Два письма

Рубрика в газете: Проза, № 2020 / 21, 04.06.2020, автор: Елена САПРЫКИНА

Деревня Клепечиха раскинулась в стороне от дороги. И летом это было хорошо и привольно, но зимой… Стоял февраль. Галя проснулась раньше обычного. Утренний холодок подтолкнул её ближе к печке. Спина приятно согрелась. Натянув одеяло до самого носа, Галя вдруг вспомнила: сон! Какой странный сон. Она лежит под одеялом, а огромный чёрный конь, нависая над ней, кусает её ногу, прикасаясь пухлыми коричневыми губами, да не больно кусает, а осторожно, потом поднимает умную смолистую морду и, обнажая желтоватые зубы, горячо, пронзительно ржёт. Галя встала, начала собираться в путь. Достала с печи валенки и, стряхнув беловатую пыль, поставила у порога. Брякнув раза два умывальником, протёрла мокрыми руками глаза. Они были разными, эти глаза. Один – шире другого.
Более десяти лет назад у неё случился инсульт. И она, тогда ещё молодая девушка, пролежала месяца два в больнице, не разговаривая, с перекошенным лицом. Но вот встала, и даже на работу её приняли – в школу, уборщицей. Школа была километрах в пяти от Клепечихи, если идти прямиком, через поле, летом. А зимой надо было сначала выйти на большак, и потом дождаться автобуса, и тогда можно доехать до работы. Ей нельзя опоздать, ведь у неё ключ, от главного замка от входа в школу. А ну, как она не придёт? Уроки сорвёт… Ей доверяли.
И правда, за десять лет ни разу она не опоздала, не проспала, а если болела, то ключ отправляла с ребятишками из Клепечихи. Вот и сейчас уж кто-то стучится в окошко: «Галя! Галя!» Это Никитка. Только-только, кажется, в первый класс пошёл, а уж в пятом нынче.
– Да иду я! Иду!
Никогда она не нарушала одного правила. За окном, в жёлтой раме окна – градусник. Она всегда, уходя, смотрела погоду. Минус двадцать. Учиться будем. Вышла на крыльцо. Метель. У калитки ждёт Никитка.
Шли молча. Тропки не видно, но Галя чувствовала, где должна ступить нога, чтобы не завязнуть в снегу.
– А у нас сейчас уж весна! – мечтательно протянул Никитка. Галя не удивилась. Она знала, что отец его привёз из Казахстана после смерти жены. Никитка так и рос с бабушкой. А в школу ходил с ней, с соседкой. Иногда и просто забегал, поиграть, посидеть, покушать печёной тыквы или мочёного яблочка.
– Да… У вас уж весна… Постой, а чтой-то у тебя грудь голая? Где шарфик-то?
Она сняла шерстяной платок, и он, как флаг, взметнулся ветром ввысь и замер, удержанный сильной рукой. Развязала потом свой лёгкий матерчатый платочек и туго-натуго закрыла им шею Никитки поверх пальтишка.
– Вот так-то не продует.
Дороги ещё не видно. Вон та ёлочка, что отдельно стоит, показывает веткой вправо, повернёшь – и дорога уж близко.
– Порфель-то давай! – мягко сказала Галя и протянула руку. Никитка обрадовано скинул ранец и пошёл быстрее.
Теперь её платок продувало, Галя вспомнила, что ближе к затылку была дырочка, и следовало бы зашить её, но она всё забывала. А там, за дальней полоской леса, что-то вспыхивало, загоралось будто, но слабо-слабо, и снова затухало. Не было здесь места солнцу. Снег лежал синий, и в тёмном небе мерещился белый снегопад, или это лунные блики, или звёзды, или неистовый ветер.
Возле школы было тихо и пусто. Одинокий замок висел на двери и своенравно выпячивал серебристый бочок. Руки озябли. Галя, с трудом найдя ключ, вставила было его… да он наткнулся на что-то твёрдое.
– Спичек насовали! Вот балбесы! – такое уже случалось. Галя порылась в матерчатой сумке и достала булавку. С усердием принялась ковырять замок. На этот раз кто-то постарался на славу. Здесь было несколько спичек и ещё что-то липкое, никак не вытаскивающееся. Стали подходить ребята. Старшие посмеивались. Кто-то в стороне закурил.
– Да оставьте вы! – сказала молодая учительница физики. – Вы что, директор? Пусть администрация разбирается.
Дождались трудовика, и он, сбегав за инструментами, наконец, открыл школу.

Александр Ветров. Свет уходящей зимы. 

– Нехорошо, нехорошо это. И зачем это? И кто это сделал… – бубнила Галя себе под нос. Особого тепла в школе не чувствовалось. Топили в последнее время плохо. Некоторые из ребят и не раздевались.
Сейчас она пойдёт за хлебом в колхозный магазин. Учительницы – то одна, то другая, подбегают к ней, дают денег и задание – кому что купить. Ведь хлеб до двенадцати разберут, а им не достанется. Галя всё запоминает, и с полной головой, бежит в магазин, и обратно, с огромной сумкой. Потом после завтрака помогает мыть посуду в столовой, стряхивая объедки в ведро. Потом мытьё классов, полов в коридорах. А дети всё бегают, бегают, бегают.
В обратный путь она снарядилась в четыре часа. Одна. За Никиткой зашла бабушка и увела его на медпункт. Сегодня приезжал зубной врач.
Метель стихла. Галя шла вначале по узенькой рыхлой тропинке, затем по дороге. Слева осталось село, школа, а справа белой необозримой ширью – река. На горизонте снег становился серым и сливался с небом, нет, не совсем сливался. В одном месте, у горизонта, привиделась ей полоска, несказанного синего цвета полоска, будто чуть приоткрытая крышечка на чугунке и пар выходит, а выше – это уже облако, ещё выше – перистая мгла, а дальше, насколько хватает глаз, даль необъятная.
Галина понимала, что скоро весна, и эта полоска говорила ей то же. Каждый год, когда снега начинали сходить, когда чернели галочки первых птиц, когда обнажался берег, слитый зимой с речным заливом, она всегда болела, болела собой.
Её первая любовь промелькнула быстро. Весна съела её, как первую травку выпущенная на пастбище коза. И вот ей тридцать пять вёсен, и она старуха, в завядшем пальто, дырявом платке, смятых сапогах.
Галина тронула свою калитку, словно чужую, прошла семь шагов до крыльца. Едва приоткрыв дверь, услышала свою мать, бранящую глупую кошку. Она тут же закрыла дверь, повернулась и пошла снова к калитке. Выбежала на тропу и, не видя её, не пытаясь разобрать редких (своих же) следов, спешно стала удаляться от дома. Ей казалось почему-то, что она знает точно, куда идёт. Ей виделся впереди деревянный терем, как на картинке в календаре, кажется, Новгородский. А в тереме стол накрыт, бояре сидят в лисьих шубах, закусочки на столе всяческие, в деревянных блюдах поданные, от горячего пар подымается, и жених в синем кафтане чарку ей подаёт. Рука его золотая будто, взгляд серебряный. Волосы льняные к плечам катятся, как волны. А потом идут они на узорчатый двор, коня им выводят вороного, он выгибает смолистую шею и громко фыркает.
Галя открыла глаза. Её сидящую в снегу, убаюкивал Трезорка, и фыркал. Она обняла его и встала. По снегу побежали красные полосы. Зарево уходило за лесную стену и гасло. Галина поправила платок. Перед ней стоял тот самый весенний вечер, когда она шла за своей любовью по последнему снегу и тихо без надежды просила: не уходи.
«Когда-нибудь, я умру вот так, под деревом, – подумалось вдруг ей».
– Галя-а-а-а! – звонко раздалось откуда-то.
– Я здесь, – молча ответила она. – Или нет, не здесь. Там, в тереме, где играет сбруей вороной конёк, и молодой барин смело обнимает свою невесту, усаживая на коня.
Деревня встречала её, печально и мечтательно желтея квадратиками окон. Она вошла в неё по своей вечной непреходящей обязанности жить и ничто никогда не помнить.
– Негодь какая, – проворчала мать, – Ты пешком, чай, шла?
Галина не ответила. Она стояла у печки, грея озябшие пальцы о тёплую кирпичную белизну.
– Весна, может, ранняя будет, – старухи говорят, сосульки коротенькие, а у нас и впрямь их совсем не видать. – мать взглянула на Галю, вызывая на разговор.
– Никитка посшибал, – поспешно ответила та, опомнившись и скидывая пальто и платок.
– Письмо тебе, там, на телевизоре, возьми. От Николая.
Галя горячо отпрянула от стены. Пробежав в комнату, схватила бледный конверт с тёмными завитками мелкого почерка и села на лавку за печкой. Здесь она в детстве любила плакать, когда её обижали. Именно любила, плакала как-то на будущее, долго и откровенно. Здесь она сказала ему «да» и, пользуясь материнским отсутствием, провела это «да» в жизнь.
Теперь руки дрожали и глаза слезились. Он работал в городе. Женился и ей никогда не писал. Доходили лишь слабые слухи о его жизни. Она не любила их и не доверяла им. Что он мог теперь ей сказать? После того весеннего вечера, когда он уехал один, и она шла за ним по тропинке до самой дороги, догоняя и плача или после того, как он крикнул ей на остановке при всём народе: «Посмотри на себя! Убогая!»
Под ногами гремела в ручьях взъерошенная вода, вечернее солнце ударяло в лиловую спину Николаю. Так она и запомнила – лиловую. Страшно жалела тогда Галя, что не выучилась. Вот Николай электриком работал, и уважали все его. А что она? Совсем тогда девчонка была. И не хотелось ей убогой оставаться-то, и думала в город учиться поехать, да болезнь проклятая навалилась. А он так и пропал из её жизни.
Галя резким движением разорвала конверт. Сунула было ладонь внутрь, да вдруг поняла – конверт пустой. На нём всё правильно написано; и адрес её, и фамилия. А письма нет. Ей показалось вдруг, что лавка качнулась. Козлята в углу, в ящике, заблеяли громко, требовательно. Она, как по сигналу, поднялась, принялась наливать молоко в блюдечко для козлят, и вдруг белая молочная река стала шириться, заполнять комнату, пол, стулья, половину окна, она уже ничего не слыхала, только задыхалась от нахлынувшего молока, слёз, какого-то резкого ветра – в лицо, как из трубы.
Если бы не Никитка, забежавший к ней за своими карандашами, некому бы и скорую вызвать – мать ушла к соседке, как только увидела бледное лицо Галины с письмом – пусть побалуется, почитает, авось, перебеситься.
Никитка, увидев Галю, лежащую посреди комнаты с разбитой банкой, первым делом выхватил у неё осколки, да так и побежал к соседке со стеклом, высоко подняв его над головой, переполошил полдеревни, выкрикивая: «Галя порезалась!»
…Под низеньким больничным окошком звонко по-весеннему чирикали воробьи. Один всё время наклонял головку набок и будто спрашивал что-то. Галя была в больнице не в первый раз. Но теперь выздоравливать почему-то не хотелось. В голове всё время шумело, давило на уши, болели суставы. Она оправдывала Николая: «Чего не бывает? Запечатал конверт, а положить письмо забыл. Ну что здесь такого?» Она даже стала сочинять письма.
«Здравствуй, Галюшка!
15 лет я не видел тебя. Жил своей жизнью. И всегда вспоминал ту лиловую полоску (помнишь) над Волгой. За меня не волнуйся. У меня всё как надо.
Твой Николай».
Или так:
«Дорогая моя Галина!
Не буду много писать. Приезжай. Я живу один. Мой адрес: …»
Или ещё проще:
«Люблю тебя. Любил всю жизнь. Что делать – решай сама».
Да. Она сразу простила его. Как только увидела конверт, как только вдохнула нежную синеву букв. Она читала и перечитывала эти письма каждый день. Их становилось всё больше, они были всё интереснее.
А может, у Николая умерла жена? Или он заболел сам? Всё это Галя читала в письмах. И никто ей не мешал. Вот почему ей хотелось подольше побыть в больнице. Кризис миновал. Болезнь её не страшила. Она жила. Свежей, полнокровной жизнью. Она читала письма.
Приезжала мать. Один раз с Никиткой. Он привёз ей альбом с рисунками и плакал, когда уходили.
– Сынишка-то жалеет мамку, – сказала санитарка, громыхая ведром.
– Жалеет… – отозвалась Галина и понесла в палату привезённую матерью банку молока.
В конце мая, когда отсадились уж в огородах, когда ширь земли стала отступать перед сияющей ширью воды, в Клепечиху пришло ещё одно письмо. Почтальонка Вера сунула его в руки галиной матери и вздохнула: «Ты уж не сразу ей, Шура, того – сама прочитай».
– Не глупая, чай, знаю…
Шура Скрипицына, мать Галины, всю жизнь работала в колхозе, но никогда не встречала такого беспутного парня, как Николай. Рубашка белая, ботинки начищены. Электриком работал. Знала, что дочь живёт с ним в свои шестнадцать лет. Но сказать ей – из дому убежит. Делала вид, что не знает. Потом, когда он уехал, ходила в церковь, молилась, чтоб ребёнка Гальке не оставил – так и случилось. Только Галька-то, Галька…
Шуре было жалко прожитой жизни, своей разбитой семьи, несостоявшейся галькиной любови. Конверт жёг руку. В письме Николай поздравлял Галю с победой над фашистами, писал, что был пьян и не вложил в прошлый раз письмо, где хотел попросить выслать ему «взаймы» 100 рублей, так как его выгнали с работы и ему негде жить. Но теперь уже не надо, так как он находится в местах лишения свободы, и ему надо только женского тепла. Просил простить его. Обещал вернуться домой, купить вороного коня и катать её по полю верхом.
– Тьфу, дурак! – сплюнула Шура. Подожгла краешек конверта и кинула в печку. Перекрестилась, взяла ведро и пошла поить поросёнка.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.