ПОВЕСТЬ ПОСЛЕДНИХ ДНЕЙ

Рубрика в газете: Проза, № 2000 / 29, 21.07.2000, автор: Олег ПАВЛОВ

(Продолжение. Начало в NN 27 — 28.)


 

“Поехали…” — слышно пожаловался Пал Палыч, сказал хоть слово, но машина давно колесила по Караганде. Думать было не о чем, если не о трупе, и время больше ничего не значило, потому что везли труп. Начмед на передке оглох, затаился, не подавал голоса, и Пал Палыч, сидя за рулём, глухо отгородился спиной. Сашка в одиночку нёс только себе понятную службу. Старался, сидел на своём насесте с осанкой караульного пса, которому доверено стеречь, а в голове жужжала назойливо чужая неприкаянная фамилия. Свободно да просторно было только тому одному: это он, погибший, вытянулся на носилках как мог, так что даже из-под шерстяного одеяла торчали две судорожные ноги.

Нога… ноги эти сами лезли на глаза. Тяжко это выговорить, но в каждой из них (отчего-то именно так, по отдельности) было что-то указующее, сильное, даже властное. Не один перст указующий, а сразу уж два хватко держали в подчинении смотрящего. Сашка подчинился, глядел, не отводя глаз: так если тонут, если утащило с головушкой, то руку, руку ещё вздергивают судорожно из свинцовой смертной воды. А из-под одеяла смертного, тоже на вид свинцового, как из-под воды, каждая эдак по отдельности торчала, судорожно налитая смертным воплем, О н а — нога, растопыря толстые обрубки пальцев, которыми нельзя ни за что ухватиться, даже если захотеть. Но вот и чувствуешь слабость свою — не хочу туда… не утащишь… умри ты, а я не умру… И что-то смерть указывала хозяевитей из-под грязного одеяла солдатского, чем трепетала под мундиром парадным живая душа, так что Холмогоров уж трусливо цеплялся за свою скамейку, только б не соскользнуть. А куда приехали, уж Сашка того не понимал, хоть и забилось сердчишко, будто б от спасения — всё, приехали, вот и вытерпел, дождался, конец!

Важно-белый корабль, с тысячью, если и не больше, аккуратных одинаковых окошек, чудилось, плыл по воздуху, разрезая холодную хрустальную гладь парков. Этот корабль в его уютном плавании сопровождало ещё с десяток белых аккуратных корабликов. Всё дышало покоем и обслугой — даже за каждой хрустальной люстрой деревца здесь был, наверное, отдельный уход. “Центральный!” — воскликнул вдруг подобострастно начмед в минуту томительного ожидания контролёров. У будки подле раздвигающихся на манер кулис массивных бархатистых ворот несколько людей в одинаковой голубоватой униформе, опрятные, как малыши на утреннике, разрешали въезд только на территорию, но заставили себя долго ждать. А заглядывая даже через стекло в лица прибывших, смотрели с пристрастием и обидой, как если б ревновали тех, кто прибыл. И всё поневоле давало понять: попасть сюда можно, только забывши о собственной важности, что это и есть самое важное — получить разрешение на въезд, ощутить своей нечистотой да суетностью милость парков, а после наслаждаться, благодарить уже своё окошечко за милость да покой. Кто приобщался к этой благодати, тот отплачивал не иначе, как и контролёры-инвалиды на пропускном пункте, становясь добровольно обслугой, — платил рвением, старанием. Институтов, когда машина наконец въехала на охраняемую заповедную территорию, высунул голову навстречу лёгкому ветерку и, обдуваемый тем ветерком, издавая звук, похожий на храп, вобрал в себя раз-другой здешний воздух, явно желая, чтоб этот благородный порыв был хоть кем-то замечен.

На тихом ходу санитарная машина подошла близко к одному из корабликов; но был и он в сравнении с заштатным лазаретом подобен исполину, имея свой изумрудный садик. Это отдельное строение, окружённое, будто б ботаническая станция, уже приготовленными к зиме фруктовыми деревцами, недотрогами яблонями да вишнями, встречало прибытие смертного груза с такой прохладцей и так отстранённо, как если б вовсе не было создано для встреч.

Начмед явно волновался — и для него прибытие их было отчего-то волнительным, как встреча. Волнение это было не иначе приятным, предупредительно-хлопотливым, отчего он неожиданно повёл себя с Сашкой и Пал Палычем так, точно б на них смотрели, волнуясь, чтоб не остались у всех на виду в машине — и забрал их с собой. Вход оказался неожиданно открыт да свободен, они вошли в холодно-светлый приёмный покой. Оседлавши кушетку, два статных, смазливых молодца азартно играли в поддавки, издеваясь над чёрными да белыми костяшками шашек, отвешивая щелбаны, пиная по доске, чтоб только скорее проиграться. Когда появился Институтов, оба они быстро угомонились. Но один из них также быстро оценил мелковатого человека в пожухшем офицерском плаще и уверенно перегородил путь, задавая нарочито-учтиво вопрос: “Добрый день, что вас интересует? Дую спик инглиш? Шпрехен зи дойч? Парлеву де франсе?” Институтов расстроился, так как ни одним из иностранных языков не владел, но был также учтив, хоть и понимал, наверное, что столкнулся с обслугой, состоящей здесь целиком из находящейся на излечении солдатни: “Дорогуша, я по важному делу к Борису Абрамовичу…” Но служка не повёл и бровью, будто не понимал: “Йес, натурлих, говорите, я вас слушаю. Андестенд? Ферштейн?” — “Вы и есть главный, дорогуша? Или вы кто, позвольте узнать?” “Cенкью вэри матч, данке шён, бонжур, адьёс…” — произнёс словоохотливый молодец уже вызывающе невозмутимо. “Я с телом, то есть с делом, если позволите, молодые люди, мне нужен, очевидно, ваш непосредственный начальник”, — скороговоркой, холодновато объяснялся Институтов, так как волновался, чтоб служка совсем не уронил его честь. Но молодец как раз не поспешил с ответом. Он изумился и, обращаясь даже не к начмеду, а к напарнику, воскликнул: “Дас ист фантастишь! Викто’р, к нам приехал ревизор!” Дружок отозвался грубовато, недовольно: “У меня перерыв на обед, не пойду я никуда. Жрать хочу! Сержик, cходи в столовку, возьми кефиру. Тебе Антонина даст, ей ты нравишься. И ещё беленького батон, гы-гы-гы… А я Светку навещу, сахарком разживёмся”. — “Светка — дрянь, девка грязная, больно много на себя берёт, обойдёмся без её сахара, пусть помучается… К любезной моему сердцу Антонине пойдите сами, скажите: я дурак, болван, хочу кефиру и готов вас за это осчастливить, мадмуазель. Ну а вы чего стоите? Вам же ясно сказали, русским языком, вы что, не слышали?! Я вам повторяю ещё раз: проходите, пожалуйста, Борис Абрамович у себя в кабинете, прямо вас и ждёт. До свидания, ауфидерзейн, адье, хаудуюду, буэносдиос, сеньоры!”

У кабинета с табличкой “заведующий патологоанатомией” сидели два будто б и новых статных, смазливых молодца — уже разительно не похожие на тех других, потому что, уткнувши носы в толстенную медицинскую книгу, только тем и занимались, что усердно зубрили одну из её глав. Но хозяина не оказалось на месте. Институтов поначалу искал, казалось, этого человека, но вдруг стало казаться, что он сам расхаживает повсюду хозяином. Блуждая тенями за ним, Пал Палыч с Холмогоровым прошли комнатами ожидания — и снова повстречали двух молодцев, которые будто б подменили тех, что зубрили с энтузиазмом книженцию у запертого хозяйского кабинета: на этот раз двойняшки уныло работали, облачая рыхлое мучнистое старческое тело, лежащее на стальном столе, в пепельно-серый, с золотыми погонами, генеральский мундир. Процедура подходила к завершению: молодцы нахлобучивали на сухенькие, цыплячьи ножки почившего старика брюки с лампасами. Когда очутились в зале, где, наверное, где должно было происходить через некоторое время прощание с тем самым генералом, — два статных, смазливых молодца уже и там были на виду, равняли рядами стульчики перед постаментом для гроба, заслуживая слезливые ласковые взгляды родственников покойного.

У этого строения, оказалось, был свой приёмный покой, стерильные смежные комнаты ожидания, похожие больше на процедурные кабинеты (они переходили одна в другую, и в каждой из них умерший ожидал очередной процедуры), и уютный по-домашнему зал, для отправления ритуала, застланный коврами, так что все звуки шагов в нём мягко глохли, будто ходили по нему в тапочках. Институтов же всё кружил и кружил, будто на этот раз искомое собирал он, как разобранное, по суставчикам, во всех этих кабинетах, комнатах, залах. При том он набирался сил, напивался неведомо откуда резвостью да бодростью, плавая в здешнем голубоватом ультрафиолетовом воздухе, будто б рыба в воде. Но вот уже с полчаса бесконечных хождений ничего не происходило, по сути, и никакой работы, сам уж закруженный от хождений и душевного вальсирующего напряжения, забывшийся, начмед двум своим работникам так и не давал.

В конце концов круговорот по коридорам и помещениям, по всем здешним покоям окончился уже в похожем на хирургический кабинет зале, где пол и стены были выложены кафелем; в самой покойницкой, стерильной белизны, бережливо рассчитанной, будто б каюта, как и всё здесь, только на восемь лежачих мест. Лавки бетона, и верхние, и нижние, пустовали. Восемь вымытых бетонных полатей крепились в два яруса к стенам, свободное место у стены с небольшим чистым окошком занимал опять же сверкающий стальной стол, где всё отражалось, как в зеркале. Молодцы, что преследовали их повсюду, опередили их появление и теперь: посреди покойницкой те же самые двое статных, смазливых, ничего не замечая вокруг себя, носились как угорелые от стены к стене, пиная, будто б мячик, одинокий скукоженный ботинок, похожий на черепок. По всему было видно, что в этом укромном местечке устроен был и вовсе спортзал: подобие штанги выглядывало чугунным рылом из-под лавки, в дверной проём незаметно была вмонтирована перекладина для гимнастических упражнений. И уже не померещилось — это были те же самые двое, звавшие друг дружку ещё в приёмном покое Сержиком да Витюшей. От распаренных беготнёй матовых тел, с которых сброшены были даже нательные рубахи, шибало за два шага слащаво-удушливым запахом одного и того же одеколона, который, чудилось, пропитывал их насквозь, как бисквит. Волосы у обоих, опять же на один манер, были забраны за уши, любовно зализаны и лоснились чем-то жирным, похожим на ваксу, так что головы их сверкали на свету как начищенные сапоги. Тот, что верховодил, казался, напротив, мягкотелым — мякишем. А тот, который при нём болтался довеском, казался на взгляд твёрдым, будто б покрыт ещё и заскорузлой коркой. Могло показаться, что они-то и поспевали всюду, хозяйничая в исполинском строении, придумавши то ли в издёвку, то ли для приличия “Бориса Абрамовича”, заведующего их прозой жизни, у которого даже имелся на первом этаже свой кабинет.

Когда один из молодцев истошно и сладострастно заорал “Го-о-ол!”, Институтов, чьё присутствие не замечали, зычно по-судейски возвестил: “Отставить, наглецы! Прекратить паясничать. Вы ещё будете объяснять Борису Абрамовичу своё возмутительное поведение. Да есть у вас совесть или нет? У меня мало времени. Я не намерен больше терпеть козлиные игрища двух избалованных, наглых юнцов”. Молодцы потухли, нехотя облачились в больничные робы. Витюша выжидающе насупился, а Сержик, что был поменьше ростом и стройнее, холодно сторонясь Институтова, на этот раз не заставил долго ждать: “Мы не ваши, нам может приказывать только Борис Абрамович, а вы, товарищ, наверно, с Луны свалились”. — “Да будет тебе известно, дорогуша, я кое-что значу лично для Бориса Абрамовича, и попрошу…” — “Можете не просить. Борис Абрамович запретил нам слушаться чужих начальников”. — “Ты ещё узнаешь Бориса Абрамовича, узнаешь — я обещаю! И это на всю жизнь будет для тебя уроком послушания, наглец!”

Себялюбцы сошлись в шагах пяти, как у барьера, с упоением раня друг друга отлитым, будто из свинца, свистящим пулей имяреком, и довели себя за пять минут перепалки до почти любовного изнеможения. “Товарищ заведующий!” — воззвал начмед так искренно, так страстно, будто приглашал наконец дожидавшегося заведующего войти. А смазливый служка уже смутился и поспешил загладить свою вину: “Ну зачем кричать? Что вы так волнуетесь? Делов-то, сейчас организуем…” Юноша внушительно-ласково взглянул на Институтова — и начмед неожиданно тоже ответил ему в полном молчании похотливой, расслабленной улыбкой.

Ещё через несколько минут смазливый, статный служка и похожий только на таракана напыщенный зубодёр прониклись друг к другу такой взаимной приязнью, что уже вдвоём вальяжно распоряжались в покойницкой и Пал Палычем, и Холмогоровым, и даже набыченным Витюшей. “Сергей, дорогуша, нам понадобится внести тело…” — нежно, но и чуть свысока звучал голосок начмеда. “Не волнуйтесь и отдыхайте, а я всё устрою в лучшем виде”, — отзывался Сержик глубоким, томным баритоном и кошачьей хищной походкой следовал через всю покойницкую отпирать чёрный ход, неся, будто б яичко на подносе, отрешённое мужественное личико; при нём, как у завхоза, оказалась связка ключей, которая умненько крепилась к поясу при помощи карабина.

Пал Палыч подогнал санитарную машину к чёрному ходу. Труп внесли, ещё прикрытый одеялом, и свалили с носилок на стальной стол, так что стукнулся лбом. Лица не могло быть видно — он упёрся лбом в зеркальную сталь. Перед глазами маячила заплывшая грязью спина с выпяченными, как цыплячьи крылышки, худющими лопатками. Но вдруг Сержик вскрикнул от неожиданности: “Наш клиент! Витюша, что такое? Без меня отгружал? А ключи? Болван, ключи без спроса брал?!” “Ты же мне и дал, Сержик, — пытался тот неуклюже оправдаться, начавши даже заикаться от волнения. — Я пришёл, гы-гы-гыаворю, пошли за трупом, а ты на Таньку за-залез и говоришь, мол, бе-бери ключи, сделай сам. За-забыл? Скажешь, не было, ты-тыакого?!” “Ну, забыл, Витюша, ну прости меня, я больше не буду. Прости меня, засранца, ну пожалуйста…” — опомнился Сержик и начал ластиться кошкой, дурашливо прижиматься, отчего Витюша был доволен и обрёл сыто-одутловатый вид. А дружок его заговорил брезгливо-насмешливым тоном: “Надо же, кто бы мог подумать… Отчизна не забыла своего героя, какие люди! Помню-помню, зовут нас с Витюшей на прошлой неделе в оперблок забрать клиента. Разведка доложила: боец окочурился ещё на поле боя. Шальная пуля, с кем не бывает. Врачи сожгли родную хату — ура! ура! — и Родина щедро поила его берёзовым морсом, берёзовым морсом… Витя, человек часа два лежал? Ха, мы с Витюшей тоже не спешили, у нас, пардон, опять был амур с одной из местных дам. Приходим, как всегда. Человек лежит вон в такой же позе, и ни гу-гу, скальпель хирурга так и не коснулся клиента. Культурно кладём тело нашего героя на каталку, культурно общаемся с Витюшей о культуре, о литературе, о прекрасных дамах, ехали-ехали… И вдруг человекомухин прилетает обратно, я восхищён, браво. Витюша, по какой же речке ты сплавил это бревнышко?”

Хохот стал распирать и давить их обоих, молодцы хватали друг дружку, точно колошматили, и покойницкую, будто бассейн, где плескались малые дети, качнул галдежом их резвый, счастливый смех. Стоило Пал Палычу угрюмо буркнуть в перерыве их смеха: “Тебе бы тут лежать…” — и Сержик с Витюшей, будто б от восторга выпучив в тот миг глаза, ничего не в силах сказать, снова забились в припадке смеха. “Глохни, ну вы, мурзилки!” — вскрикнул Пал Палыч. Но только почуяв, что чужак опасно осмелел, Сержик унял смех и бросил ему в лицо пару фраз: “Я рассказываю для людей с чувством юмора. Какого полёта птица этот ваш человекомух и какой он там подвиг совершил — нам с Виктором наплевать. Такие Мухины всё равно у нас мрут как мухи — готов клиент…” “Всегда готов!” — ответил, будто б ржанием, Витюша, но, хваченный взглядом дружка, мигом замкнул рот. “Стало быть, Мухин — ваш клиент”, — изрёк тут начмед, желая подольститься к рассказчику и на конце даже хохотнул с выражением. “Ну, не знаю… — отозвался лениво Сержик. — Сильвупле…” Начмед изменился в лице, усмехнулся над молодцами: “Стало быть, это вам, друзья мои, придётся поработать. Я люблю, конечно, молодые шутки, задор и смех. Сам когда-то был молодым и тоже, так сказать, не боялся смерти, дерзил ей в лицо. Но как гласит русская-народная мудрость: хочешь кататься — умей и саночки возить. Хватит, посмеялись — пора, как говорится, приниматься за работу. Приводите своего клиента в порядок. Работа прежде всего”.

Сержик осанисто вытянулся в спине, смолчал и неожиданно вышел прочь, будто б оскорблённый. Витюша остался, где и был, тряхнул головой, похожий на жеребца, сладко зевнул во всю мочь и тоже не произнёс ни слова. Но пребывал Институтов в замешательстве недолго: понукаемая, как скотинка, всё ещё имеющим оскорблённый вид молодцем, в покойницкую забрела санитарка — потухшая сутулая женщина в бесформенно-сероватом халате, что мешком, будто и шитый из мешковины, вис на её плечах. “А вот ещё одно чудо. Чудесней не бывает, — произнёс за её спиной Сержик. — Ну, чего встала? Давай работай. Засекаю время, будешь ставить мировой рекорд”. Она то ли не слышала, то ли не разумела этой грубости, иначе нельзя объяснить, отчего ж обернулась и взглянула на своего погонщика с преданностью, точно б только и хотела уверить, что исполнит каждое слово. Сержик пугливо увернулся от её щемящего взгляда. Он раздобыл где-то бросовый магнитофон, корпус которого был весь замотан изолентой, отчего казался раздувшимся, будто щека с флюсом. Звуки из него донеслись тоже наподобие зубовного скрежета. Вдруг он издал вопль, точно от приступа боли, и ноюще снова то стонал, то взвывал, то скрежетал. Но как ни в чём не бывало Витюша с Сержиком уселись на лавку и, кажется, увлечены были только новой игрушкой. Сержик ревниво не выпускал магнитофон из рук, будто б баюкал. Они что-то мурлыкали, болтали свободно ногами, сидя на бетонной лавке, как на качелях, да не уставали — клали ритмичные поклончики.

Санитарка голодно, светло так и глядела в их сторону и работу начала, водя руками как сонная, держа в одной резиновый шланг, в другой — ветошку. “Отойдите, а то я вас всех забрызгаю”, — сказала с желанной обо всех заботой, заглядываясь так же простодушно и на незнакомых, будто лишних здесь людей. Но то, что вода разбрызгивалась, ей было явно приятно, как если б она только и желала обратить на себя внимание, оказаться в здешней компании своей. Хоть глядя на неё, поневоле охватывал за что-то стыд. Лет ей ещё не могло быть так много, чтоб глядели, как на старуху, но набрякшие щёки, хилые губки, вылезшие брови, морщины — всё было старушечье. И даже льстивый голосок.

Отмывши незаметно половину, взялась за немытую, орудуя шлангом да ветошкой. Она уже старалась, одна переваливала окостенелый труп на спину, как манекен, хотя в её сторону никто не глядел, — и, кажется, тоже из старания обратить на себя внимание, понравиться, сочувственно-громко прокудахтала: “Ой, а тут что-то не отмывается, прям все руки какие-то, как у негра”. Чего не успели понять ни начмед, ни Пал Палыч, затаивши своё, живо углядел и понял только один Сержик: “Она же загар отмывает! Никогда не видела, ну и дура… А наш-то Мухин где-то загорал, на солнышке нежился”. “Ой, а личико какое красивое, никогда такого не видала…” — будто б продолжала разговор осмелевшая женщина. “Влюбилась?! — вскричал с азартом Сержик, поймавши вдруг цепко её жалостливый взгляд, будто того и ждал. — А что, красивый парень, смотри, сколько золотца намыла. Замуж бы за такого, золотого? С первого взгляда любовь или давно приглядела?” “У них это, платоническая”, — гоготнул Витюша. “Ещё бы! — смеялся Сержик. — Знал бы человек, какие в него девушки влюбляются. Много потерял! Глядите, у них любовь. Глядите, глядите, сейчас поцелуются…”

Веселье их не нашло сочувствующих. Институтов боязливо возразил: “Товарищ санитарка работает, вкладывает в свою работу душу, ну что за шутки?” “Да пучит их, что кто-то помер, а они, гадёныши, целёхонькие”, — громко сказал Пал Палыч, не пряча горящих нелюбовью глазищ. На этот раз Сержик смолчал, будто б и не слышал, — только ещё громче завопила музыка, так что в металлическом дикобразьем шуме растерзался даже их собственный с Витюшей смех. В глаза ж Пал Палычу стал он глядеться так вызывающе, с той нарочитостью, как если б затеял игру — кто из них выдержит дольше глядеть не отрываясь и даже не моргая. Пал Палыч с минуту хищно клевал стеклянный кошачий глаз молодца, но дольше, верно и неожиданно для себя, так не выдержал: стало кромешно тоскливо на душе — и он проиграл.

Магнитофон меж тем надрывался, не утихал. В самый угар этого веселья в покойницкую заглянул новый, казалось, нездешний человек: в меру упитанный, с рыжеватой ухоженной шевелюрой и шелковистой бородой, которая будто бы цвела на полном спокойствия и жизнелюбия лице, и даже умные, всепонимающие глаза — две спелые ягодины — обильно источали сладость и свет плодов природы. “Виктор… Сергей… Голубчики, ну потише!” — то ли пожурил, то ли взыскал, уже порываясь исчезнуть. Сказанное тотчас исполнили. Воцарилась нежданная тишь, где стал слышен шум воды. Молодцы встрепенулись, стояли смирно. “Здравствуйте, Борис Абрамович!” — успел пропеть гладким голоском Сержик.

“Ну, ничего страшного, ничего, не страшно… Началось прощание, вы уж не шумите, голубчики. — И обратился пространно ко всем присутствующим: — Здравствуйте, товарищи, началось прощание, я бы просил не шуметь…” “Здравствуйте!” — вскрикнул ответно начмед. “Очень рад, здравствуйте, здравствуйте… — повторился без промедления заведующий и охотно поздоровался уже с каждым из присутствующих в отдельности, кажется, даже с трупом, что возлежал на помывочном столе в гуще этой мирской суеты. — Здравствуйте. Здравствуйте. Очень рад. Здравствуйте… Примите мои соболезнования… У нас началось прощание, просьба соблюдать тишину, ждите своей очереди, ничем не могу помочь. Серёжа, голубчик, проследи за порядком”. “Не уходите! — взмолился Институтов. — Только один вопрос!” — “К сожалению, прощание уже началось, с вашим выносом тела придётся повременить, ничем не могу помочь…” — “Вы можете, можете мне помочь, позвольте объяснить! К вам на баланс поступил некоторое время назад наш солдат — тело присутствует здесь и сейчас. Вот беру тело на свой баланс для отправки на родину, а вещичек не вижу до сих пор. Его сослуживцы должны были вещички подвезти к вам же, ну, так сказать, во что одевать, поскольку вещички на их балансе. Парадный мундир, галстук, ботинки, ну хоть плачь!” — “Понимаю, понимаю, коллега… Серёжа — ну выдайте, пожалуйста, э-э-э… нарядную одежду, если я не ошибаюсь, помогите нашим гостям”. — “Ну, прекрасненько! Вы только подумайте, Борис Абрамович, родной, ещё ведь обязали к чёрту на кулички за гробом ехать — гроб уже на другом балансе. Такое вот у нас кругом бездушие, казёнщина. Ну разве это рационально — всё в разных местах. А я-то один!” Добрейший человек незамедлительно послал Институтову свой тихий сочувственный взгляд: “На вас, коллега, нет лица. Мочеиспускание у вас стало реже или чаще? Н-да… Непременно сдайте на анализ мочу — здоровье прежде всего, за здоровьем надобно следить и следить. Однако, могу сказать по личному опыту, от меланхолии на этой планете лечит только общение с прекрасным”. И пожелал, удаляясь, почти шёпотом, как детям: “До свидания, товарищи, просьба соблюдать тишину”.

Заведующий исчез в облачке личной душевной теплоты. На миг в подвале воцарилась первородная, гулкая тишина. “Эй, ты не слышала, что было сказано? Бегом за вещами, дура. Шнеля, шнеля…” — зашипел Сержик на ничего не понимающую санитарку, которая под шумок, будто выкрадывая времечко, всё старалась и старалась поставить ему же в угоду рекорд. “Гы-гыде шмотки, кы-кы-крыса?!” — сдавился вдруг и Витюша, так что жилы по-бычьи вздулись на его шее. Та пугливо пригнулась, бросила на пол шланг, что ещё держал её как на привязи, судорожно забывши в другой руке взмыленную ветошку, и, побитая их словами, шмыгнула из покойницкой. Когда её не стало, молодцы вновь обрели спокойствие и как ни в чём не бывало начали развлекаться болтовнёй. Казалось, они до сих пор и оставались здесь только ради развлечения.

Cквозь стены уже просачивалась сторонняя траурная музыка. Густые глуховатые звуки блуждали наподобие теней. Санитарка появилась как-то незаметно, сама похожая на неприкаянную тень. Вместе с ней появилась в покойницкой поклажа в двух худых наволочках. Институтов схватил узел пожирней, вытряхнул его содержимое на голую бетонную лавку и обмер: из наволочки вывалились наружу выгоревшая до проседей солдатская гимнастёрка да отслужившие своё качество, такие же седые, никуда не годные штаны. Всё побывало в прачке, вытерпело стирку, но на гимнастёрке всё же проступало во всю грудь бледно-бурое пятно. Из другой наволочки Институтов извлёк за уши гремучие солдатские сапоги, на которых, с тех пор как их стащили с Мухина, запеклись искры крови и чернели, будто прожжённые, бурые пятна. Начмед отшвырнул пугливо эти сапоги, вцепился в гимнастёрку, что-то отыскал и захныкал: “Как это понимать, товарищи?! Должны были парадную форму… на их балансе…” “А так и понимать, — ухмыльнулся Сержик. — Гуд бай, беби, парада не будет”. “Всё пропало… Ну до чего дошли! — Начмед хныкал и хныкал, будто б обворованный. — Убийцы… недоумки… варвары… А с кого спросят?! Ну я им устрою, я им правду скрывать не стану, я им это так запакую и ленточкой ещё шёлковой перевяжу!” Но тут раздался вкрадчивый, будто бы сочувственный голос: “Зачем же портить себе и людям настроение… Дас ист нихт гут, майн френд. Ну, ошибочка вышла, а кто не ошибается? Все ошибаются! Прямо в двух шагах от вас, как я вижу, стоит и молчит прекрасное му-му. Берите, всё при нём, пользуйтесь, полный парадный комплект — а лично мы с Витюшей ничего никому не расскажем… Мы с Витюшей не варвары…хе-хе…” Сержик глядел в упор на Холмогорова и уже безжалостно, смотря ему со смешинкой в глаза, повторил: “Чего пялишься, ты “Му-му” Тургенева читал? Форма одежды спортивная… Человек человеку друг. Исполняй”.

Начмед в изумлении обернулся на Сашку и тотчас плюхнулся перед ним на колени, запричитавши: “Холмогоров, родненький, спасай положение! Отдай, отдай! Ещё лучше получишь! Завтра же поедем в этот батальон, и выберешь себе самое лучшее, самое лучшее!” Он вцепился мёртвой хваткой в полы шинели и яростно тянул их на себя, будто б до смерти рвался укрыться хоть краем её, раскачивая Сашку столбом из стороны в сторону. “Раздевайся, закаляйся…” — подпевали где-то за спиной начмеда развесёлые молодцы. “Ну а делов-то, делов… — надрывался от страха уже сам Институтов, слыша за своей спиной, будто б откуда-то свыше, только насмехающиеся алчные голоса. — Сегодня отдашь, а завтра новый получишь, ещё лучше. Ну, я же не могу с себя снять, да я готов, но это же всё белыми нитками будет шито, Холмогоров! Ну где я сейчас всё достану? Где, где?! А сапоги я сам лично отмою…” Скулёж этот неожиданно разъял точёный стальной голос: “Сделай, как он говорит. Делай. Мы твоё потом с него в три шкуры возьмём”.

Холмогоров очнулся и, будто б когда-то мог присвоить себе чужое, начал сдавать по одной вещичке, на радость начмеду. Тот подхватывал их с пылу с жару да всучивал санитарке, чтоб тут же наряжала в солдата другого. Сашка остался без рубашки, а она уж застёгивала пуговки на рубашке другому, старалась, напяливала через голову галстук, и зелень мундира скоро всё под собой скрыла. Солдат выглядел нарядно, хоть парадная форма с чужого плеча не пришлась впору, оказалась даже на глаз великоватой. Сашка, отдавши с себя китель, рубашку, брюки, носки, ботинки, остался босой да в исподнем. Пал Палыч нарочно отвернулся, чтоб ничего не видеть. У начмеда со страху не поворачивался язык сказать раздетому, озябшему Сашке, что оставаться ему в таком виде тоже невозможно. “Да вы не брезгуйте, юноша, это всё чистое-чистое… А сапоги я вам блестящие принесу, даже лучше ваших ботинков. У меня есть, приберегала прямо для вас. И портяночки сделаем! Можно с полотенец старых, вафельных, если желаете потеплей, а могу и понежнее — нарвать с простынки!” — спохватилась вдруг санитарка, будто было её заботой и за тем проследить, одеть, и за другим, да вышмыгнула опрометью не иначе за этими “блестящими сапогами”. Холмогорова тронул отчего-то и её будто родственный, тёплый голос, так что он также беспрекословно начал одевать видавшую виды, чужую солдатскую робу, как отдавал свою парадную форму. Роба обтянула, будто резиновая, заставляя уже ощутить каждый вздох. “Ну а теперь запахнёмся в шинель, и всё будет прекрасно, прекрасно! — бодрился начмед. — Это и называется — сварить кашу из топора. Ну, что я говорил? А вот и сапожки наши поспели…” В покойницкую вбежала запыханная счастливая санитарка, прижимая к грудям странного вида, действительно блестящую, будто покрытую лаком, пару сапог.

“Ой, бежала прямо как угорелая. Вот, пользуйтесь, юноша, не сомневайтесь. Сапоги новые-новые, гляньте, какие блестящие, их офицер играл на трубе в оркестре!” “В ящик он сыграл, а не на трубе….” — бросил со стороны Сержик. Женщина вспыхнула и впервые бледное её, некрасивую лицо зажёг румянец. “Не верьте ему! Всё он врёт! — бросилась она неожиданно в нападение, прижимая сапоги так крепко к своей груди, будто уже ни за что б не отдала. — Тот офицер вылечился и уехал. А сапоги забыл. У него их много было. А эти надевал, когда в оркестре играл”.

Всё стало ново и зыбко. В покойницкой пережидали уже только длящееся и длящееся чужое прощание, отзвуки которого бродили кругом тенями, то затихающими да смиренными, то горделивыми да вздымающимися наподобие волн. Тишина, в которой бродили они, поневоле делалась скорбной, так что Витюша с Сержиком не усидели на лавке да, изображая эту самую скорбь, встали на караул у наряженного в парадную форму Мухина, кривляясь: “Прощайте, товарищ генерал… Товарищ генерал, мы никогда вас не забудем…” Начмеду снова сделалось не по себе от этих нарочитых игрищ, и он попытался их прекратить: “Я думаю, Борису Абрамовичу это бы не понравилось. Молодые люди, вы всё же не в цирке”.

Сержик с Витюшей только удивились, но вернулись скучно на свои насиженные места на лавке. “Разве мы кому-то мешаем? Никто же ничего не видит?..” — только и спросил с серьёзным видом недовольный Сержик, но начмед, думая, что тот снова насмехается над ним, обиженно промолчал в ответ. Молодцы мигом забылись, начали пихаться, мериться силами, выталкивая один другого со скамьи. Наконец звуки траурной музыки смолкли. Институтов стал отсчитывать нетерпеливо минуту за минутой. Потом со двора послышался шум отъезжающей похоронной процессии.

Сержик с Витюшей на дорожку враждебно затаились, всем своим видом уже выпроваживая прочь незваных наскучивших людей. Пал Палыч отчего-то взволнованным голосом подозвал Сашку. Даже Институтов суетливо пытался помочь уложить ряженого в носилки, чтоб только скорее исчезнуть с этого места. “Какое варварство, как это всё бесчеловечно…” — но вдруг запнулся, глядя на чёрное запёкшееся отверстие в мёртвом лбу. “Стойте!” — вскрикнул начмед и принялся судорожно рыскать по карманам своего плаща, а после уже с облегчением извлёк обыкновенный медицинский пластырь. Приговаривая всё те же самые слова — “какое варварство, как это всё бесчеловечно”, — он отщепил белую клейкую полоску и с непритворным страдающим видом залепил ею бурую родинку. “Ну всё… — выдохнул тяжко, будто б своротил чугунную плиту. — Моя совесть чиста. Я сделал всё, что мог”.

Когда уже взялись и выходили прочь, к Пал Палычу шмыгнула санитарка и сунула в разинутый карман его бушлата что-то круглое, крепкое, увесистое — что сжимала в руке, как камень, — и тут же отбежала. Впряжённый в носилки, её избранник не мог даже оторвать рук, но и не почувствовал в суматохе, что же произошло. Баба беззвучно плакала уже в стороне от него. Вертела по сторонам головой, заглядывая во все лица, — и все ей, чудилось, нравились. Но молодцы не дали ей выйти за порог, убрали тычками с глаз — и сами исчезли в той же щели, ничего не говоря, закрывшись изнутри, как зверьки. “Мальчики-с-пальчики, везунчики, счастливчики, будь они прокляты…” — заклинал надсадно Пал Палыч, ещё не глядя себе за спину и не понимая, что двое молодцев исчезли из его жизни.

 

(Окончание следует)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *