело.

Это уже полдела.

И всё, что остаётся, –

Лишь бороться и искать.

 

И когда 23 октября 2002 года в начале второго действия вечернего спектакля на Дубровке на сцену вышла женщина в чёрном и выстрелила из автомата, и дети на минуту успели подумать: «Во прикол!», и начались 57 часов отчаянья, унёсшие в конце концов 118 жизней, выбор спектакля был сделан с изуверской взвешенностью. Очевидцы говорят, что чеченцы знали спектакль и не без иронии цитировали его в определённых ситуациях.

Слишком прямая идея сталкивалась с другой слишком прямой идеей, не страшась вмешательства христианской справедливости и милосердия. Захватчикам было не стыдно перед героями и зрителями спектакля, потому что им казалось, что они говорили на одном чёрно-белом языке. Однодневная правда выходила против другой однодневной правды. Они, эти чеченские смертницы и «ичкерийские волки», были молоды, как герои «Двух капитанов», и им казалось, что они правы в мрачной мстительности, памяти обид и готовности «отплатить унижением за унижение».

Тогда об этом не говорили. Было не до того. И сейчас ещё не до того. Боль заслоняет небо. Но думать об ответственности искусства лучше сейчас, чтобы не умножать зло. То, что я говорю, может показаться нарочитым – кто думает о таких тонкостях. О них думает история. Она – живое существо и прибегает к жестоким урокам, чтобы напомнить «вы­прямленной» литературе о «милости к падшим» и о том, что любовь больше и выше хотя бы и очень высокой правды. И мне кажется, самым дорогим уроком происшедшего на Дубровке стало то, что говорит исполнитель роли Сани Григорьева – Андрей Богданов, приходивший в спектакль с чувством совершенной правоты своего героя (в отличие от исполнительницы роли Кати – Екатерины Гусевой, которая с самого начала была смущена жестокостью Сани):

«Все мы вышли из этого кошмара с ощущением, как важно быть внимательными, добрыми к людям рядом. Сегодня обидел человека, поругался из-за пустяка. А завтра случится такое – и всё. Ничего не поправишь. Останется невозвращённый долг. Навсегда».

Наверное, это рассуждение на полях книги и спектакля «наивно» как жизнь и нарушает правила чтения книги и патриотического представления, которого так недоставало сегодняшнему сознанию. Но правда вообще «наивнее» художественных её переводов, и страдание горько напоминает нам об этом.

 

Книга прожила героическую жизнь и прожила трагическую. Её правда проверилась в пламени идеи и веры. Её лучшее осталось неповреждённым. Её сомнительное выгорело в пожаре Дубровки.

Она выходит снова бороться за правду и искать милосердия, найти равновесие силы и любви и не сдаваться всегда ищущему слишком коротких путей времени.

Она выходит жить в новом времени новой жизнью.

 

г. ПСКОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.