То о волюшке, то о неволе…

Каторжная поэзия Сибири

№ 2024 / 13, 05.04.2024, автор: Владимир БЕРЯЗЕВ (г. Новосибирск)

1

Поговорим о каторжной сибирской поэзии, она же арестантско-бродяжья. А начать я бы хотел с цитирования себя любимого, три строфы из стихотворения, посвящённого Ивану Овчинникову, поэту и собирателю фольклора сибирского:

 

Вдарь копытом, сосновый конёк,

Спой зарю, деревянная птаха!

Стол сосновый и дом, и полок,

Крест сосновый и лодка для праха.

 

Эй, не хватит ли Ваньку валять?

Меж матрёшкой и словом на ять

Раскатилось дурацкое поле.

 

Как тя звать – скоморох или тать?

Что ж поёшь опять и опять

То о волюшке, то о неволе?..

 

Иван Афанасьевич Овчинников – не случайный человек в нашем повествовании о бродяжьей, каторжанской поэзии. Он участник знаменитой антологии «Гнездо поэтов», Новосибирск, 1989, коей я являлся составителем и которая была переиздана в конце 2023 года. Он родился в 1939 году на Алтае, а ушёл от нас в феврале 2016 года, полвека отпев и отплясав в новосибирском фольклорном ансамбле Асанова. Вы знаете, редко кому удаётся остаться в пословицах и поговорках, в живом языке народном, а вот Ване Овчинникову это удалось. Чего стоит хотя бы вот это:

 

Пляши, пляши Плисецкая,

Всё стерпит власть советская!

 

Или:

 

Зелёный змий,

как аэростат,

ему голову отрубят,

у него три!.. вырастат…

 

Его отношение к воле, к стихийным проявлениям русского человека, было воистину народным, почему многие и многие сибирские бродяжьи и каторжные песни им были особо любимы и часто исполняемы.

Итак, мы говорим о двух полюсах русского духа – о воле-волюшке и о неволе-доле.

В связи с этим я вспоминаю своё детство. Сейчас во время застолий очень редко можно услышать пение, а ещё полвека назад это было обычным делом, нормой для подобного рода заседаний-мероприятий. Коллективное хоровое пение за праздничными посиделками являлось общепринятым. И оно абсолютно органично вплеталось в паузы между разговорами, угощением, выпивкой и пр. Песни были разные. Народные, фронтовые, конечно. Нередко – любовные из советской классики. Среди интеллигенции тогда уже распространилась бардовская песня, но до нашей шахтёрской глубинки эта мода дошла куда позже. И всенепременно в любом из застолий тогда как бы сама собой возникала песня из разряда сибирских каторжных, арестантских, так называемых.

Она всегда вызывала у собравшихся живой отклик и горячее сопереживание в сердцах собравшихся и друзей, и родственников. Вот в чём секрет такого явного пристрастия, такой комплиментарности, такой преданности бродяжьей каторжной судьбе, теме несвободы, ссылки, тюрьмы? Почему она была близкой и понятной едва ли не каждому из собравшихся?

Есть в русском народе мудрая пословица: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся». Она и в прежние века была хорошо понятна каждому обитателю русского мира, а уж в ХХ веке, со всеми его революциями, катастрофами, войнами и прочими катаклизмами, стала понятней, прямо скажем, на порядок. Поэтому, когда звучали подобного рода песни, хотя бы песня «Бежал бродяга с Сахалина», за столом, знаете ли, возникало этакое душевное единство. Бродяжьи страдания, безнадёга, дикие суровые пространства Сибири, присутствовавшие в этих строках, всех как бы роднили и объединяли, а трагедия некоей сиротской души прямо-таки просветляла.

 

Глухой неведомой тайгою,

Сибирской дальней стороной

Бежал бродяга с Сахалина

Звериной узкою тропой.

 

Бежал бродяга с Сахалина

Звериной узкою тропой.

Шумит, бушует непогода,

Далёк, далёк бродяги путь.

 

Укрой его тайга глухая,

Бродяга хочет отдохнуть.

Укрой его тайга глухая,

Бродяга хочет отдохнуть.

 

Там далеко за тёмным бором

Оставил родину свою,

Оставил мать свою родную,

Детей и милую жену.

 

Умру, в чужой земле зароют,

Заплачет маменька моя.

Жена найдёт себе другого,

А мать сыночка – никогда.

 

Тут мы сталкиваемся с понятием воли и свободы. Это категория и человеческой судьбы, индивидуальная для каждого, и в то же время это категория религиозно-философская. И народ наш, прямо скажем, всегда это понимал и ощущал. Ибо с разбойником всегда связаны воля, волюшка, вольная воля, стихия, а значит своеволие, а значит, как правило, разрушение и уничтожение. А вера, религиозное чувство – это истинная свобода. Духовные учителя говорят, что свобода осуществляется и обретается через добровольный отказ от неё, только отрешившись от стремлений, мы в действительности оказываемся стремящимися и устремлёнными. У свободы нет выбора, мы вольны выбирать лишь в рамках отказа от самовольного выбора, а посему свобода и то, что свободно, есть только один путь…

В этом смысле жизнь человечью можно уподобить сезонным птичьим перелётам. Гуси, черки, славки, скворцы, малиновки, журавли, цапли, вальдшнепы и прочие крылатые – они свободны. Они движутся по каким-то невидимым, начертанным в небесах линиям на протяжении тысячелетий, погибая зачастую во времена своих кочевий, но кочуют от сезона к сезону и осуществляют своё предназначение. Однако человек не желает слушать и следовать небесным предначертаниям. Страсть зачастую невозможно смирить. Утверждение своего права на дерзновенный поступок и есть та самая вольная волюшка.

Чем она может обернуться, известно в России не понаслышке. Революционное сознание тому самый яркий пример. Посему не выходит у меня из памяти образ отца моего Алексея Фёдоровича Берязева, токаря шахты имени Дзержинского, Кузбасского города Прокопьевска. Всякий раз, когда застолье доходило до определённого вдохновенного градуса, он откидывался на стуле и начинал своим мощным баритоном:

 

Славное море, священный Байкал,

Славный корабль, омулёвая бочка,

Эй, Баргузин, пошевеливай вал,

Молодцу плыть недалёчко.

 

Автор знаменитой книги «Сибирь и каторга» Максимов (а книга была издана в начале 70-х годов XIX столетия) писал про эту песню, что она, мол, отличается достоинствами и некоторым искусством, она известна в нерчинских тюрьмах и предлагается как образчик туземного сибирского творчества. Песню подсветили даже местными словечками для пущего колорита. Она является этаким нашинским гимном нерчинской ссылки и каторги. Там есть омулёвая бочка, вместилище любимой иркутской рыбы омуля, во множестве добываемой в Байкале и в солёном виде достоинствами своими заменяющей в Сибири голландскую сельдь. Слышится Баргузин как название северо-восточного ветра, названного так, потому что дует он со стороны Баргузина, и замечательного тем, что для нерчинских бродяг и беглецов он всегда благоприятный для переправы через Байкал, потому что попутный.

 

 

Наталкиваемся в этой песне и на Акатуй, некогда самое страшное для ссыльных место, ибо там имелись каменные мешки, и ссыльных сажали на цепь. Когда они были закованы в кандалы, да ещё на цепи, да ещё и работать заставляли – это было, конечно, самое страшное. Акатуй – место для самых безнадёжных и отчаянных, для самых опасных каторжников.

Так пишет Максимов. Но я хочу продемонстрировать полный текст.

 

Славное море, привольный Байкал,

Славный корабль, омулёвая бочка,

Ну, баргузин, пошевеливай вал,

Плыть молодцу недалёчко.

 

Долго я звонкие цепи носил,

Душно мне было в горах Акатуя,

Старый товарищ бежать пособил,

Ожил я, волю почуя.

 

Шилка и Нерчинск не страшны теперь,

Горная стража меня не поймала,

В дебрях не тронул прожорливый зверь,

Пуля стрелками навала.

 

Шёл я и в ночь, и средь белого дня,

В круг городов я посматривал зорко,

Хлебом кормили крестьянки меня,

Парни снабжали махоркой.

 

Весело я на сосновом бревне

Плыть чрез глубокие реки пускался,

Мелкие речки встречалися мне,

Вброд я чрез них преправлялся.

 

У моря струсил немного беглец:

Берег крутой, и нет ни корыта.

Шёл я Корчой, и дошёл, наконец,

К бочке дресвою замытой.

 

Нечего думать, Бог счастье послал.

В этой посуде и бык не потонет.

Труса достанет и на судне вал –

Смелого в бочке не тронет.

 

Тесно в ней, тесно житьё омулям,

Мелкие рыбки, утешьтесь словами,

Раз побывать в Акатуе бы вам,

В бочку полезли бы сами.

 

Четверо суток ношусь по волнам,

Парусом служит армяк дыроватый,

Эй, баргузин, пошевеливай вал,

Слышится грома раскаты.

 

Это полный текст. Разумеется, потом в народе он был обработан, лишнее отсеяно, и сегодня оперные певцы поют уже, так сказать, гладкий, короткий вариант. Но оригинал, на мой взгляд, очень интересен.

Уже много позже выхода книги «Сибирь и каторга» выяснилось, что текст песни сочинил аж в 1848 году смотритель Верхнеудинского уездного училища Дмитрий Павлович Давыдов. Сначала это было стихотворение «Думы беглеца на Байкале». Давыдов посвятил его беглецам с каторги. Сам автор в интервью Петербургской газете «Золотое руно» говорил:

«Беглецы заводов и поселений вообще известны под именем прохожих. Они с необыкновенной смелостью преодолевают естественные препятствия в дороге. Они идут через хребты, через горы, через болота, переплывают огромные реки на каком-нибудь обломке дерева. И были случаи, что они даже рисковали переплывать Байкал, и делали это в бочках, которые иногда находили на берегах славного моря».

Немудрено, что текст, ставший песней, весьма быстро распространился среди каторжного люда нерчинских и акатуйских рудников и далее ушёл в народ и полюбился очень многим. Потом возник целый жанр подобных произведений.

Интересно узнать, каковы его истоки? Ведь ничего не возникает на пустом месте, и любому веянию, любой моде предшествует некая традиция. В книге Максимова есть замечательное наблюдение на эту тему.

«Песни, приписываемые преданием удалым товарищам Стеньки Разина и даже ему самому (и таковые есть!), были петы-исполняемы ещё до Петра Первого. Они были оживлены свежею мыслию и блестят поэтическим колоритом, но отличаются от песен, уже приписываемым Ваньке Каину. В конце прошлого столетия выросли и проявились во множестве те мотивы, в которых ясны следы крутой ломки и крупных народных переворотов. На эти произведения народного творчества намело пыли и накипело, наросло плесени из городов с их фабриками, заводами, трактирами, барскими передними. Живой памяти людской послужили печатные песенники, особенно сильно пущенные в народ в начале 19-го столетия, богатого подобного рода сборниками, даже во многотомных изданиях существовавших. Уцелела коренная народная песня только в захолустьях, не тронутых городскими, чужеземными влияниями».

Замечено близко стоявшими к тюремным героям и жившими с ними долгое время бок о бок:

«это угрюмые, обидчивые, завистливые люди, в то же время в высшей степени тщеславные, хвастливые, слишком уверенные в себе, в собственных внутренних силах и сознательно любующиеся собственным характером. Черты эти становятся тем крупнее и очевиднее, чем богаче известный герой похождениями и заслугами своими разбойничьими, приведшими его на каторгу. Нет ничего удивительного в том, что одарённый поэтической натурою, старался сам похвастаться своими похождениями и уложить их в складном песенном произведении, представляя товарищам своим только два права: добавить забытое, недосказанное и донести сказанное до людей тёмных и непросвещённых, несведущих. Вот почему, исходя из таких наблюдений, народ приписывает разбойничьи песни самим разбойничьим атаманам. Так народное предание, нимало не ошибаясь, уверяет в том, что Стенька Разин, сидя в тюрьме и дожидаясь лютой казни, сложил песню и ныне всюду известную как «Завещание» его товарищам, которых просит он в этой песне «схоронить его среди трёх дорог, меж Московской, Астраханской, Славнокиевской».

Удалым шайкам Степана Тимофеевича то же народное предание приписывает и те песни, которые унесены были в сибирские тюрьмы и ссыльные остроги.

 

Ты возмой, возмой, туча грозная!

 

Или:

 

Не рябинушка со берёзой совиваются.

 

Или:

 

А туманы мои, растуманушки,

Туманы мои непроглядные!

 

Или:

 

Из-за леса, леса тёмного,

Из-за гор высоких.

 

И т.д., и т.п.

Непосредственно в России разинскими лихими песнями называются «Помутился славный тихий Дон», «Из славного, из устьица синь-моря», «У нас-то было, братцы, на Синем Дону», «Как по морю синему, по Хвалынскому», « Уж вы горы, мои горы, прикажите, мои горы, под собой нам постоять», «Как во славном городе во Астрахани, появился очутился незнаемый человек»…

Разумеется этот материал, который был принесён в Сибирь, и Максимов справедливо об этом говорит, послужил основой каторжно-бродяжьей поэзии, и непосредственными сочинителями (думаю, Максимом и тут не ошибается) были эти самые атаманы, главари разбойных шаек, попавшие на каторгу.

Ванька Каин, в лице которого народ привык видеть и представлять себе окаянного грабителя, но который, по собственному его признанию, был и вором, и разбойником, и сыщиком, и в то же время одним из самых тщеславных людей того периода российской истории. В признании своём перед судьями в Русской крепости Регервик (теперь это Балтийский Порт) он настолько сильно был подвержен куражу хвастовства, неудержимого желания покрасоваться своими похождениями и подвигами, что воистину прославился и остался непревзойдённым в этом жанре.

А песни и впрямь остались. Ивана Осипова Каина, Ваньку Каина можно считать прототипом более сорока (!) песен. И народное предание не особенно грешит, когда утверждает принадлежность героя этих песен сему реальному персонажу. К этому же разряду старых песен следует отнести и те, что воспевают подвиги известного разбойника Васьки Уса (далее – лихого атамана Гусева) и малороссийского разбойника Корнелюка. А также многие песни про правёж, то есть про телесное наказание кнутом.

Надо сказать, Максимов скептически относился к современной ему тюремно-каторжной сибирской поэзии, будучи приверженцем славянофильства, в частности Киреевского, он искренне считал, что чем песня древнее, тем она свежее и образней. Утверждение, на мой взгляд, весьма спорное. Тем более, что большинство из собранных им песен (некоторые более чем трёхвековой давности) в наше время имеют ценность сугубо научную и могут представлять интерес лишь для фольклорных ансамблей, не более того. А вот народившаяся во второй половине XIX века романсовая традиция с использованием широко распространившегося силлабо-тонического стиха, победила. Победила не только в литературной, но и в народной среде. И тогда же широко распространилась среди каторжан и ссыльных и среди обитателей нашей родимой Сибири.

 

2

Если в первой части мы больше говорили о фольклоре, о книге Максимова «Сибирь и каторга», о древневековой песне, о происхождении этой традиции, то теперь обратимся ко второй половине XIX столетия и началу ХХ века.

История арестантских песен позволяет нам понять, чем именно привлекали эти произведения и как и почему их с охотой интерпретировали слушатели. О какой Сибири, стране-тюрьме, неволе или, наоборот, вольной и необъятной земле, им рассказывали и жестокие романсы, и баллады, и произведения других песенных жанров, нашедшие своё прибежище в песенном репертуаре сибирских каторжан-арестантов.

 

 

В связи с этим первые работы по изучению песен сибирской каторги одновременно являются для нас источниками исследования влияния тюремных песен на создание собственно мифа о Сибири и изнутри, и извне. Судя по свидетельствам дореволюционных исследователей каторжного песенного фольклора, большое впечатление на них, как и на многих образованных современников, произвели записки из «Мёртвого дома» Фёдора Михайловича Достоевского, пробудив интерес к тюремной песенной лирике у многих и у многих обитателей уже европейской России. Опираясь на непосредственный опыт восприятия таких песен, полученный им в омском остроге в середине 50-х годов XIX столетия, Достоевский приводит фрагменты запомнившихся ему песен, пытаясь их разобрать по типам, описывает манеру их исполнения, впечатления, которые они производили на слушателей. К примеру, говорит о песне «Милосердное»:

 

Не взвидит взор мой той страны, в которой я рождён,

Теперь мученью без вины навек я осуждён.

 

«Эта песня пелась у нас часто, но не хором, а в одиночку. Кто-нибудь в гулёвое время выйдет, бывало, на крылечко казармы, сядет, задумается, подопрёт щёку рукой и затянет её высоким фальцетом. Слушаешь и душу надрывает», – писал Фёдор Михайлович Достоевский.

То есть, такое жалостливое, трогающее за живое пение со словами и мелодией, помноженные на драматическое исполнение – вот исток популярности арестантской песни. Со второй половины XIX столетия песни ссылки и каторги вызывали к себе постоянный интерес не только исследователей Сибири, но и широких слоёв русской публики, любопытствующей о судьбах и чувствах униженных и оскорбленных, отверженных.

Появлением этого интереса, наряду с исследовательскими и публицистическими статьями, освещающими феномен тюремных, острожных, каторжных и бродяжных песен, были, к примеру, многочисленные концерты в начале XX века, на которых и Фёдором Шаляпиным, и Надеждой Плевицкой, и Семёном Садовниковым, и другими исполнялись песни неволи. Современный исследователь Лурье даже утверждает, что в начале двадцатого века тюремные песни стали очень модным направлением, своего рода мейнстримом общенациональной песенной культуры. Если и уступали они всегда лидирующим песням любовного содержания, то очень даже незначительно.

По всей видимости, именно это объясняет поездку пианиста и композитора Гартевельда по Сибири в 1908 году. Он записывал тюремные бродяжьи песни, впоследствии составившие основу его гастрольной концертной программы. По 60-ти, ни много, ни мало, городам России. В поездке участвовали оперные певцы. Экспедиция имела очень большой резонанс в периодической печати. Вполне объяснимо, что Сибирь, как штрафная зона Российской империи, стала некой Меккой для всех собирателей и исследователей песен арестантов и ссыльных. А результаты оных изысканий в виде записи песен, выступлений на концертах стали одним из источников формирования и трансляции представлений о Сибири в массовом российском сознании.

Вот основные сюжетные истории, положенные в основу столь по тогдашней России распространившихся арестантских песен. Причина ссылки. За что осуждён. Отношение ссыльного к Сибири. Мучения на этапе, на переходе до каторги. Каторжный труд. Побег. Казнь или жестокое наказание-правёж. Ну и, конечно, бродяжничество.

Я полагаю, что сочувствие широкой публики героям этой стихийной вольницы, преступникам, бродягам, политическим, лишь усиливало, доводило до некого пикового предела протестное настроение в обществе и таким образом приближало и делало неминуемой, конечно, в силу и множества других причин, грядущую революцию.

Это было, по моему мнению, своеобразным индикатором тревожных настроений в тогдашнем российском обществе тогдашнем. Вот характерный образец тех песен:

 

Говорила сыну мать: не водись с ворами,

А то в каторгу пойдёшь, скован кандалами.

 

Поведёт тебя конвой, ты заплачешь горько,

Будешь каяться во всём, не воротишь только.

 

И дадут тебе халат с жёлтыми тузами.

Обольёшься тогда, сын, горькими слезами,

 

Поведут тебя по всей матушке России,

Сбреют волосы тебе вплоть до самой шеи.

 

Был в деревне мироед, с нами он не знался,

Но над голым бедняком завсегда смеялся.

 

Собралися мы на сход, промеж нас читаем,

А купчина Мироед проходил случаем.

 

Он уряднику донёс, что мы взбунтовались.

Нас отправили в тюрьму, чтобы не сбирались.

 

А как вышел из тюрьмы, так побил купчину.

Суд обжаловал меня и послал в чужбину.

 

Здесь явно прослеживаются революционные настроения, о которых упомянуто выше.

Впервые исследователей каторжной песни тогда, в 1908 году, заинтересовали не только их слова, но и музыка. О сильном эмоциональном воздействии этой музыки писали все предшественники Гартевельда. Он тогда проехал по сибирской железной дороге от Челябинска до Хайлара. Ныне этот город находится на территории Китая. Им было записано 57 песен, имевших хождение на сибирской каторге, с указанием местностей их тогдашнего бытования. Исходя из популярного афоризма о том, что «песня – душа народа», Гартевельд так объяснял значение песен каторжников для современников: они, мол, доказывают, что человеческая душа – живучая, и даже в негостеприимных тайгах и тундрах она продолжает жить и находить себе выход в творчестве. Даже в ужасных казематах каторги она находит себе свободное выражение.

Мне думается, что для нас, людей сытых, довольных и свободных, не бесполезно знать эти песни, песни несчастных и отверженных. Каторжан он называл единственными носителями музыкальной культуры Сибири. Мнение, конечно, спорное, но несомненную ценность представляют тексты собранных им песен, а также его наблюдения о влиянии музыкального творчества аборигенного населения и, что важно, польских переселенцев, тоже арестантов, – на мелодии и тональности собранных им песен.

Тогда же, примерно, в народный обиход и в репертуар певцов и певиц вошла и стала сверхпопулярной, подобно, «Славному морю», и песня «По диким степям Забайкалья». Если говорить точнее, песня стала широко известной с начала XX века. Но в тюремной среде в Сибири она бытовала ещё с начала восьмидесятых годов XIX столетия. Авторство достоверно не установлено и при публикациях текст, как правило, представляют произведением неизвестного автора. В книге «Очи чёрные» издательства «Эксмо» в 2004 году (в дискографии исполнителей начала двадцатого века) эта песня под заглавием «Бородяга» даётся с авторством Ивана Кондратьева, автора нескольких популярных романсов, в том числе «Очаровательных глазок». Мне представляется, что автором текста вполне может быть Кондратьев, судя по тотальному незнанию сибирских реалий. Меня, честно говоря, всегда приводили в ступор строки из этой песни.

Как это забайкальская сухая бескрайняя степь (я там бывал, я вам скажу) тут же – в другой строчке – превращается в тайгу. Видимо, герой этой песни дошёл всё-таки до яблоневого хребта и уже подымается в горы, которые, конечно, поросли тайгой. Поёт он, значит, унылую песню про родину. Стало быть, Сибирь для него не родина, а чужбина. Далее непринужденно берёт рыбацкую лодку. Ладно ещё в Славном море, Священном Байкале бочку омулевую найти. Но здесь откуда? Как будто кто-то специально для него эту лодку оставил: пожалуйста, бери и переправляйся!

Самое интересное, что бродяга Байкал переехал, и тут же навстречу – родимая мать. То есть, попал-таки он на родину, а брат его, оказывается, в далёкой Сибири кандалами гремит. То есть он на левом берегу Байкала, на родине, а брат, видимо, в Сибири, в Забайкалье. А где тут Сибирь – за Байкалом и перед Байкалом – непонятно. Где она кончается и начинается, автор совершенно не знает. В последнем куплете, который никем никогда не поётся, мать зовёт сына в курень родной. Слово «курень» категорически несибирское.

Куренём дом здесь у нас никогда никто не называл, поэтому, видимо, эта строфа и выпала из употребления. И тем не менее, песня уже более века обладает удивительной популярностью. Кто только её ни пел!

Известны записи в исполнении Надежды Плевицкой, Семёна Садовникова. В сороковые годы в Бухаресте была издана запись в исполнении Петра Лещенко. В 1946 году, после войны, в Советском Союзе её записала Лидия Русланова. Неоднократно исполнялась хором имени Пятницкого. В 1973 году польский певец Сеслав Немин включил «По диким степям Забайкаля» в свой альбом русских песен. В 1980 году песню для своего альбома записала Жанна Бичевская. Отрывок из песни звучит в фильме Эмира Кустурицы. А в наше время среди исполнителей, помимо даже таких эстрадных, как Марина Капуро, Марина Девятова, Вика Цыганова, Татьяна Буланова (список можно продолжать и продолжать), – присутствуют имена великих певцов.

Есть, есть в этой песне, несмотря на наивность и приблизительность текста, какая-то загадка. Признаю. Какая-то невыразимая мощь и верность интонации, с подлинностью выражающие состояние лирического героя. И потом в России чуть ли не в каждой семье не понаслышке знают, что такое неволя и беспощадные удары судьбы. Отсюда и неувядающая популярность бродяги…

 

По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах.

Бродяга, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах.

 

А шёл он густою тайгою, где птички одни лишь поют.

Кошель его сбоку тревожит, сухарики с ложками бьют.

 

Шапчёнка на нём арестанта и старый тюремный халат.

Рубашка на нём изорвана из множества старых заплат.

 

Бродяга к Байкалу подходит, рыбачью он лодку берёт,

Унылую песню заводит, про родину что-то поёт.

 

«Оставил жену молодую, оставил я малых детей.

Теперь я иду наудачу, Бог знает, увижусь ли с ней».

 

Бродяга Байкал переехал, навстречу родимая мать.

Ах, здравствуй, ах, здравствуй, мамаша! Живой ли отец мой и брат?

 

Отец твой давно уж в могиле, сырою землёю покрыт,

А брат твой в далёкой Сибири давно кандалами звенит.

 

Пойдём же, пойдём же, сыночек, в родимый курень наш родной,

Жена там по мужу скучает, детишки там плачут гурьбой.

 

Продолжением каторжной поэзии России (России прежней, дореволюционной) стала целая серия, целый выводок песен периода «оттепели» – после освобождения из лагерей в 50-х–60-х годах XX века. Это и «Фонарики» Глеба Горбовского, и «Облака» Александра Галича, и «Окурочек» Юза Алешковского, и многое-многое другое. Но это уже тема отдельной статьи. Надеюсь, время для неё придёт.

2 комментария на «“То о волюшке, то о неволе…”»

  1. Интересно. Хотя и не для всех. Познавательно. Хотя и не в полной мере. Заведомо лишним, имхо, представляется географическая составляющая сибирских реалий, вызвавшая у автора вполне понятный ступор. В. Берязев, конечно, герой… но зачем же безвестному каторжанину в харю компасом тыкать? Бродяга сочиняет как может, академиев не кончал… цены, знаете ли, и вообще… с родной матушкой на том берегу Байкала встретиться ну очень как надо! “Жена там по мужу скучает, детишки там плачут гурьбой…” Здесь не до географии, ув. Автор!

  2. Интересное и оригинальное исследование/ по крайней мере для меня как сибиряка/.И резонирует с размышлениями о русском духе/русской душе- по Николаю Бердяеву- как дихотомической/.
    Сказано же/в кино/- в огне-для нас-брода нет.И что каторга такую душу/русскую/ сломит?! Но “жеста”/см каторжанина Достоевского- в “Идиоте”/,”цивильности”/потому что в огне брода нет/нам не хватает…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *