НИСХОЖДЕНИЕ (Глава 12)

Малый роман

Рубрика в газете: Проза, № 2023 / 43, 03.11.2023, автор: Иван ОБРАЗЦОВ (г. Барнаул)

Предыдущую главу читайте в № 42


Глава 12

 

«Чтение именно навязывает уму такие мысли,

которые ему по настроению и направлению данной минуты

также чужды и несродны, как печать сургучу…»

Артур Шопенгауэр. «О самостоятельном мышлении»

 

Домик, в котором сельская администрация назначила жить молодому специалисту Прукину, находился не очень далеко от школы. Путь между точкой жизни Прокопа и точкой его предполагаемого преподавания пролегал практически через деревенское кладбище.

Проходя вдоль кладбищенского заборчика, он увидел невдалеке от входа к могилам маленькую часовенку. Вспомнил, что рядом со школой есть какие-то гаражи. Перед гаражами стопками сложены стандартные, безымянные пока надгробия, а рядом разбросано несколько расколотых плит искусственного гранита.

Состояние ума молодого специалиста Прокопа Прукина пребывало в смятении, а настроение портилось с каждым проделанным вперёд шагом. То ли начальные тучи, то ли тёмные облака плелись над головой высоко-высоко, но как-то низко и мелко плыла в душе рябь недовольства всем и всеми.

Планы, задумки, идеи – никому не нужны изменения. «Они все ретрограды, идиоты, ничего не понимают!» – Прукин чувствовал внутри бурлящую ненависть к миру, людям, всем этим ворочающимся повседневным событиям жизни.

И вдруг вспомнил о матери. Да, вот так, запросто, без всякой логики повествования просто взял и вспомнил о матери. Прокопу стало совсем ненавистно и, поднявшись взглядом до неба, он погрозил туда кулаком.

«А что ты думаешь, мамашка-то моя, я ж её убил-то! Сил просто больше не было терпеть эту тварь поганую! Сил не было! – Прукин горделиво распрямился и мысленно захохотал дьявольскими интонациями, как в какой-нибудь расхожей опере раскатисто хохочет ведущий бас. – Ты сам свидетель, ты сам видел, она же жизни не давала никому. Это же невыносимое существо, она же биологически только меня на свет родила! Биологически! Духовно это враг, это чуждый элемент – я ненавидел её всю свою жизнь! Я хотел, чтобы она сдохла, сдохла каждый день и ещё десять раз чтобы сдохла после каждого дня! Понимаешь?!

А теперь, я всем должен рассказывать, как её любил, а теперь я всем должен улыбаться и делать вид какой я хороший», – Прукин попытался мимикой и интонацией изобразить всю нелепость последних двух лет своей жизни. Он не думал, что кто-то из сельчан его увидит, он вообще уже думал, что в этом селе нет никаких живых людей, одни только могилы и несколько смотрителей под видом чиновников и священнослужителей.

«Любил, – Прокопа разрывало от негодования, от обиды на весь мир с его несправедливыми и косными законами жизни. – А всё почему? А чтобы не попасть в тюрьму. Чтобы меня не стали преследовать. Чтобы не заподозрили во мне чего-то не такого как надо. Но всё ведь просто – ты избавляешься от твари, но для всех-то это не тварь, для всех она матушка твоя, уважаемый человек. Эта тварь для всех улыбается, а они-то близко с ней не живут, они её знать не знают. Они думают, она хорошая, а она гадина распоследняя. Ненавистная, поганая гадина, задавить которую надо. Как змею. Как ядовитую тварь. Как опасное бешеное животное!

Да я же из-за неё только из-за одной счастья себе в жизни не мог никакого получить. Для меня одно только было счастье, когда у неё болело что-то, когда она дышать не могла.

И в тот день…» – Прукин опять погрозил кому-то вверх, подумал и навёл указательный палец на темнеющие облака, укорял, тыкал туда – наверх.

«Не-ет, конечно, топором я её не рубил, конечно, я её не задушил руками, хоть и надо было давно это сделать. Когда она болела, я даже давал ей таблетки. Ты сам знаешь, что давал. Вначале давал. Но в тот день я пришёл, она лежит, смотрит на меня, а я смотрю на неё. И я знаю, что если не дам ей сейчас лекарство, то она, может быть, и умрёт. И никто этого не узнает. Просто скажу, что не успел. Ну, бывает же так? Бывает. Поскорблю для вида и всё.

И вот это вот внутреннее зудение, желание освободиться, вот это внутреннее стремление к свободе, оно оказывается всегда было во мне, всегда было готово. И тут оно впервые победило! И вот именно тут-то оно и стало главным! А я просто стоял и смотрел, а она издыхала.

И я ничего не делал, но становился свободен, понимаешь, я впервые наконец-то понял, что становлюсь свободен. Оказывается для того, чтобы стать свободным не надо было ничего делать! Да, всё было так просто и ясно, что я даже оторопел тогда от радости. Я просто ничего не делал! Вот и всё. Так я и избавился от этой твари…»

Тишина висела над кладбищем. Ничего не шелохнулось. Ничего не колыхнулось в этом мире. Только бешенство и гнев горели в голове Прокопа, только ненавистная горечь сжимала сердце.

Он стоял, с усилием пытаясь вырваться из этого охватившего его гнева. Он стоял и пытался найти в себе то, что сказало бы внутри: «Нет, гнев твой неправеден! Гнев твой зол!», но чувство полной правоты, уверенности в том, что да, он сделал то, что давно должен был сделать и стыдиться ему нечего – это чувство уверенного возмущения держало где-то у горла и рвалось наружу холодной злостью слов.

Нет, думал Прокоп, и не каится он сейчас, а просто говорит правду в лицо, впервые может быть говорит это свободно, может быть впервые в жизни говорит так, как всегда хотел сказать, как внутри требовало всё его существо.

И вот он это сказал. Сказанное не вернуть, сделанное не изменить, а небо молчало. Он ждал, сам не зная чего. Может град камней на свою голову, может огненный дождь, но ничего не происходило, и эта тишина бесила, злила, раздражала. Тишина неба терзала Прокопа, и он мучительно сжимал кисти рук, пытался собраться в один цельный комок, но от этого лишь становилось хуже.

За спиной, в прошлом, в его, Прокопа, прошлом, где-то там в земле было зарыто тело той самой женщины, женщины, когда-то родившей его на этот свет. Впереди стояло небольшое кирпичное строение, покрытое снаружи белой известью, с чёрной, остроконечной крышей, с маленьким куполком, покрытым золотым нитротитаном, с венчающим всё крестом из слепящее-яркой на солнце нержавеющей стали. Маленькая кладбищенская часовня и всё, и больше не было вокруг ничего. И только он, Прокоп Прукин, стоял посередине между той материнской могилой и этой часовней.

И он понимал, что вот сейчас, вот только что происходило огромное событие. Только сейчас он был внутри, в сердцевине этого делания, и вот оно прошло. И внутри вдруг стало глухо, пусто и никак невыразимо.

Словно низошло что из него в землю, словно снизошло что-то на него сверху. Словно нисхождение это произошло когда-то, целую вечность тому назад и только что произошло, назад тому мгновение.

Он стоял и чувствовал, как в груди вдруг стало громко стучать сердце. Где-то вдалеке зашёлкали стрекочущие сороки. Вот ветерок коснулся его лица.

Он набрал полную грудь воздуха – воздух был глубок и сладок. Дышать было трудно и хорошо. И жить было трудно и хорошо.

И всё это было невыносимо, печально и непоправимо. Мир до боли прекрасен и до боли глубок, и ничего более. Словно свобода оказалась чем-то здесь существующим, чем-то, к чему не надо было идти, чем-то, что было всегда с тобой. Свобода оказалась ошеломительна, и он вдруг понял, что совершенно к ней не готов.

Он сел на землю, обхватил голову руками, и, раскачиваясь из стороны в сторону, тихо завыл.

Мысли громоздились и наползали одна на другую. Вспомнился старый текст философского трактата, обрывок новостной ленты и ещё какая-то муть.

Да, да, вокруг стояла невыносимая красота и горькое умирание мира – реальный оксюморон и ничего боле. Больно и ясно. Тихо и остро.

Так бывает. В листве, в сплетениях виноградных лоз вдруг видна изумрудная змея. Она красива, она никого не спасает, потому что змея тонка, красива и опасна для жизни. Красота со штрихом опасности, яд в сплетении и шелесте прекрасных зрелых лоз и листьев. Злость ослепительно красива и опасна, но внутри осталось выжженое поле. Отравленная ядом злобы душа томилась и мучительно рвалась куда-то в остроту зенита. Пекло сердце, жгло внутренности, а сейчас осталась одна лишь пустая грудь и мутная черепная коробка на плечах.

Так открывается искусительная сила зла, вплетающаяся в красоту мироздания. И нет спасения от этого открытия, нет спасения в понимании, одни только скорбь и меланхолия.

А потом приходит другое. Приходит понимание, что и на окружающее глазея, то есть – повседневно суетясь зрачками, всё только видны  прихотливые завитки каждодневного испуганного быта. Они шарахаются. Они грозят и нагнетают страхов, раздуваются от как бы важности самих себя.

На мироздание суетливо глазеть невозможно, на мироздание именно что только смотрят, видят его формы. Формы дел, предметов, законов бытия сплетены со своим содержанием так плотно, что понимаешь истинно важный вопрос и чувствуешь, что он же и есть ответ – а надо ли разделять содержание с формой, если они определены друг другом?

Может это и есть одно целое, где и весь ты, и весь мир ничем неотличимы друг от друга.

Прокоп проникся обретаемой свободой, страхом и одиночеством, замолчал и встал. Провёл ладонями по щекам, смахнул с лица, смазал будничные краски и ничего больше не сказал. Принять решение оказалось непросто, но жизнь прожить стало необходимо. Ничего не было у него для этой жизни, он весь был пуст и бездонен, а в дыхании только-только начинала просыпаться истинная жажда.

«Да пошли они все! – махнул он рукой в неизвестность. – Да пошли вы все куда подальше, сволочи!»


Заключительную главу романа читайте в следующем номере

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *