НЕТ ВЫШЕ УЗ, ЧЕМ УЗЫ ЕСТЕСТВА

К 80-летию Геннадия Русакова

Рубрика в газете: Спасительное слово, № 2018 / 30, 10.08.2018, автор: Михаил КИЛЬДЯШОВ (Оренбург)

Одиночество – удел каждого поэта. Покинут он всеми? Или не понят? Или бежит от «забот суетного света», смирившись с тем, что «моё единое отечество – моя пустынная душа»? Пути слова неисповедимы. На этих путях поэт должен остаться один на один с образом, звуком, мгновением, отсечь всё постороннее, наносное, гадательное, посмотреть на мир и заглянуть в себя не «сквозь тусклое стекло», а всевидящим оком. И когда из такого одиночества рождается строка, «холодная пустыня воды» или «гроб уединённый» становятся «всемирной отзывчивостью».

 

Геннадий РУСАКОВ

 

Но есть иное одиночество, на которое поэта обрекает не творчество, а жизнь – лихая година и горькая судьбина. Когда весь твой род вырубают, как лозу плодную. Это уже сиротство, сравнимое с библейским одиночеством первого Человека после грехопадения. И не понятно, кто кого вопрошает в огромном бесприютном мире: «Где ты?». То ли покинутый потомок выкликает уцелевшего предка, то ли предок из инобытия взывает к выжившему ростку, уповая на то, что род на грешной земле продолжится, пробьётся сквозь каменья неплодной почвы:

 

Сладко мне пожилось-попилось,

голытьбе, продолжателю рода,

на железной земле поспалось

под присмотром большого народа!

 

Русаковы, скупая родня!

Отзовитесь – охрипну от воя:

«Кто-нибудь отыщите меня

в детприёмнике под Лозовою!

 

Я от плача осип в детдомах,

я в раздаточных пайки ворую.

У, как скудно в моих закромах –

я гнилыми жмыхами пирую.

 

Кто я вам – пятиюродный брат?

однокровник по ветке убогой?

Тридцать лет и три года назад

отыщите меня, ради бога!»

 

Тем не нужно – молчат, ни гугу.

Из могил не услышат другие.

Сколько жил, а теперь не могу –

дорогие мои, дорогие…

 

Где я вас растерял по земле?

Где золою родство наше стало?

Хоть ладони погрею в золе…

Опоздал – и её разметало.

 

Таково сиротство Геннадия Русакова. С послевоенного детства поэт остался среди могил и однофамильцев. И спасением тогда оказалось слово, наполнившее одинокую юность оттенками цветов и смыслов, вырвавшее её из «немоты и молчания». Слово дало силы говорить о самом мучительном и сокровенном, когда поэзия вырастала из особой философии рода, из осознания того, что ты – звено в неразрывной цепи. А если цепь рода всё же разорвалась, то восстанавливать её именно тебе – соединять, скреплять, сцеплять собой пращуров и правнуков. Тебе превращать оскудевший после войн, болезней и голода род в Авраамово многозвёздное небо. Ты зовёшь в мир ещё не рождённых своих детей, а уже родившимся оставляешь завет:

 

Нет выше уз, чем узы естества.

Ты слышишь, дочь, последняя кровина?

Не отходи, у нас одни права:

мы – род, и ты в нём ровно половина.

 

Но цепь рода, крепость её не только в грядущем, но и в минувшем. Поэт способен воплотить всё растворившееся во времени, воплотить в бытии инобытие. Через сны, что правдивее и добрее яви. В них все живы, все молоды, сыты хлебом небесным, осиянны светом немеркнущим. Через детскую память, не сохранившую лиц и событий, но оказавшуюся чуткой к деталям, в которых кроется человеческая суть:

 

Отец, ты здесь, я не закрою глаз.

На столько лет продлилось расставанье!

Но смерти нет ни в прошлом, ни сейчас.

Есть только этот лепет узнаванья.

Согрей меня, ребёнка-старика,

чтоб слышать мне, от радости глупея,

как отвердела колкая щека

и как блаженно пахнет портупея.

 

Прошлое на старых фотографиях. Их мало, они драгоценны, как прекрасное остановившееся мгновение. С них на «солдата, непризывавшегося года» взирают «ветераны спаса-на-крови». Прошлое в своей земле, которую страшно распахивать: вдруг потревожишь прах неведомого предка, что не уберёгся от вражеского удара. После стольких смертей с этой землёй ты в кровном родстве, и так хочется стать травой, чтобы укрыть могилу матери, вновь ощутить её живое дыхание, почувствовать тёплое прикосновение, услышать нежное слово.

 

Поэт заново выковал цепь рода, но испытания на этом не закончились. Впереди иное сиротство. Поколение детей войны в зрелости стало самым обездоленным, потому что пережило свою страну. На их глазах переписали не только учебник географии, но и учебник истории, рассекли, как живое тело, пространство Империи, а вместе с ним – память, время, судьбы. Там, где теперь вбиты библейскими гвоздями пограничные столбы, ослеплённые и оглушённые, перекликаются пятнадцать столиц. И в этой казни Родины-матери отступает вся земная правда, рассеиваются все прежние заблуждения, открывается непреложная Истина:

 

Последней прелестью прекрасная страна

в канун разоров, мятежей и мора

лежит, и слушает, и шепчет имена

пятнадцати столиц как имена укора.

 

Имперской нежностью мне стискивает грудь –

я тоже по земле ходил державным шагом.

Ах, этот Шёлковый, бухарский этот путь,

и ветер Юрмалы с напругом и оттягом!

 

Я малой малостью на свете не владел,

но жалко общности… Земли всегда хватало.

Переточилась нить, и близится предел

единству языка и рыхлого металла.

 

Прощай, империя. Я выучусь стареть.

Мне хватит кривизны московского ампира.

Но как же я любил твоих оркестров медь!

Как называл тебя: «Моя шестая мира!»

 

Страх нарастает. Кажется, что «готовятся грозные вещи» и терзание Державы, её крестные муки продолжатся. Но поэту ведомо, что «там, где кончается боль, начинается вера». Сквозь «стеклянный Содом», воздвигнутый на «преждевременном тлене», нужно разглядеть нечто спасительное, разгадать тайну бытия, которая станет точкой опоры, убережёт от новой пропасти.

 

Пока «слепцы водят слепцов», поэт настраивает особое зрение, что сильнее и точнее слуха и осязания – «бунинское зрение». Оно вбирает в себя всё: не только облик, очертания, краски, но и звуки, запахи, прикосновения. Когда «плоские предметы бытия» братаются с «многомерным сотвореньем», в пространстве открывается время. Прошлое, настоящее и будущее часто не следуют друг за другом, а длятся одновременно, параллельно. Как световые лучи, они концентрируются в собирающей линзе.

 

Эта линза – человек. Он поднимает утомлённые веки – и видит свой век. Зрение становится прозрением. Всё открывается в наготе первого дня Творенья. Век горячим потоком вливается в человека – не мы во времени, а время в нас. Приходит смерть, но время наше остаётся, время наше продолжается. Оно неизбывно.

Время перетекает в Вечность.

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *