ТОЛСТОЙ ПРОТИВ ТОЛСТОГО
Рубрика в газете: Классика без глянца, № 2019 / 6, 15.02.2019, автор: Иван ГОБЗЕВ
Были разные попытки поставить Льву Николаевичу диагноз. Любопытен такой: бессудорожная эпилепсия. Вроде как те обмороки, припадки, когда он впадал в забытье, о которых рассказывал сам Толстой и его окружение, были симптомами как раз этого заболевания. Так это или нет, установить уже не удастся. Но что-то болезненное, часто сопровождаемое психозами, с ним происходило, и эти события накладывали неизгладимый отпечаток на его личность, вплоть до того, что некоторые знакомые считали его (уже во времена смены им образа жизни) сошедшим с ума.
Толстой, человек, всю жизнь посвятивший борьбе с самим собой, ставший вегетарианцем, косивший поле с мужиками, шьющий сапоги, ратующий за здоровый образ жизни, самым неожиданным образом периодически, и что важно – публично – отступал от своих правил. Толстой объяснял свои неожиданные отступления тем, что он не хочет быть нарочито правильным для других, напоказ. Однако другим казалось, что Толстой просто не может в некоторых случаях удержаться от того, что ему хочется. Сторонники наличия эпилепсии у Толстого видят здесь эффекты, похожие на те, что возникают у больных с «разделённым сознанием», пациентов, прошедших через хирургическую операцию рассечения мозолистого тела. Но со связью полушарий мозга у Толстого, надо полагать, было всё в порядке. Мне представляется, что проблему надо искать скорее в других причинах, которые прослеживаются в дневниках писателя.
Толстой с юности, как видно уже из его первых дневников, объявил себе войну. Он сурово осуждал себя, упрекал в различных пороках, не любил себя и составлял программы исправления. Он увлекался картами, женщинами, курением – эти его «порочные» пристрастия самые, наверно, известные, и борьбе с ними посвятил десятилетия. Но это внешняя сторона, на более фундаментальном уровне Толстой боролся с самим собой – со своими глубинными желаниями, мыслями, спонтанными реакциями, считая их дурными. И преимущественно безуспешно.
Эта борьба была в некотором смысле изначально обречена на поражение, и тем не менее стала его образом жизни. Каковы причины этого сражения длиною жизнь, однозначно сказать сложно. Существуют разные версии, одна из популярных заключается в известном сюжете о мнимой некрасоте Толстого. С этой точки зрения тот, кто с малых лет внушил Толстому, что он некрасив, сделал большое зло. Эта тема, собственной некрасоты, разрослась у него неимоверно, переместившись из области телесного в духовное, заполнила собой всё пространство его жизни. Его дневники изобилуют переживанием этой темы, демонстрируя пример глубочайшей нелюбви, неприязни к самому себе, осознания греховности и порочности своей природы. Для христианского менталитета, где человек от рождения греховен, это вообще традиционные переживания, но у Толстого самообличение принимает патологические черты.
Вероятно, современный психотерапевт предложил бы Толстому вместо вражды к себе попытаться принять себя, принять свои недостатки, принять себя таким, какой он есть, и перестать видеть в своих проявлениях нечто ненормальное, и уже потом, исходя из этого понимания, пытаться преодолевать то, что в самом деле является проблемой с точки зрения стандартов общественной жизни. Нейробиолог сказал бы ему, что все эти его «пороки» всего лишь проявление его животной природы, это прошито в мозге, в лимбической системе, на уровне нейронных связей, и это совершенно нормально. Нет ничего страшного, дурного в его позывах и влечениях – было бы ненормально, если бы их не было.
Увы, ни современная психиатрия, ни нейробиология Толстому были недоступны (хотя едва ли это что-то изменило бы).
В жизни Толстого случались специфические экзистенциальные опыты, ведущие к глубокому духовному перевороту, когда вся прежняя жизнь утрачивала для него смысл. Об этом он сам рассказывает в некоторых текстах, в частности, в «Записках сумасшедшего», к которым он неоднократно возвращался в своих дневниках. Сам рассказ написан мастерски, в нескольких непривычно немногословных и стилистически добротных образах, и изображает картину конверсии, которая произошла с главным героем – его альтер-эго.
С героем рассказа во время его деловых поездок случаются панические атаки, связанные со страхом смерти. Они так сильны, что вся прежняя жизнь, то, что было для него важным – помещичий быт, семья и т.д., вдруг утрачивает смысл. Он не видит больше смысла в тех ценностях, на которых держалась его жизнь. Декорации, выстроенные им, падают, и перед ним остаётся только одно – смерть. Рассказ кончается позитивно – герой обретает новый смысл жизни, вдруг осознав в церкви, что все люди братья, и деревенские мужики – такие же, как и он. Он раздаёт людям деньги, и идёт из церкви с ними счастливый, тем самым символизируя апостольский образ – некий, по-видимому, идеал стремлений Толстого.
Рассказ, конечно грешит анахронизмами, типичными для того времени. Так, Толстой сетует на то, что в юности сверстники приучили его к рукоблудию, и он предавался этому греховному занятию. Опять же, сейчас ему сказали бы, что этим греховным делом занимаются все, и стар и млад, и нет ничего предосудительного в онанизме. Это нормально, Лев Николаевич, сказали бы ему. Но в те времена считалось что мастурбация – причина сумасшествия. И вообще – зло.
В каком-то смысле – вся история культуры – это история борьбы человека с собственной природой. Только в предыдущем столетии (если не считать некоторых редких философских и религиозных течений более раннего времени) стало фиксироваться понимание, что объект борьбы – это как раз то, что является нормальным, а ненормальна сама борьба. Впрочем, причина борьбы в ряде случаев проста – в авраамических религиях телесная природа человека (в смысле его биологических влечений и проявлений) объявляется дьявольской, противопоставляется некоей душе, присутствующей в теле, и жизнь посвящается борьбе с этой природой. Это представление и практика в течение столетий стало настолько привычным, что немногие могли отнестись критически к самому этому представлению. Правда, что важно, и тогда, и позже считали (как в чём-то, с оговорками, считал и сам Толстой), что смысл борьбы в том, чтобы вернуться к первозданной чистоте, божественной природе, которая скрывается внутри нас изначально. Немногие понимали, что эта изначальная чистота – миф.
В реальной жизни Толстого всё было не так благополучно, как в рассказе. После эпизодов с паническими атаками Толстой впал в глубокую и долгую депрессию, которая сопровождалась настойчивыми мыслями о самоубийстве. «Я, счастливый человек, прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами в своей комнате, где я каждый день бывал один, раздеваясь, и перестал ходить с ружьём на охоту, чтобы не соблазниться слишком лёгким способом избавления себя от жизни». Перед лицом неминуемой смерти, не веря в загробную жизнь, сама жизнь стала казаться ему бессмысленной. Как он сам написал, он боялся не столько смерти, сколько жизни перед смертью.
Для чего всё? Зачем? Какой смысл? – размышления над этими вопросами привели Толстого к тому духовному учению, которое он считал в старости самым важным делом своей жизни. Тут я вынужден констатировать, вслед за многими другими, интеллектуальную беспомощность учения Толстого. Оно в высшей степени эклектично, паллиативно, вторично и поверхностно. И дело не только в том, что у Толстого не было систематического философского образования (он фактически плохо знал историю философии и историю религий, иначе он, конечно, понял бы, что барахтается в том, что уже многократно и давно осмысленно в прошлом). Дело не во вторичности, и вторичная философия может быть сильна. Дело в большей степени в том, что учение Толстого скорее эмоционально, чем рационально. Оно не доказательно, не обоснованно и наивно. Это не удивительно – сам Толстой в большей степени ценил не интеллектуальность, не холодную способность мыслить и рассуждать, а, способность чувствовать, переживать, эмоциональную составляющую. Сентиментальность, слёзы, душевное переживание он ставил на первое место, впереди ума, полагая в этом некое проявление откровения духа и чистоты.
Однако философия по своей природе рациональна. Рациональны её истоки, метод. И даже там, где в неё вплетаются религиозные и мистические мотивы, она не теряет своего главенствующего рационального подхода – критического анализа действительности. Эти размышления могут облекаться даже в художественную форму, подавятся в виде экстатических переживаний, но суть не меняется – крупнейшие философы, богословы, религиозные учителя, как правило, виднейшие интеллектуалы и эрудиты своего времени. То что Толстой не интеллектуал, видно, впрочем, даже не из его духовного учения, которое почти никто из его мыслящих современников не принял (вспомним реакцию Некрасова, Тургенева, Чернышевского, Михайловского, не принял его идеи, видимо, и Достоевский), но и из художественной прозы. В прозе он удивительно неумён, его рассуждения и рассуждения его героев на отвлечённые темы очень поверхностны. Говоря об антиинтеллектуальности Толстого я вовсе не хочу сказать, что он дурак. Толстой не был дураком, он понимал многое, и многие его догадки очень точны в плане знания психологии человека. Но из этого глубочайшего понимания, видения мира глазами других людей, гениальной психологичности, он не мог вывести никакой теории, никакого заслуживающего внимания рационально обоснованного учения. Он психолог – не теоретик, его наблюдения точны, диагноз всегда верен, но пояснения, которыми он сопровождает в тексте свои наблюдения тяжеловесны и излишни.
Вообще мастерство Толстого, и в этом, я думаю, вообще состоит величайшее мастерство писателя, заключалось в этой самой глубочайшей наблюдательности, понимании психологии другого человека. Он имел способность представить и видеть мир глазами другого человека, и описывать это предельно глубоко и правдоподобно. Опять же, вспоминая современную науку, можно предположить, что у Толстого были очень развиты области с зеркальными нейронами. В результате чего он мог особенно тонко воспринимать, переживать мир глазами другого, будь то маленькая девочка или пожилой умирающий человек. Здесь же наверно кроется и причина его панического страха смерти. Благодаря мощному воображению, этой своей особенности чувствовать и переживать, он особенно остро и глубоко представлял трагедию ухода, неизбежный факт конца.
Но сам Толстой оскорблялся, когда его хвалили за «Войну и мир» и «Анну Каренину», считая, что в этом нет особой заслуги, а она в том, что написал он о правильной жизни – в его дневниках и учении. Однажды он ответил такому поклоннику: «Это всё равно, что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: «Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку». Его дневники в самом деле очень ценны, но совсем не в плане духовного учения, роста, преображения и становления – ничего этого там нет, напротив, из них видно, как человек барахтается в одном и том же болоте, страдает, истязает себя, ненавидит, и изнемогает под грузом непреходящей депрессии. Его дневники – это апофеоз беспомощности человека перед лицом мира и самого себя, тщетности самопознания, вечного младенчества человека, его жалкой и трагической борьбы с неизвестным. Впрочем, сам он, вероятно, не видел этого в своих дневниках, полагая, что в них отражён его прогресс.
Отдельный разговор, интересный с точки зрения работы Толстого над самим собой, это разговор о его непростом характере. Его склонности осуждать, поучать, подозрительности, комплексе неполноценности. Кажется, характер Толстого очень хорошо проиллюстрирован им же в образе Константина Левина, прототипом которого во многом и являлся автор. Есть такой эпизод в «Анне Карениной», когда Стива Облонский приезжает к Левину в поместье. Левин наводит его на рассказ о Кити, которая отвергла его, и о Вронском, который отверг её. И вот, чувствуя себя болезненно уязвлённым, вспоминая, что было, он начинает нападать на ни в чём не повинного Степана Аркадьевича, пытаясь его даже оскорбить, долго и настойчиво. Это известное в психологии состояние. Человек, испытывая острую фрустрацию, недовольство собой, начинает переносить болезненное состояние на других, фактически приписывая им то, что не имеет к ним отношения. В дальнейшем Левин поступает аналогичным образом с Кити. Показателен эпизод, когда вдруг накануне свадьбы он, вспомнив опять о Вронском и усомнившись в её любви, мчится к ней и говорит, что он её недостоин и ещё не поздно всё отменить. При этом он не думает о том, как оскорбляет чувства невинной девушки, чья мечта вот-вот сбудется; он таким образом компенсирует острый невроз. В семейной жизни неврастения и психозы Левина продолжают проявляться, выражаясь часто в крайней мнительности, раздражительности и переносе своих болезненных представлений на другого. Показательна история с желанием Кити ехать с ним к умирающему Николаю. Левин подозревает её, что она хочет ехать только из-за скуки, то есть переносит на неё то состояние, которое было бы у него на её месте, и делает это без сомнений. Далее Толстой сообщает, что все уже хотели, чтобы Николай умер. Вполне вероятно, хотел этого только Левин, но опять же совершал болезненный перенос своего образа мыслей на других. Характерно, что всякие конфликты чуть что разрешаются у Левина инфантильным, но больше неврастеническим образом – он вдруг плачет и становится крайне сентиментален (вот та самая душевная чистота, проявление искренности, которые так важны были для Толстого, и он не рассматривал их как проявления невроза). Судя по воспоминаниям о Толстом и его дневниках, в жизни он вёл себя так же. То есть, будучи недоволен собою, чуть что начинал высказывать своим близким, делать им замечания, поучать, и потом находил примирение в слезах. Возможно, именно эта черта Толстого – в состоянии плохого, раздражённого настроения донимать других – стала причиной несостоявшейся его дуэли с Иваном Тургеневым. Как-то в гостях Толстой довёл Тургенева до того, что тот пообещал «дать ему в рожу». И Толстой после этого послал ему вызов, ещё и дальше оскорбляя того, когда даже состоялось уже примирение. Надо отдать должное Стиве Облонскому – тот был сдержан, благо воспитан в аристократическом дворянском духе. Этого же самого, светского воспитания, был лишён сам Толстой, в чём он признаётся в дневниках. Впрочем, это не совсем так, он владел языками, играл на рояле, умел танцевать, ездить верхом и т.д. – то есть многим навыкам светского человека он был безусловно обучен. Скорее, Толстой имел в виду то, что у него не было близких примеров для подражания, он рано остался сиротой и был лишён образцов светского поведения в обществе и умения себя держать. Он не был обучен навыкам светского человека. И этим, помимо причин чисто биологического характера, видимо, объясняется его неумение владеть собой.
Мне кажется, в психозах Софьи Андреевны, особенно во второй половине её жизни с Толстым, её шантаже суицидами, истериках, назойливости, с которой она пыталась занимать место в его личном пространстве, виноват отчасти он сам. Он сам сделал её такой. Не случайно, по свидетельству сына, после его смерти, её психозы прекратились и она стала вполне спокойным человеком. Он был тем раздражающим фактором, который делал размеренную жизнь, которой она хотела бы, невозможной. Впрочем, нельзя забывать, что у Софьи Андреевны у самой был непростой характер. Но всё же жизнь, которую она прожила – в первые годы постоянная беременность, роды, смерть детей, тяжёлая секретарская работа, забота о хозяйстве, воспитание детей, постоянная критика мужем и его неуравновешенность, и при этом жизнь целиком посвящённая ему, отданная ему, – всё это наложило трагический отпечаток. Показательна история с композитором Сергеем Танеевым. Вдруг, будучи уже старым человеком, Толстой приревновал к нему Софью Андреевну (тоже уже не молодую). Дошло до того, что, когда она собиралась посетить репетицию композитора, ревнивый муж пригрозил ей разводом. Здесь хотелось бы посмеяться над Львом Николаевичем, но не всё так просто. В дневниках Софьи Андреевны мы находим упоминание о её страсти, буквально одержимости Танеевым. Сын, Сергей, видел в этом очередное проявление ненормальности. Однако, упоминание о «несвоевременности» в её дневниках, наводит на мысль о том, что она, немолодая уже женщина, полюбила композитора. Возможно, это была её первая настоящая любовь (с налётом, видимо, склонной для неё в тот период болезненности и истеричности). Странности, неадекватность Софьи Андреевны прогрессировали с годами семейной жизни, делая эту жизнь невыносимой. Но в общем, самодурство Толстого, его нежелание считаться с семьёй и представление о своей безусловной правоте, делает виноватым скорее его, чем её. Известный эпизод, когда Толстой вдруг захотел вести простую жизнь, продать мебель, фортепьяно, экипажи, а деньги раздать – показывает принципиальную несовместимость его и её взглядов на жизнь. Она фактически посвятила ему свою жизнь, жила не свою жизнь, а его, а он такими жестами как бы давал понять, что всё прежнее кончено, он сам по себе, и у него теперь другая жизнь, другие ценности.
Если допустимо продолжить параллель Левина с Толстым, то его брак с Кити – наверное, не самое лучшее, что можно было бы пожелать девушке. Мнительный, эгоистичный, несдержанный человек, чьё настроение сиюминутно и может мгновенно радикально измениться под влиянием незначительных внешних или внутренних обстоятельств, и при этом тотчас нападающий на ближних, обвиняя их в том дурном, что находил в себе и делая их жертвой своего невроза.
Типичный пример поведения Толстого опять же можно найти в романе: в сюжете, когда Левин с уже беременной Кити принимает гостей, и к нему, среди прочих, приезжает Степан Аркадьевич с другом. Левин ждал старого князя, отца Кити, был разочарован. До такой степени, что (и тут во всей полноте вырисовывается изменчивый толстовский характер) «Левин, за минуту тому назад бывший в самом весёлом расположении духа, теперь мрачно смотрел на всех, и всё ему не нравилось. «Кого он вчера целовал этими губами?» – думал он, глядя на нежности Степана Аркадьича с женой. Он посмотрел на Долли, и она тоже не понравилась ему. «Ведь она не верит его любви. Так чему же она так рада? Отвратительно!» – думал Левин. Он посмотрел на княгиню, которая так мила была минуту тому назад, и ему не понравилась та манера, с которою она, как к себе в дом, приветствовала этого Васеньку с его лентами. Даже Сергей Иванович, который тоже вышел на крыльцо, показался ему неприятен тем притворным дружелюбием, с которым он встречал Степана Аркадьича, тогда как Левин знал, что брат его не любил и не уважал Облонского. И Варенька, и та ему была противна тем, как она с своим видом sainte nitouche знакомилась с этим господином, тогда как только и думала о том, как бы ей выйти замуж. И противнее всех была Кити тем, как она поддалась тому тону веселья, с которым этот господин, как на праздник для себя и для всех, смотрел на свой приезд в деревню, и в особенности неприятна была тою особенною улыбкой, которою она отвечала на его улыбки. Шумно разговаривая, все пошли в дом; но как только все уселись, Левин повернулся и вышел. Кити видела, что с мужем что-то сделалось. Она хотела улучить минутку поговорить с ним наедине, но он поспешил уйти от неё, сказав, что ему нужно в контору. Давно уже ему хозяйственные дела не казались так важны, как нынче. «Им там всё праздник, – думал он, – а тут дела не праздничные, которые не ждут и без которых жить нельзя».
То есть, из-за незначительного случайного события настроение Левина кардинальным образом меняется, вплоть до того, что все становятся ему глубоко неприятны, даже отвратительны, и он приписывает им всё самое дурное, что находит в себе. Он одержим ревностью и злобой. Что это, помимо чрезмерной мнительности и болезненной неуверенности в себе, инфантильного страха? Биполярное расстройство? Сейчас сложно установить, но и без всякого умного диагноза понятно, что если Толстой описывает в Левине самого себя (что так и есть, если судить по воспоминаниям о нём, письмам и его дневникам), то человек он был невыносимо тяжёлый и дотошный в мучении своих близких.
Опять же странно, что с таким характером Толстого не убили на дуэли. Впрочем, он с годами сторонился светской жизни, где это могло бы произойти, и чем дальше, тем сильнее. К тому же, как обычно и бывает в таких характерах, эти черты особенно сильно проявляются с самыми близкими, на ком дозволено безопасно срываться.
Тут я подумал, что если продолжать избранный мной метод нравственного бичевания Толстого, то логично во всех этих недостатках, которые я приписываю ему, обвинить и меня самого. Поэтому поговорим о другом.
Интересный вопрос, который не давал покоя многим – стиль Толстого в его художественных произведениях. Все эти бесконечные повторения одних и тех же слов подряд в рядом стоящих предложениях, все эти «как», «как если бы», «как всегда бывает», «тогда, когда», избыток лишних словосочетаний и порой нескончаемые предложения, похожие на небоскрёб, построенный сумасшедшим. Я знаю людей, которые, иногда не выдерживая, с некотором удивлением цитируют такие избранные места Толстого где-нибудь в социальных сетях. И в ответ получают: ну так он же гений, мы просто не понимаем! У гения всё гениально!
Странно, но мне казалось бы разумнее признать, что у гения не всё гениально и бывают свои слабые места и недостатки. Подозреваю, что это касается всех гениев. А попытка обожествить любимого авторитетного писателя – это просто черта менталитета русского читателя (сформированная советской критикой). На это обращали внимание многие западные исследователи. Например, Карл Проффер и Дональд Рейфилд с особым удивлением отмечали это явление в отечественной критике – стремление идеализировать писателя, вычеркнуть всё некрасивое, а недостатки превратить в достоинства. Вроде бы цель ясна – облагородить облик обожаемого художника. Хотя, как кажется, дело обстоит наоборот – скрывая правду о человеке, мы в действительности оскорбляем его, и его почитателей. Нет ничего ужасного в том, что человек, особенно выдающийся в каких-то областях, обладающий в них сверхспособностями, в остальном такой же, как и все остальные, со своими слабостями и привычками, и делает иногда ошибки. Признанию гениальности Эдгара По ничуть не повредили общеизвестные его алкоголизм, наркомания и другие пороки. То же самое можно сказать о многих и многих других (Куинси, Хаксли, Булгаков, Диккенс, Берроуз, Керуак, Буковски, Высоцкий и т.д). Достоевского обвиняли в педофилии – и что любопытно, даже если этот неясный эпизод его биографии правдивый, это никак не влияет на оценку его творчества. Что с того, что Чехов исходил все доступные бордели вдоль и поперёк? И что? Он стал хуже писателем? Да и Толстой не сторонился плотских удовольствий, за что, правда, в отличие от Чехова, изводил себя и своих близких. Но важнее, в данном примере, конечно, не бордели, наркомания и преступления. Важнее признать, что, например, многие рассказы Чехова написаны плохо и откровенно слабы. Что и в самых удачных произведениях классиков не всё возможно безупречно, а тоже есть слабые и неудачно написанные места.
Итак, Лев Толстой – плохой стилист. Он как будто с трудом пробивается через язык, мучаясь, спотыкаясь, выстраивая тяжеловесные неблагозвучные конструкции. Зачем он это делал, и мог ли иначе, или не мог, сейчас уже не установить. Но всё же следует полагать, поскольку он сам очень требовательно относился к своему письму, что он считал именно такой стиль подходящим. Вот типичный пример слога Толстого (не выисканный, а взятый сходу): «Правда, что лёгкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живёт Христос, и что, подписывая бумаги, он исполняет его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за своё мнимое спасение». Но Толстой пишет так не всегда. Такое ощущение, что на него иногда находит какое-то затмение и он начинает громоздить, громоздить, потом вдруг возвращаясь к нормальному языку. Причём дело не только в громоздком многословии, неоправданных повторах и удивительном выборе словосочетаний. И там, где краток, Толстой может удивить. Например, такой образ из «Анны Карениной» – «Глаза её блестели тихим блеском». Что это? Как? За такое какой-нибудь студент Литературного института получил бы по голове. Или эти навязчивые «крепкие» и «сплошные» зубы Вронского, от которых начинаешь уже вздрагивать. Или вот: «Он в белой рубашке сидел верхом на стуле, хмурился глазами и улыбался ртом». Вообще подобных примеров много, далеко за ними ходить не надо – достаточно раскрыть Толстого.
Рассуждая обо всём этом, я предвижу священный гнев мудозвонов, которые, читая мои скромные записки о Толстом, заголосят: а сам-то ты кто? Кто ты таков, чтобы рассуждать так? У самого-то язык не пойми что, и с ошибками. Дамы и господа, я не обижаюсь и всё понимаю. Я сам так же себя веду, как мудозвон, в таких ситуациях. Тут та самая ситуация, когда слуга ругает своего барина, а если кто другой это делает, то в ярости нападает на него. Все наши классики – те самые баре, а мы их слуги, и как бы ни осуждали мы их за что-то, нас ранит, если это позволяет себе кто-то другой.
Я не обижаюсь и всё понимаю, кроме одного. Есть такая категория читателей, которая считает себя ревнителями и охранителями русского языка. Чаще всего это филологи по образованию, но не всегда, бывает, это просто любители и знатоки словесности. Эти люди крайне нетерпимо относятся к текстам всяких выскочек, типа меня, берущихся рассуждать о чём-то, да и ещё, что гораздо хуже – претендовать на написание художественных текстов. Как так? – трясутся они и краснеют в справедливом негодовании. – Как так? У него же ошибки. Запятые не все, где надо! Там склонение не то! А там, о господи, тся вместо ться!!!
В общем, от таких достаётся литераторам, и, кстати, по справедливости – если строго следовать канонам русского языка. Они правы. Не понятна только их болезненная ревность. Но, видимо, психически тяжело, что всякие дилетанты смеют посягать на их вотчину – на то, что они знают лучше, то, что для них свято и должно быть неподвижно и нерушимо.
Это можно понять. Любопытно притом наблюдать, что все эти нападки касаются преимущественно авторов новых. С классиками же приходится мириться и молчать. Потому что они классики. Однако же, если взять практически любого классика, оригиналы его текстов, то с удивлением обнаружится, как много, как ужасно много всевозможных грамматических и стилистических огрехов. У того же Толстого, например. Классический пример тут, наверно, Ганс Христиан Андерсен, который писал вообще чёрт знает как, но бог с ним – писал он не по-русски. А и русских классиков хватит, чтобы филологу схватиться за голову и мигом поседеть. Посему, тебе, о негодующий филолог, я говорю – иди в жопу.
Да и по чести, не обязательно быть филологом и знатоком словесности чтобы быть неадекватным. Часто так ведут себя те, кто сам, не реализовав себя так, как хотелось бы, по-прежнему сохранил свои амбиции, притязания на нечто, что он, как ему кажется, мог бы делать лучше, чем тот, кто делает. И наблюдая, что не они, а другие делают, они начинают злиться на себя и завидовать, и нападают на тех. Впрочем, не исключено, что они и в самом деле лучше бы сделали. Но дело в том, что они не сделали и не сделают, всякий раз находя оправдание своим неудовлетворённым амбициям.
Продолжим о Толстом.
Говоря о стиле, я бы в пример выдающегося стилиста современности привёл Владимира Сорокина. Говоря о временах Толстого, безусловно тоже можно найти мастеров стиля, например, Николая Лескова. То есть аргумент, что дело просто в некоем устаревании стиля, не проходит – среди современников Толстого, причём даже старших, мы легко найдём тех, кто писал более благозвучно (например, Николай Гоголь). Но мне кажется, именно Сорокин достиг тут такого уровня, что вписал своё имя в книгу классиков русской литературы (хотелось бы сострить, что вписал фекалиями, но не буду). Главное, что вписал. Я вообще не хочу затрагивать преобладающую тематику его произведений. В некоторых, кстати, он отошёл от своих гнойно-фекальных традиций – например в «Манараге». Я в целом о его мастерстве обращения со словом. Именно это – невиданная свобода владения языком в сочетании с необычными художественными приёмами позволило ему стать новатором в литературе, что встречается очень редко. Кстати, про «Манарагу». Есть там внутри повести рассказ, написанный имитацией Льва Толстого, называется «Толстой». Это как раз то, чем силён и славен Сорокин. Тонким чувствованием стиля чужого языка, юмором и иронией по этому поводу. Для него, как и для Витгенштейна, язык – это мир, а мир – это язык. Он подтверждает этот тезис почти каждым своим текстом.
Итак, Толстой говно-стилист.
Может возникнуть впечатление, что о Толстом я говорю плохо. Отнюдь нет. Напротив, если сравнивать с Толстым большинство современных писателей (да почти всех), то сравнение, конечно, будет не в пользу этих писателей. Достаточно взять несколько образов, эпизодов, ну, например, из «Анны Карениной», чтобы понять – с тех пор так не написал больше никто. Дело опять же не в языке, упаси бог писать таким стилем, – а именно в картинах, которые Толстой рисует своим аристократическими руками пианиста, а не сапожника. Но рисует-то, что странно, так, как будто сапоги шьёт, и тем не менее, из-под иглы (потому что всё-таки пианист) выходят дивные шедевры, подобные нелюбимым Толстым бетховенским. Может, уместно здесь сравнение с импрессионистами, когда при первом взгляде кажется, что мазня же, но, приглядевшись, ты замечешь вдруг удивительную игру красок, света и тени, видишь живое движение, и даже меняющееся настроение.
Но, увы, сейчас, как и почти во все дикие, тёмные времена торжества массы, большую роль играет доступность, наглядность и бренд. Есть бренд – маркетинг издательства сделает тебя любимым писателем для этой самой массы, которой достаточно внушить, что ей нравится, потому что сама она не имеет собственного критического суждения. Пример, кстати, бросается в руку – Виктор Пелевин. Всё, что им написано за последние лет пятнадцать (если не больше), написано слабо и однообразно. Как будто читателю подаётся один и тот же суп, но уже переваренный неоднократно, однако вот, извольте вновь отведать! Да, он потерял уже свои вкусовые качества давно, но ведь это тот самый borsh!
За исключением, быть может iPchuck и ещё чего-то с натяжкой, и натяжкой большой – исключение возможно только по той причине, что это исключение – о боже, думаешь, ты, да ведь этой не такой отстой, как то, что он писал последние пятнадцать лет! Зря я не читал его давно. И берёшься за гору «Фудзи». И на первой трети закрываешь, с недоумением пытаясь вообразить тех, кто дочитал до конца, да ещё и получил удовольствие от этого консервированного заменителя килек в томате. Впрочем, дело в том, что это именно консервированный продукт, штампованный товар. Проект Пелевин – это конвейер. Таков издательский бизнес, а бизнес он во все времена одинаков. Хорошо было Толстому, который не зарабатывал литературой – хочешь пиши, хочешь нет. А если бы стоял над ним, бедным и голодным, содержащим огромную семью, всем должным картёжником, живущим в убогой холодной квартирке, писателем какой-нибудь Сытин? И требовал бы – пиши, пиши давай! Неизвестно, что бы он понаписал бы и всё ли было бы хорошо. С другой стороны, можно сказать, что над Достоевским, Чеховым и даже Пушкиным такой «Сытин» в некотором смысле стоял, и не всегда это было плохо, иной бы без этого вообще ничего не писал бы, и написал своё лучшее как раз по принуждению. Однако, всё же, чаще интенсивный путь производства лучше экстенсивного.
Не хочу сказать, что после Толстого не было мощных русских писателей. Было, и много. Платонов, Зощенко, Хармс, Коваль, Набоков (русский с натяжкой), Соколов, ранний Пелевин и многие другие (про детских писателей отдельно – это особая каста). И всё же, такой силы в передачи чужих чувств и понимания драматургии ситуации, переживания её героями с любых точек зрения, как у Толстого, я больше не встречал. Так больше не может никто, даже если девяносто процентов текста у него малочитабельны, остальные десять – это то, что больше не сумел никто. Ну за исключением немногих, вроде Уильяма Фолкнера.
Отдельно хочется упомянуть юмор Толстого. А точнее, его отсутствие. Поразителен практически полный пробел в этом плане. Да, он описывает, как кто-то шутит, но он не шутит сам, его стиль предельно серьёзен и почти всегда тяжеловесен. Вообще, это не редкость у выдающихся писателей, немало можно привести примеров, где всё произведение написано исключительно в мрачном и серьёзном тоне. Это нормально. Но в случае Толстого мне здесь видится проявление некоей если не болезненности, то отсутствия лёгкости, как в прозе, так и в жизни.
Сергей Львович, сын Толстого, желая опровергнуть обвинения в адрес отца в отсутствии у того остроумия, приводит ряд примеров, которые показывают, что с чувством юмора у него всё было в порядке. Однако, увы, все эти примеры показывают скорее тяжёлую для домашних манеру изводить своих близких ироническим осуждением. Только один смешной эпизод я встретил у Толстого, в «Анне Карениной». Но тут я не уверен, либо это чёрный юмор, либо я ошибся, и это вообще не юмор. Вот он: «Графиня Лидия Ивановна пошла на половину Серёжи и там, обливая слезами щёки испуганного мальчика, сказала ему, что отец его святой и что мать его умерла».
Кстати, тут я хочу сделать признание, которое наверно обозлит против меня тех немногих, у кого хватило терпения дочитать до этого места. Из всех произведений Толстого я не смог осилить до конца только «Войну и мир». Причём пытался дважды. Но всякий раз, где-то на первой трети, я сдавался. Признавая всё его мастерство, великолепие и глубину, я быстро уставал от многословного описания всех жизненных перепитий, как от мелодраматического сериала, который не имеет ни начала, ни конца.
С «Анной Карениной» тоже чуть не случилась эта печальная история. Читая все эти сюжетные вкрапления, многословные рассуждения о народном хозяйстве, я не мог отделаться от настойчивого ощущения, что без этого роман только выиграл бы. Мне, грешному, казалось, что если сократить роман в два, а то и в три раза, то есть выкинуть все второстепенные места, в которых к тому же особо и не проявляется мастерство Толстого как художника, то он, и так гениальный, стал бы просто бесподобным и божественным. К тому же, если по чести, в романе есть два романа: один про Вронского и Анну, другой про Левина и Кити, причём второй, во многом представляя автобиографическое болезненное самокопание, значительно слабее. Есть ещё и такое соображение: Толстому должно бы быть стыдно за то, что заставляя тратить столько времени на чтение написанных им слов, он отнимает у читателя время на другие, возможно, более важные дела, например, самосовершенствование. Думаю, что пожилой Толстой согласился бы с моими рассуждениями. Впрочем, даже и не будучи ещё пожилым, он в письме А. Фету признался, что «…писать дребедени многословной вроде «Войны» я больше никогда не стану». Хотя, подозреваю, что написал он это в очередном приступе вредности.
Завершая этот, прошу простить меня, бессвязный разговор, хочу вернуться к «духовным упражнениям» Толстого, как назвал бы это специалист по античной философии. Надо отдать ему должное – он всё же боролся. Быть может и не стоило, и заранее всякая борьба такого рода обречена на поражение. Мы все приговорены к высшей мере, и жизнь нас не тому учит, что смысл есть, а тому, что его нет. Тем не менее, Толстой выдумал себе этот смысл и стремился жить по нему. Он боролся, он старался из всех сил, он пытался сделать себя лучше, изменить себя, и в чём-то, наверно, даже преуспел. Как говорил Сократ, философ – не мудрец, потому что мудрость недостижима, философ это тот, кто её ищет, кто стремится к ней. Тот, кто любит мудрость. И, пожалуй, у Толстого это было. Выиграл ли он что-нибудь? Приобрёл ли? Неизвестно. Но всё же, возможно, он преуспел намного больше тех духовных лиц, которые его осуждали, потому что он действительно неустанно боролся со своей «греховной» природой. В этом смысле он, может быть, христианин даже больше, чем они. Любопытно тут вспомнить знаменитую запись оного из крупнейших апологетов христианского учения того времени, впоследствии канонизированного Иоанна Кронштадтского, сделанную им в дневнике незадолго до смерти: «6 сентября. Господи, не допусти Льву Толстому, еретику, превзошедшему всех еретиков, достигнуть до праздника Рождества Пресвятой Богородицы, Которую он похулил ужасно и хулит. Возьми его с земли – этот труп зловонный, гордостию своею посмрадивший всю землю. Аминь. 9 вечера». Трудно представить, чтобы Толстой написал такое о ком-нибудь. Хотя есть у святого и другая запись, с которой я больше согласен, если убрать обиженные агрессивные нотки (накануне Иоанна обозвали пигмеем): «И то правда, что Толстой – колосс, но в своей сфере, в области литературы романической и драматической, – а в области религиозной он – настоящий пигмей, ничего не смыслящий».
Борьба Толстого с самим собой, как и любого человека, вступившего на этот путь, в самом деле, если не бессмысленна, то очень и очень сложна. Есть у меня знакомый, очень добрый и интеллигентный человек. Однако он жалуется на свою злость. «Каждое утро, – рассказывает он, – как проснусь и выйду на кухню, кошка моя начинает об ноги тереться. Просит есть. Я ей положу, она чуть поест и всё равно под ногами путается, хотя и положено ей. И так меня это раздражает каждый раз, так злит, что я не могу удержаться и ногой её пинаю. Выхожу из себя, аж зубами скриплю, и отрава какая-то будто внутри растекается. Каждый раз даю себе обещание не злиться на животное, держать себя в руках, да ведь и злиться же не на что, это инстинкты у неё… Но всё напрасно, только утро и опять, она за своё, а я за своё, бью бедную тварь, и сам злюсь, на себя и на неё, и дурно мне, и настроение портится…»
Вот и думаю, куда уж победить свою природу и стать другим, что если даже с такой мелочью справиться сложно. Хотя жизнь и состоит вся из таких мелочей. Которые почти неподвластны, а если объединить их все, то получается, что и вся жизнь твоя как будто не твоя. И борешься потому что хочешь сделать её своей.
Вспоминается тут рассказ Ивана Бунина, который одно время был заражён толстовством, о его опыте общения с кумиром:
«– Ну, до свидания, до свидания, дай вам бог, приходите ко мне, когда опять будете в Москве… Не ждите многого от жизни, лучшего времени, чем теперь у вас, не будет… Счастья в жизни нет, есть только зарницы его – цените их, живите ими…
И я ушёл, убежал и провёл вполне сумасшедшую ночь, непрерывно видел его во сне с разительной яркостью, в какой-то дикой путанице…
Возвратись в Полтаву, я писал ему и получил от него несколько ласковых ответных писем. В одном из них он опять дал мне понять, что не стоит мне так уж стараться был толстовцем, но я всё-таки не унимался: обручи набивать бросил, но стал торговать книжками «Посредника» … Там-то я и видел его ещё несколько раз. Он туда иногда заходил, вернее, забегал (ибо он ходил удивительно легко и быстро) и, не снимая полушубка, сидел час или два, со всех сторон окружённый «братией», делавшей ему порою такие вопросы:
– Лев Николаевич, но что же я должен был бы делать, неужели убивать, если бы на меня напал, например, тигр?
Он в таких случаях только смущённо улыбался:
– Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встретил ни одного тигра…»
В итоге, Бунин бросил толстовство. Но важно не это, а двойственное отношение Толстого к своему учению. Он как будто и создал его не для других, а для себя, точнее для борьбы с самим собой. Борьбы безнадёжной, как он сам, видимо, понимал. Это своё предчувствие он выразил мыслями Константина Левина: «Выступили знакомые подробности: оленьи рога, полки с книгами, зеркало печи с отдушником, который давно надо было починить, отцовский диван, большой стол, на столе открытая книга, сломанная пепельница, тетрадь с его почерком. Когда он увидал всё это, на него нашло на минуту сомнение в возможности устроить ту новую жизнь, о которой он мечтал дорогой. Все эти следы его жизни как будто охватили его и говорили ему: «Нет, ты не уйдёшь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе».
Интересно. как бы воспринял Лев Николаевич своих сегодняшних, чересчур прагматичных, невероятно гладких, отвратительно сытых и совершенно ухоженных потомков, которые из кожи вон лезут, чтобы показать себя чуть ли не “совестью нации”? Правда, у НОРМАЛЬНЫХ людей эти попытки ( а точнее, потуги) вызывают лишь смех.
Полезное исследование. Вполне вероятно, что диагноз именно такой, судя по дневникам самого Л.Н.Толстого. Но его произведения, несмотря на самую изощрённую критику, – гениальны. А сам он с ног до головы был русским человеком со всеми пороками и высотами человеческого духа. Да, он противоречив, с психологическими надломами, но всё это было основой его прозрений, вИдений и видЕний, из которых складывалась палитра жизни человеческого духа в исполнении Льва Толстого. Один Сергий чего стоит!…
Человек подобен дроби: в знаменателе — то,
что он о себе думает, в числителе — то, что он
есть на самом деле.
Чем больше знаменатель, тем меньше дробь.
/Л. Н. Толстой/
Ивану Гобзеву и в голову не приходит, что он просто не «дотягивает» до Толстого – не способен не только понять гения, но просто прочитать его текст, как же – доцент Высшей школы экономики. В принципе, в этом нет ничего удивительного. Возмущает неуважительно-презрительное, надменное отношение к человеку, которого он ногтя не стоит и то, что он приписывает писателю болезни и низкий интеллект. А возвышение Владимира Сорокина на фоне уничижения Льва Толстого вызывает сомнения в эстетических и умственных способностях автора статьи.
Не вижу ни малейшего смысла в подобных “исследованиях” некомпетентными лицами. Основные доводы и аргументы невнятны: “были разные попытки” (чьи именно?); “вроде как”, “так это или нет, установить уже не удается”; “существуют разные версии”; “подозреваю, что…” и так по всему тексту. О “мудозвонах”: оппонентов надо уважать. Такое обращение к инакомыслящим говорит об отсутствии внятных аргументов.Автор упоминает слово “психозы” в отношении Софьи Андреевна. Знает ли автор, что такое психозы? Ни одной ссылки на мнение лечащих врачей, не говоря уже об их диагнозах. Статейка гаденькая.
что может понять в Толстом человек постсоветский без роду и без племени оторванный от погибшей в революцию России по сути перекати-поле напичканный всякой литературной гадостью да ещё и гордящийся этим?
Не думаю, что в литературном издании полезно рассказывать о внелитературной, то есть бытовой жизни писателя. Тем более, не подтверждая свои мнения ссылками на документы, истории болезней. Это предмет специальных исследований, которые должны быть подтверждены свидетелями, в данном случае, лечащими врачами (которые, в свою очередь, обязаны хранить врачебную тайну), если речь идет о болезнях.
Статейка гаденькая.
Иван, ну зачем Вы так? Толстой не был рационален и интеллектуален? Господи, да Вы хоть бы разок в его библиотеку в Ясной заглянули, что ли, если нет сил прочесть его тексты; или уж возьмите хоть трехтомный справочник по этой самой библиотеке, может чего и поймете. Писали бы про девушек в троллейбусах, это у вас талантливее получается.
Писать можно все. Публиковать все нельзя. Только то, что убедительно и хорошо аргументировано. Если не аргументировано, но убедительно, это сплетня. Если не убедительно, но аргументировано, это донос. Необходимы, как минимум, две составляющие. Одаренности бы еще чуток, да где ее взять рядовому литератору.
Веселит в ближних и дальних легитимизация рукоблудия. Веселит, когда утверждают, что это делают все и это норм.
Убеждают слова про соблазн глаза и руки, которые нужно отсечь и выкинуть, как вводящие в геену. Убеждает даже традиция обрезания и положение людей в этой традиции над животными, охваченными похотью. Для чего пишет автор? Кто он такой перед великим Человеком, чтобы судить?