ХОЖДЕНИЕ ЗА МУКАМИ

Рубрика в газете: Бывали хуже времена, № 2019 / 4, 01.02.2019, автор: Дмитрий ИВАНОВ
Автор фото — Андрей Натоцинский

 

Люди из протраченного века

Книга названа Марией Степановой изысканно: «Памяти памяти. Романс».
«Картинка деревянного цвета и сама словно замощена деревом, всё дощатое, стена дома, забор, сарайчик, какое-то крылечко лепится сбоку, кот близко, но куры ещё сохраняют достоинство, девочка в новом гимназическом платье – видно, как лихо прострочены широкие рукава, – даёт понять, что смирилась и готова фотографироваться, хотя и не очень понимает, зачем это нужно. На улицу вынесли венский стул, усадили, поставили камеру, и девочка улыбается, гордится и иронизирует».
Так описывается память фотографическая, механическая. А так – живая, человечья:
«На Московскую улицу, переспросив адрес, я пошла рано утром.
Дом было не узнать, хоть я и не видела его никогда. Его широкое серое лицо было размордовано слоем цемента, прорезано витринами, и там продавали обувь. Но можно было войти в низкую подворотню и дальше, во двор.
Во дворе я долго возила руками по сырому саратовскому кирпичу. Там было всё как надо и даже больше того. Никогда не виданный, никем мне не описанный двор моего прадеда безошибочно узнавался как тот самый, разночтений не было никаких: и низкий палисадничек с кустом золотых шаров, и кривые стены, их дерево и кирпич, и какой-то, кажется, стул со сбитой перепонкой, стоявший у забора без особой причины, были свои, сразу стали мне родственники. Тут, говорили они, тебе сюда. Довольно сильно несло кошками, но зелень пахла сильней… Двор, попросту говоря, меня обнял. И, потоптавшись ещё минут десять, я ушла, основательно постаравшись его усвоить: вынуть картинку, как вынимают зеркало из рамы, и вставить её в пазы рабочей памяти накрепко, чтобы никуда не делась и сидела прочно…
Что-нибудь неделю спустя мне позвонил саратовский знакомый и, смущаясь, сказал, что перепутал адрес. Улица была та, номер дома другой, простите, Маша, мне страшно неловко.
И это примерно всё, что я знаю о памяти».
А вот как Степанова пишет по собственной памяти:
«Двадцать с чем-то лет назад мы сидели с будущим бывшим мужем на крылечке крымского кафе и ждали, пока оно откроется. Был ленивый августовский полдень… Курортный сезон был на излёте, никто никуда не спешил, и меньше всего – ни на что не похожая компания, медленно приближавшаяся к нам по тёплому асфальту. Человек в грязных штанах, с жидкой светлой бородкой вёл в поводу очень старую лошадь; за луку седла двумя руками держался редкой красоты кудрявый мальчик лет шести. Даже в час жгучей тоски по портвейну их присутствие казалось неправдоподобным – прямой и бесстыжей цитатой из советского фильма про Гражданскую войну и белые войска на Украине. Лошадь тоже была белая, но пропылённая до рыжины. Мужчина подвёл своё животное прямо к порогу, где мы сидели, и без особого выражения проговорил: «Вы ведь, извините меня, экс нострис». От удивления я не сразу поняла, о чём он.
Ex nostris, аид – как он пояснил в следующей же фразе, а потом принял у нас небольшую денежку в помощь и проследовал дальше, они с сыном продвигались куда-то в сторону Феодосии, никаких подробностей о себе не рассказывая, отчего у меня до сих пор есть некоторые сомнения в том, что мы всё это не сочинили тогда, не рассказывали друг другу, посиживая в тенёчке. Но не аида, ни латыни я выдумать не могла бы, в моём ассимилянтском опыте место, отведённое для этого словаря, пустовало – как и возможность моментального, в режиме пароль-отзыв, понимания…»
Говорить о достоинствах книги Степановой – значит ломиться в открытые ворота. Несомненно, в новом веке на русском языке не написано ничего лучше. Её можно (и нужно) цедить по две – пять страничек. Как её стихи.
Степанова и славна как поэт. Ещё она признанный эссеист. Теперь она обратилась к большой прозе. И написала – «романс».


Я читаю – роман с…
Роман с фотографией, вообще с изображением. Естественно, роман с памятью. И главный в её книге – роман с историей.
Для неё, дочери фотографа, как она себя позиционирует, содержимое старинных альбомов, наборы памятных карточек и открыток – отправная точка в её путешествиях по семейному прошлому. Но для Степановой «всё на свете похоже на всё, всё рифмует». Поэтому она запросто вбирает в собственное повествование чужие серии фотосъёмок, проводит ими прихотливые параллели в мёртвой памяти и живой жизни. То же самое происходит в книге с любыми другими изображениями вещей и особенно людей, их портретированием, начиная от древних фаюмских, через рембрандтовские – и далее почти везде. Степановой, способной всё на свете выразить и изобразить словами, не менее существенно и важно, как это делается в иных ипостасях искусства… Однако, во мне этот роман находит слабый отклик.
Мне важна, существенна в книге повесть о памяти. Но наиболее близок, остро задевает её роман с историей.
В книге он тоже троится. На историю самой книги (и значит, самой Марии Степановой). На истории её семьи, ветвей, клана. На их проекции в историю России и, в общем-то, всего мира за последние полтора века.
Я пишу «повесть», «истории», – но у Степановой это именно любовные романы, истории про её любовь и ненависть к тому, что весь прошедший век случалось с её родными и вовсе чужими людьми. Степанова – следопыт (или вернее, следопытка, – взялась подвергнуть себя пытке памятью). Она не срисовывает, не пересказывает, она ищет прошлое, давнее и близкое, ушедших своих и посторонних людей, воскрешает их – и выставляет напоказ (себя – так же). На наших глазах они рождаются, живут, стареют, покидают сей мир… Отец, мать, тётя Галя – они дали Марии жизнь, они почти её сверстники. Им дали жизнь предшественники: деды, бабки, прабабки. Для этого они и рождались: дальше – судьба. Жизнь и время, времена и жизни.
Эпоха. Эпопеи… Эпопеечки.
Частные, малые, личные.
Маленькая война и мир. Чужая жизнь и судьба. Семейный архипелаг без ГУЛАГа…
Степанова убеждает: «семья была самая обыкновенная, не из богатых, не из заметных». Ясно, она немного лукавит. Обыкновенной, обычной для минувшего российского катастрофического века была только жизнь вокруг деда Коли, давшего Марии фамилию.
История семьи её прабабки Сарры Гинзбург началась в Починках, затерявшемся посреди глубинной, коренной России малюсеньком городке, где у её отца, купца первой гильдии, была аптека. Восемнадцатилетняя Сарра училась в ближней нижегородской престижной гимназии и в революцию 1905 года пошла на баррикады – против царя Николая Кровавого.
(Кто сейчас знает про эту революцию, кто помнит про 9 января, «кровавое воскресенье», которое устроил тогда ныне святой император; кому сегодня дело до той первой тысячи расстрелянных, – если точно, 1216 трупов русских мужиков и женщин, стариков и детей, – которые с миром шли к царю-батюшке жалиться и с которых начался минувший несчастный российский век).
Из Петропавловской крепости Сарру, вместо грозивших ей каторги или ссылки, сумели услать в Париж, где она в Сорбонне выучилась на медика. С началом Первой мировой вернулась в Россию, в Саратове вышла замуж за присяжного поверенного Михаила Фридмана, родила дочь Ольгу (Лёлю).
Другой её прапрадед Гуревич перед семнадцатым годом владел в Новороссии заводами – сталелитейным, чугунным, машиностроительным, ездил на спортивном, «единственном на всю Херсонскую губернию автомобиле английской фирмы Вонсхолл». Позже эти заводы превратились в градообразующее предприятие им. Петровского, других его детищ – веялок, плугов и жаток – не сохранилось, – кроме внука Лёни, ставшего мужем Лёли и дедушкой Марии.
Прабабушка Сарра в новую революцию уже что-то не пошла, ни за что не боролась, – зато и сама революция в долгие последовавшие годы на неё почему-то не напоролась.
Зато новая русская революция обещала блага и светлое будущее юному деду Коле, с раннего детства спознавшемуся с безотцовщиной и тяжким ранним трудом. Степанова пишет: «Мой дед по отцу был, кажется, единственным человеком в семье, которому революция была как июльский дождь… Несправедливость, оказывается можно было вправить, как сломанную (? – Д.И.) руку, – улучшить, сделать мир пригодным для таких, как Коля Степанов; земля и работа доставались всем и каждому по праву рождения…» Коля становится комсомольцем, потом уходит в ряды ЧОН, служит в продотрядах, штыком и пулей отбиравших у несознательных, классово чуждых крестьян то, что они не хотели отдавать рабочей власти даром. В ответ – вилы, которые достались и молоденькому дедушке Коле. Вскоре он уже красный командир, служит на Дальнем Востоке, затем – зловещий и обязательный 38-й год…
Как пишет Степанова, «в домашнем нарративе деду отводилась роль щепки в водовороте», – но ему повезло, вынесло. По тем временам образ щепки ещё чаще ассоциировался с присловьем: «Лес рубят, щепки летят». Тогда шла великая стройка, и слишком многими считалось, что рубить лес во благо – надо, необходимо, а уж щепки – неизбежность… Так и видишь картину: течёт тёмная река времени, а берегами стоят леса, леса, леса. И для пользы дела их рубят, низводят, увозят как деловую древесину. А щепки летят, плывут, тонут…
Так и шагала катастрофа советской власти по русской земле. Через революцию и гражданскую войну, НЭП и коллективизацию, ускоренную индустриализацию и Большой террор, великую войну и великий подвиг возрождения державы, атомную бомбу и борьбу с космополитизмом всех мастей, «ленинградское дело» и «дело врачей»… Такая им, тогдашним, досталась доля… Как теперь говорится, такое было время. Семья Сарры Гинзбург в нём жила, существовала, работала, честно исполняла долг перед государством, обеспечившим ей важнейшие человеческие права – на труд, образование, лечение, отдых – вместо былых утраченных возможностей. Свободы не было, но беззаконие ушло в тень, и большинство не замечало её отсутствия, Но и не ценило, считало естественными преимущества советского строя, обижалось только на нехватку, очереди, да ещё изредка, с оглядкой, на начальство, на власть.
Бабушки и дедушки старились, уходили на пенсию, болели, уходили вовсе. Их дети взрослели, трудились на совесть, рожали и воспитывали, свыкались, приспосабливались. Простые, обыкновенные люди, нормальная советская молодёжь…
Как тогда было принято, в семье много пели. На старости прабабка Сарра вспоминала похоронную «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», бабушка Дора пела боевую «По долинам и по взгорьям», дед Коля – «Меж высоких хлебов затерялося…» Вряд ли, думается, в их семейной компании большой отклик находили слова популярной в те времена песни, написанной известными авторами К.Ваншенкиным и Э.Колмановским:

…В звоне каждого дня
Как я счастлив,
что нет мне покоя!

Зато наверняка подхватывался куплет:

…Будут внуки потом,
Всё опять повторится сначала.

(И уж совсем точно, никем и никогда не пелась такая «Клятва Родине»:

…И в труде и в огне
Мы с тобой воедино,
Счастье выпало мне
Быть твоим гражданином.
Прославляю тебя и работой и песней,
Ну а если в поход трубачи протрубят,
Прикажи – я умру за тебя и воскресну,
И опять буду жить для тебя!

А сочинилось подобное не менее потом знаменитыми В.Войновичем и О.Фельцманом, – и лишь за год до их же, ставших знаковыми «Четырнадцать минут до старта»).
Степанова настаивает, что её родные осознанно стремились не выделяться, обдуманно выбирали неприметные интеллигентские профессии. Не кажется, вряд ли… Не было тяги, не доставало напора… Их время не противилось, чтобы Кобзон оказался певцом, Кушнер стал поэтом, Карцев – первоклассным смехачом, а немногим позже Березовский – Березовским, Жириновский – Жириновским…
Ведь можно и так посмотреть на увиденную картину: река времён течёт и течёт, берега давно повырублены, что было построено, стало уже разваливаться. А вечная река всё утекает и утекает нескончаемыми человеческими струйками. И редко-редко какая из них блеснёт яркой искоркой на виду у белого света…
Так прошли 75 советских лет. Пронеслись, пробежали, протянулись, проползли… Люди оставались человеками, жили как жили, редко становились лучше, худшими – всё чаще.
Страна зато стала новая.
Свободы в ней по-прежнему, по определению не имелось, однако взамен желали и ждали справедливости…
И вдруг – опять грянула революция. Россия, немыслимой ценой ставшая новой, вернулась в старое. Совершила катастрофический кульбит, отпрыгнула на век назад, в дичайший капитализм. Неисчислимые жертвы, невозвратные утраты, небывалой кровью завоёванные обретения – в момент пошли прахом. С новыми миллионными жертвами, с чудовищными потерями!
…Явилась, правда, свобода, – нагая. Но уже очень скоро её начали одевать в предписанную форму. Правда, по-прежнему не возвратилась черта оседлости. Зато явилась черта бедности. Явился прожиточный минимум. Вновь, уже открыто явились безработица, беспризорные. Безнадёга…
Правда, вновь стало можным оказаться за границей. Но прабабушка Сарра в девятнадцать уехала, а потом вернулась, – а родителям Марии «подвезло» в пятьдесят, и они – не вернутся.
Правда, сама Степанова объездила уже чуть не полсвета в поисках памяти о своих ближних и дальних.
…И всё это время её мучили и терзали боль и знание о другой Катастрофе – еврейской. Катастрофе её народа.

По ком звонить колоколу

У меня с Марией Степановой – разные точки отсчёта конца «неповреждённого мира».
Она числит с 1 сентября 1939 года, когда Германия начала Вторую мировую войну и гитлеровцы приступили к «окончательному решению еврейского вопроса».
Я меряю от Первой мировой, которая привела Россию к революции 1917 года.
Их Катастрофа длилась около десятка лет, за которые были уничтожены, страшно даже написать цифру, 6 миллионов.
Катастрофа родной моей земли растянулась на весь двадцатый век.
Волею неба, я, Дмитрий Иванов, русский, а она, Мария Степанова – еврейка. Русская еврейка.
Своё еврейство она демонстративно подчёркивает, с вызовом выносит на крупный план. «Мне было восемь лет, – пишет Степанова, – когда мне рассказали про Мандельштама, и семь, когда объяснили про мы-евреи».
Мне ни в какие года специально не сообщили, что я русский. И, к большому сожалению, не рассказали в малые лета ни о Блоке, ни о Гумилёве. (Правда, в пять пели Есенина). Просто со мной (как и с Марией) говорили на языке Пушкина и в начальной школе учили по «Родной речи».
И этот язык – родимые русские слова – у нас, к великому счастью, един. И единое время досталось жить на нашей земле.
Зато ей хорошо известны свои корни и очень памятны национальные обиды. А мне часто приходится оказываться среди Иванов, не помнящих родства и наши национальные интересы.
И пока я пытаюсь заводить разговор про любимую русскую землю, её великую и несчастную историю, бедую непонятной судьбою своей страны, – она переполнена, горюет невзгодами людей её народа, бедует нелюбовью к ним, всякой их униженностью. Но первее всего – не может отрешиться, не способна прощать высшую, предельную несправедливость, выпавшую на их долю, – истребления по крови.
…«Никто не забыт и ничто не забыто».
Увы, этот священный завет и знают нетвёрдо, и трудно исполним.
Но Степановой он стучит и стучит в сердце.
«Хотелось бы всех поимённо назвать» – эти слова по праву она могла тоже написать.
Степанова перепоказывает читателю книгу Рафаэля Голдчейна «Я сам себе семья» – попытку воскресить родовой клан, уничтоженный Холокостом. Она перерассказывает зловещую судьбу Шарлотты Саломон и трепетную историю её 769 гуашей: в 1941 году укрывшись от военного ужаса на Лазурном берегу, в сорок третьем двадцатишестилетняя рисовальщица расстанется с жизнью в Аушвице (Освенциме). Степанова приводит на свои страницы свидетельства, написанные «как бы через слой пепла», из книг Зебальда. Вместе с Марианной Хирш всматривается в «поколение постпамяти», в «территорию воронки, оставшейся от Катастрофы». Она собирает осколки общей судьбы, былой родной «тёплой кучности» по кладбищам, по еврейским европейским и американским музеям… Ей не дали списка всех убиенных и испепелённых, но она точно знает, что её колокол звонит по своим.
Тем более нетерпима она к любым наветам и гонениям по крови, ко всякому пренебрежению её сородичами, к их мелочным, бездумным принижениям. Она хочет их защитить – и выставляет счёт.
Она вспоминает негодного мальчишку с Покровского бульвара, которому доставляло удовольствие насмехаться над чуждым именем её прабабки – «САРРА АБРАМОВНА».
Она не прощает Томасу Манну великодушного приятия знаменитым писателем «экономически продвинутого еврейства».
Она защищает Мандельштама от Гиппиус, от Блока, от Ивановых (Вячеслава и Георгия), в котором те на первых шагах опознавали прежде всего не поэта, а «жидёнка» или «жидочка».
Она объясняет Цветаеву, её яростное непонимание «Шума времени» – «подарок Мандельштама властям», «мертворождённая проза»: столетие начиналось «мощным рывком в сторону перемен, коллективной утопии и мировой тоски по новому», но русская революция разобщила, развела их по разным лагерям. Цветаева осталась верна былому, Мандельштам всё-таки принял «огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля», – и тогда она сочла это подлым.
Но когда руль начал резать волны житейского моря, налево и направо, Мандельштам раньше других, «во весь голос», прокричал: «Мы живём, под собою не чуя страны…» Зато Цветаева оказалась вынужденной в такую свою страну – вернуться.
«…Мы слишком хорошо знаем, – заключает Степанова, – что их спор с Мандельштамом, старинная схватка прошлого с будущим, кончился в буквальном смысле слова ничем: такой же пылью, двумя неизвестными могилами в разных концах многомиллионного кладбища. Никто не переспорил, проиграли все».
Однако, даже и сейчас далеко не хорошо, но мы знаем, что этот спор, вечная схватка нового и старого в России продолжились.
На многомиллионном кладбище добавлялось и добавлялось могил, и известных тоже. Лишь первая приходящая на ум пара: в Москве на Новодевичьем скоро успокоился Булгаков, на другом столичном, Армянском, пережив войну, но не мученическую гибель сына, оказался Платонов.
Случалось даже, что обоих споривших выводили в выигравшие, в победители: нобелевского лауреатства удостоились и Пастернак, и Шолохов.
И хотя ещё долго продолжали «делить на своих и врагов», классово чуждых и близких, спор становился добрее, человечнее, милосерднее, переходил на новый исторический уровень. И уже Юрий Трифонов в «Другой жизни» сочувствовал нетерпению своего современника, но в самом «Нетерпении», прощая его людям прошлого века, не звал следовать их примеру, раскрывал, скажем так, контрпродуктивность их геройства. А Василий Белов в «Привычном деле» прославил вечное русское терпение, которым, увы, единственно до сих пор держится жизнь на нашей родной земле. Василий Шукшин и Венечка Ерофеев восхищались и горевали над своими «чудиками», с ними рядом Иосиф Бродский искал и находил новые слова, чувства, смыслы…
Бродский уехал из не понимавшей его страны – и уже не вернулся. Солженицын и Зиновьев возвратились: один проклинал советское прошлое, другой увидел в его сломе русскую трагедию.
Спор вокруг стычки нового и старого пребудет всегда, и очень трудно держаться «двух станов не боец». Я, честно сказать, прямо завидую Марии Степановой, – она знает, по ком звенит её колокол. А русские, российские, столько времени не способны примириться, – всё выбираем, какой и чей пепел должен стучать нам в души…
В книге мельком всплывает имя старинного знакомого семьи Гинзбургов, будущего ленинского подручного Свердлова, с которого начала катиться под откос жизнь её прабабушки Сарры, а позже множество тысяч русских и иноверцев нашли гибель в узаконенном им, председателем ВЦИК, «красном терроре». Однако куда иначе, «слишком хорошо – животом» Степанова помнит другое – своё, кровное. К примеру, не раз, и правильно, обратится она к временам борьбы с «безродными космополитами», к их посадкам, к судьбе Еврейского антифашистского комитета, к саднящей памяти о тринадцати невинных, тогда казнённых…
Но кто припомнит или хочет узнать, сколько в это же самое время оказалось в ГУЛАГе сидельцев-«повторников» с русскими фамилиями? Кто из моих сограждан слышал и способен оплакать жертв «ленинградского дела», по которому двумя годами ранее было расстреляно 26 (а ещё шесть замучено на допросах) партийных и советских руководителей, чья решающая вина состояла в их стремлении структурно выделить положение в стране русской, народообразующей нации.
Не расправься Сталин с ними, – не детьми, а уже почти «внуками революции», способными к её благому обновлению, – жила бы надежда, что, придя на смену, они захотят и смогут вернее направить громаду России.
Но история не меняется, и мы имели то, что досталось. Но и этого не сохранили, слишком много потеряли и до сих пор очень малое обрели.
Не так давно один из заметных «прорабов» нашей новой катастрофы Пётр Авен, начиная свой рассказ о 90-Х – «Время Березовского», ничтоже сумняшеся проговорился (или победно объяснил для дураков), что новая Россия им со сотоварищи делалась не для её приближения к справедливости, не для всех людей, не ради страны или государства, – нет. «Новые, огромные возможности – новые, немыслимые призы. Главные из которых, как обычно, – богатство и власть. Которые к тому же слились воедино… И огромное искушение быстро стать богатым и сильным. Любой ценой». Недаром он ставит в один ряд «золотую лихорадку в Америке» и «окаянные дни» нашей революции, – естественно, не даром, а меряя ценой денег, которые не пахнут…
Ну как после этого с ним и его компаньонами мириться, вступать в общественный договор, находить взаимопонимание. Они сначала своей хитростью и чужой доверчивостью нахватали богатств, потом поделились ими с силою – и теперь властвуют. Впору не в колокол звонить, а в набат бить!
Чего ведь добились, к какому состоянию ныне пришли, – кроме их несметных состояний?
«Бывали хуже времена», – но не было тусклей, бездарней, бесталанней, таких глухих, незрячих и безголосых, таких натужно весёлых и пошло смешных.
…В этих обстоятельствах, ещё несколько лет назад, Мария Степанова напомнила себе и другим про евангельское «всегда радуйтесь». В применении к ней самой это означало – делай, что должно… Пиши! Пиши прекрасно.
Она сделала это.

 

8 комментариев на «“ХОЖДЕНИЕ ЗА МУКАМИ”»

  1. Название не только изящное, но и очень оригинальное. Так, кажется, никогда не называли книгу. На память приходит разве что «Накануне накануне» Е. Попова. Но это когда было — целых лет десять назад. Читатель уже и не упомнит.

  2. Степанову не читал,но и обсуждать (осуждать) не буду. Вопрос к автору статьи: о чем она? К чему это перечисление очевидных и общеизвестных фактов? Где выводы? Опять одна констатация — и ничего больше.

  3. Книги, может быть. Но это не оригинально. Зато у нас каждый год, чтобы замазать память о Великой Октябрьской социалистической революции, проводят совершенно глупые парады в честь парада… На эту ерунду тратятся большие деньги, стариков и детишек морозят, какие-то сопляки от власти что-то вякают с трибун. Стыдоба, право. Как можно посягать на память о революции, о Ленине, о великой стране!

  4. Жанр «желе-рецензии» «блестяще» развивал в 90-е А.Немзер, но с тех пор он сильно потерял в здоровье, а «жанр», увы, остался. Ведь что такое классическая рецензия: фотография содержания, анализ стиля, параллели с другими авторами и произведениями. В представленном же тексте — как бы рецензия, как бы «поток сознания». Одно слово, — желе. Впрочем, мелькает подозреньице: а не заказущка ли это? Уж больно премиантка гламурная.

  5. Мне кажется, что главная цель статьи (спрашивает Вячеслав? о чём она?) — рассказать о большой семьей Гинзбургов-Фридманов, которая подарила нам русскую поэтессу Степанову. Все приведённые отрывки для тех, кто любит русскую прозу — ужасны. Да, их надо читать по 3-5 страниц, потому что это — мучение вязким, суконным языком с лёгким выпендриванием…

  6. Вот так нас и дурят. Пойдёшь читать расхваленную Степанову, попутно удивляясь, как это ей удалось отхватить главную премию в жюри НОС?
    И наткнёшься на Сару Гинзбург, да ещё Фридман. А чо Фридман не наградил её на их кухне, не втягивая в подлый спектакль невинных читателей?

  7. Про семью, подарившую…
    Прямо — подарившую. За деньги всучивают. Это называется — агрессивный маркетинг.

  8. Не стала бы переходить в эту тональность. Она умаляет русского критика. Например, Александр Бобров везде пишет, где только можно, о подвиге своего брата, летчика Николая Боброва, погибшего, кажется, под Ленинградом, и светлая ему память. . Так вот: то, что он написал о фридманах и гинзбургах, даст последним полное право, образно говоря, заглушить холокостом и Бабьим Яром память его брата. Что они и делают. А у них возможности больше, и они получают основания лишний раз «проехаться» по Иванам, Сидорам и Петрам и попрекать их валенками и зипунами. И зачем длятся эти распри? «Пусть каждый возделывает свой сад…» (Вольтер. «Кандид»), а будущее покажет, чья позиция прочнее. Своей прямолинейны критикой вы их только озлобляете.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *