Вынутая из правды сердца мысль
Выписки из дневников М.М. Пришвина с комментариями поэта Юрия Савченко
№ 2025 / 28, 18.07.2025, автор: Юрий САВЧЕНКО (с. Новая Таволжанка, Белгородская обл.)
Михаил Пришвин, его творчество – жемчужина в раковине русской, да и мировой литературы. Можно было бы сказать так: в природе сама раковина прекрасна, но никто не знает, может, ради жемчужины-то она и создавалась…
В молодости Пришвин пережил ту любовь к женщине, что иногда переворачивает всего человека на всю жизнь. Судя по его некоторым прямым заметкам, он пережил «духовное рождение», при котором человек чувствует острую любовь и к миру, его предметам и людям, а также невыразимое единство с миром, его предметами и людьми, а также, как основа этого, внутреннее единство ума и чувства (цельный человек), отсутствие страха смерти и необычайную, постоянную радость жизни – даже и в несчастье. Но, будучи внешне атеистом и, вероятнее всего, не догадываясь, что с ним произошло, Пришвин может называться глубоко религиозным человеком в истинном смысле этого понятия: его жизнь – пример следования во всех своих проявлениях, даже самых подробных, из внутреннего (духа) – к внешнему. И это чувствуется буквально во всех его высказываниях и произведениях. Главное в них – не осмысление кем-то сказанного, а вынутая из правды сердца та же, может быть, мысль, сказанная по-иному, из себя, а значит, новая по сути. К сожалению, – а может, к счастью, – этому ни научить, ни научиться нельзя, поэтому так редко является новое.
Пришвин понимал, что человек – это дух бессмертный, поэтому хотел, чтобы надпись на его надгробном камне под крестом была такой: «На память о теле». Но люди не поняли, что имел в виду писатель, и не осуществили его пожелание…
Где-то, не удержав руку, я вставлял слово от себя, да простят меня Пришвин и читающий. Высказывания расположены мною не в хронологическом, а в смысловом порядке.
Юрий САВЧЕНКО
ВЫПИСКИ ИЗ ДНЕВНИКОВ М.М. ПРИШВИНА с 1905 по 1954 гг.
Вот ещё надо заметить что: есть слова, которые записываются… И есть слова, которые нехорошо записывать. Как узнать то, что нужно писать, и то, что не нужно. Может быть, слишком мало писал, а может, слишком много?
А ведь в этом и смысл всякой жизни, чтобы личное перешло в общее.
(Тут не то, чтобы жить для всех, а то, чтобы ощущать себя всем, не отдельным, когда нет различия, для себя ли живёшь, или для всех, и это выходит одно. – Ю.С.)
Мне кажется, что художник на то и художник, чтобы делать и не знать, что он делает. Я же, возможно, как художник очень ограничен, но зато я знаю, что я делаю (речь о полном соответствии творчества истинному, внутреннему состоянию. – Ю.С.).
Люди настоящие, смиренные не знают света, исходящего от них.
Нужно смириться до животного (стать «безликим». – Ю.С.), чтобы поймать мгновение жизни. Изобразить – это уже дело кабинетное. Тайна в том, чтобы поймать.
Чтобы взяться за перо, надо пережить стыд про себя, от чего-то отказаться, смириться, что-то необходимейшее для всех обойти и, затаив горе, оттуда начать свой путь, как будто ничего и не было себе самому (речь об обиде, в частности. – Ю.С).
Какое право я имею быть пессимистом, когда жизнь не удалась мне.
Оптимизм становится возможным при условии личной трагедии.
Человек в неудаче своей заострён как иголочка и мстит за себя всем и всех, кого только можно уколоть, – колет, таких больше всех.
Другой… при крайней заострённости своей личности… находит себе удовлетворение в творчестве…
Есть ещё люди, которые, …признав себя лично ответственными за свою беду, пытаются в окончательном своём ядрышке найти единство с лучшими существами… с целью преображения самой среды…
И может случиться, что у многодумных только пустые слова, а у простеца одно словечко, да туго-натуго налитое собственной кровью, и этим словечком решается всё дело борьбы.
Как ни вертись, а искусство, должно быть, всегда паразитирует на развалинах личной жизни… Художник побеждает личное несчастье.
Итак, счастье или несчастье – это зависть наша одного человека перед другим (тут и Кришнамурти вспомнится… – Ю.С.). А так нет ничего: счастье и несчастье – это только две меры судьбы: счастье – в ширину, несчастье – в глубину.
Невозможно на земле личное счастье как цель. Счастье даётся совсем даром.
…Нужно ещё сильнее стеснить себя, и вот уже боли не будет и откроется прямой путь к звёздам. Нужно умереть от себя (а это уже и просто Кришнамурти, почти слово в слово, хотя Пришвин и не слыхал, верно, о нём, своём современнике; но они с ним находятся на одной территории – духа, – Ю.С.).
Мы где-то основными концами все в пучок связаны (единство. – Ю.С.), а другие так болтаются (обособленность. – Ю.С.). В этом наше небесное благословение и земное проклятие (из письма к В.П. Измалковой. – Ю.С.).
Когда всё гибнет… нет берегов, нет земли, всюду подвижные волны… и тут конец: смирение до конца: не я правлю, а Кто-то правит мною, и я отдаюсь, предаюсь Ему.
В этом и есть очарование творчества: кажется, будто ты не один делал, а кто-то тебе помогал.
Есть такая особенная точка в сердце, возле которой всё нажитое изо дня в день с великим трудом – меркнет и всякая жертва не принимается и отвергается (т. е. ничтожна. – Ю.С.).
В своём прошлом я «засмыслился» («обусловлен». – Ю.С.) и потому не могу о нём писать, нет конца клубка.
Нужно верить в настоящее, знать, кто я (сейчас. – Ю.С.), чтобы писать о прошлом.
Не верьте писателю, если он пишет историческую повесть, что он в прошлом: он описывает его (свою. – Ю.С.) настоящую жизнь в образах прошлого.
Чистая красота (бесполая, как Венера Милосская) достигается художником… женщина вся осталась, но она действует, а не только отдаётся. Просветляет, а не затемняет дневное сознание.
Так ясно, что надо делать для понимания мира: нужно отказаться от себя (эгоизма), и тогда душа будет светиться (поэзия и есть свет души).
Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которой все интересуются, и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу.
Принципы творчества будущего (в смысле «на будущее рассчитанного». – Ю.С.): ветер, буря, революция. Личность находит себя в настоящем, в любви к текущему: мир, свет, любовь.
Гораздо важнее увидеть жизнь, чем изменить её, потому что она сама изменяется с того мгновения, как мы её увидали (Кришнамурти: «Видение есть действие»; а «деятельность» есть эгоцентризм. – Ю.С.).
Дело – слово любви. Любовь молчалива и разговаривает только делом.
Приспособляясь, люди хотят сохранить себя и в то же время теряют себя (ср. с евангельским «кто хочет сохранить душу, потеряет её». – Ю.С.).
Искусство есть способность человека изображать предмет своей веры и любви. Вера без дел мертва, а вера без любви – зла…
Пропутешествовать куда-нибудь и просто описать виденное – вот как я решил эту задачу – отделаться от мысли (от мысли как умозаключения, работы мыслительной машины. – Ю.С. ).
Грех – «такое действие», от которого наше умственное существо и чувствующее распадаются и существуют в нашей душе как два отдельных мира («Сделай из двух одно – и увидишь Царствие Божие». Ев. От Фомы. – Ю.С.).
Вещь существует и оправдана в своём существовании, а если выходит так, что вещь становится моим «представлением», то это мой грех и она в этом не виновата. Поэтому вещь нужно описать точно (этнографически) и тут же описать себя в момент интимнейшего соприкосновения с вещью.
(Можно привести массу высказываний Кришнамурти на тему «представлений», вот пара из них: «Два человека, долго живущие вместе, имеют представления друг о друге, которые препятствуют их истинному общению… Между представлениями любви быть не может» и «Жизнь – нечто абсолютно реальное, и когда вы встречаете её с вашими представлениями, возникают проблемы». А знакомые с квантовой физикой знают об «эффекте наблюдателя», который самим своим присутствием влияет на исход эксперимента, и это касается последних слов высказывания Пришвина. – Ю.С.)
Вот тут только и начинает человек мало-мальски походить на человека, когда он разочаруется в человечестве (и примет это смиренно как данность. – Ю.С.).
…Проще жить гораздо труднее. И самое трудное, что стремление к простоте жизни является у сложнейших душ (Толстой. – Ю.С.), а вот простое стремится к сложности (диалектика, однако… – Ю.С.).
Может быть, и само искусство начинается в замену утраченной как-то любви… молчаливого потока родства, продолжающего мир и изменяющего его.
(Так-то! Не искусство, то есть представление о любви, спасает мир, но сама любовь. – Ю.С.)
Не всякая сила стоит за правду, но всегда правда о себе докладывает силой (но: Христос не боролся, а правда – истина – сама была Его силой и правом. – Ю.С.).
Человек и поэт несоединимы, но человек непременно должен предшествовать поэту.
Идеи, мне кажется, как ложное солнце, немного сдвинуты в сторону от светящегося живого тела, и если метиться в тело, ставя прицел на идею, снаряд пролетит мимо (как тут виден и «натуралист», и охотник Пришвин! Всё точно: идеи – это представления. – Ю.С.).
Да, слава Богу, есть ещё на свете для меня некоторые такие прекрасные вещи, о которых мне и в голову не приходит, что их можно описывать (о речке Вексе, радость от которой «больше желания писать». – Ю.С.).
Он говорил «по духу» и там, где все обыкновенные люди говорили шутя (о Блоке. – Ю.С.).
Нужно, чтобы каждый человек нашёл для себя лично возможность жить жизнью высшей среди скромной и неизбежной действительности каждого дня.
С какой-то высокой точки зрения писатель, как человек, имеющий доверие к безликому обществу настолько, что позволяет себе перед ним раскрываться и – мало того! – получать за это деньги – смешон, потому что наивен, и, если не имеет наивности – подл. Возможны два отношения к читателю: или читатель друг и роман будет письмом к другу (наплевать на всех) (как «Философические письма» Чаадаева. – Ю.С.), или читатель дурак, которому отвести надо глаза героем.
Творчество – это страсть, умирающая в форме.
Мы все часто оглядываемся на творчество природы как на пример для своего, потому что там личная судьба человека является не более как «трагедией частного».
Мысль изречённая только тогда не ложь, если она изрекается в лично сотворённой форме.
Претензия на учительство – это склероз всякого искусства. Учительство является как нечто внешнее, сравнительно с искусством, и в этом его соблазн, влекущий падение художника…
Держась за свою индивидуальность, как за свой дом, который будет непременно разрушен, они выходят из себя, из своей меры: вот источник претензии на учительство у художников…
Это происходит оттого, что посредством художества нельзя сказать «всего»…
Стремление сказать последнее слово вне своего дарования (учительство. – Ю.С.) (Гоголь, Толстой и другие) есть результат распада творческой личности.
Поэт рождается в действительной жизни (в настоящем, «здесь и сейчас». – Ю.С.), и если он вправду поэт, то всё родственное ему в этом мире должно расположиться поэтически.
На этом простом пути есть только одна опасность, это претензия сделать больше себя самого при помощи интеллекта (ум должен замолчать, тогда и приходит мудрость и поток мыслей «не от себя», но, однако, лишь «себе» присущий. – Ю.С.).
Творчество – это воля к ритмическому преображению хаоса.
Поэзия рождается в ритмическом движении природы, вращения солнц и земель и является на свет тем же самым чутьём, которым животные и люди в тайге определяют без компаса, в какой стороне находится дом.
Спасать мир надо не гордостью человека своим сознанием перед миром низших существ, а согласованием творчества своего сознания с творчеством бытия в единый мировой творческий акт (то же понимал и Вернадский, только интеллектуально… – Ю.С).
Писать нужно хорошо не потому, что на свете всё неважно, был бы мастер слова, а как раз наоборот: писать надо о всём, потому что на свете всё важно (но почему-то считается, что главное в писательстве – стиль, хотя стиль выходит сам, когда «всё важно». – Ю.С.).
Вот это сознание, что никакая книга, никакой мудрец, никакая среда не прибавят тебе ничего, если внутри тебя не поставлен вопрос, и если есть вопрос – убеждение, что на всяком месте можешь ты найти ответ (Кришнамурти говорил: «В самом вопросе содержится ответ, если вопрос поставить правильно». – Ю.С.).
Горе от ума невозможно в деревне, потому что не перед кем выставить свой ум (нет борющихся за первенство. – Ю.С.).
Поэзия жизни ещё много чувствительней, чем жизнь.
О человеке, предчувствуя с тревогой и любовью его трагедию, никогда нельзя сказать, что не ошибёшься, что не кончится всё при помощи его хитрости комедией; в природе этого «от великого до смешного один шаг» совсем нет (поэтому Пришвин и поэт природы. – Ю.С.).
Весь этот процесс (литературного творчества. – Ю.С.) можно выразить простыми словами: я обратил на предмет жизни родственное внимание.
О беспредметном искусстве… Предмет – образ бытия какого-нибудь духа (дух, как видим, первичен. – Ю.С.). Беспредметность хочет писать о самом духе… Это возможно путём святости («жить иначе»).
(По-моему, исчерпывающе о бесконечности, непрерывности творчества, когда «писательство» может перейти в нечто иное. – Ю.С.)
Условием истинного творчества должна быть его органичность (не то же ли говорил и Е. Курдаков? – Ю.С.), то есть сознание творцом цельности, единства в происхождении мира, связи себя самого со всеми живыми и мёртвыми. Это условие присутствия чувства общей жизни или мира, всего мира, необходимо для творчества как рычаг, если даже творец хочет, как Гоголь, изобразить нам зло или пролетарский писатель победу своего пролетарского класса.
Мы, писатели, ничем не отличаемся от других, если их дело является творчеством жизни.
Хитрость есть низшее свойство ума и высшее свойство глупости.
Моё знание неповторяемости создаваемой мной вещи находится в знании себя внутреннего: там… есть такой глаз личности, которого нет у другого; я им увижу, назову словом, и люди будут его понимать, потому что я увидел и назвал такое, чем они живут повседневно, а не видят.
Всякий художник, по существу, непременно девственник, влюбляется, но никогда не отдаётся жизни и если бы отдался, то перестал бы быть художником (наблюдает. – Ю.С.).
Очень возможно, что за то и тянутся все к поэзии, что в ней допущена свобода личности и что только эта свобода отделяет «поэзию» от «личности» (здесь констатируется несвобода личности как таковой: существование в разделении, «я» – и «не я». – Ю.С.).
Вы через умные книги становитесь просто умнее себя самого, …чужими мыслями вы убиваете в себе собственное творчество – всегда гениальное дитя (как-то ведь надо исхитриться, переварить и переплавить сказанное, чтобы и эти все слова не поубивали в нас гениев… – Ю.С.).
Да, если по-настоящему напишешь, то в конце концов разберут тебя всего!
(В смысле: «раскроют», «обнажат», и не спрячешься. – Ю.С.)
Романтизм – это не взять мгновенье и пытаться возместить, скептицизм – взять и увидеть «не то».
Может ли быть красота в правде? Едва ли, но если правда найдёт себе жизнь в красоте, то от этого является в мир великое искусство.
Художник должен искать встречи личности своей с материалом, вследствие чего форма рождается как бы сама собой (здесь продолжение мысли о стиле и его месте. – Ю.С.).
Культура – это связь между людьми в творчестве, цивилизация – это сила вещей.
Любовь есть одна – как нравственное творчество, а любовь как только связь не надо называть любовью, а просто связь.
Вот почему и вошло в нас это о любви, что она проходит: потому что любовь как творчество подменялась постепенно любовью-связью, точно так же, как культура вытеснилась цивилизацией.
Не всё верно говорил даже и Гёте…
(Из «Фацелии». – Ю.С.)
…Лови мгновенье, как дитя, и будь счастлив. А вся-то беда людей, что они привыкают ко всему и успокаиваются… Нетворческое счастье – это довольство человека, живущего под тремя замками.
(Из «Фацелии»; да, часто, да почти всегда путают это «лови мгновенье» с уловлением удовольствия, а ведь погоня за удовольствием и выказывает несвободного человека: свободному ничего не нужно этакого; да и вообще ничего не нужно. – Ю.С.)
Иногда у сильного человека от боли душевной рождается поэзия, как у деревьев смола.
(Из «Фацелии». – Ю.С.)
Не в том состоит победа над машиной, что научаешься баранку вертеть, а в том, что при всяком движении сохраняешь свою внутреннюю тишину.
(Из «Фацелии». «Итак, бодрствуйте на всякое время», – Христос говорил о том же, это истинный исихазм в миру. Откуда знал это Пришвин? Оттуда, ведь он говорил изнутри себя. «Что знаю, то и говорю вам». Даже в церкви этому не учат. Тут можно слова о машине отнести и к человеку, «механическому человеку», как его называл Гурджиев. – Ю.С.)
Препятствия делают жизнь.
(Из «Фацелии»; если бы не было врага рода человеческого, все давно успокоились бы в своём несовершенстве. – Ю.С.)
Мефистофель является злой силой при наличии доктора Фауста. Если же на чёрта садится кузнец Вакула…
Вот к этому «сохранить навеки» и «присвоить» и стремится художник, из тех же самых элементов создаются томы Шекспира и сундуки Плюшкина.
(Из «Фацелии»; это же приводит часто и к «учительству», и к «распаду творческой личности». – Ю.С.)
Всякая нравственность, истекающая как догма, коренится в каком-то органическом недостатке преподающего её человека.
Мораль есть творчество бездарных людей (тут не «оскорбление» морали, просто не все умеют раскрыть свою одарённость, и им остаётся мораль… – Ю.С.).
Риск при творчестве состоит в том, что ты утратишь в себе художника и останешься обыкновенным человеком, каким-нибудь бухгалтером… Ты бросаешься в бездну с последними словами: «Ладно, если нет – буду жить просто бухгалтером». Вот когда согласишься на это, …то демоны оставляют тебя и ты, как творец, являешься хозяином дела и создаёшь прекрасное (собственно, по этой же «схеме» идёт освобождение от «эго», от «известного», от всего каркаса «значимой личности» в себе и выход к Творчеству. – Ю.С.).
Когда у меня довольно собрано материалов, чтобы написать что-нибудь, я не пишу, а дожидаюсь чего-то. И действительно, по мере того как материал отдаляется, вокруг него образуется как бы своя волшебная атмосфера и всё лучше и лучше. А писать всё не хочется. Начинается тревога, – как бы материал в этой приятной дымке совсем не ушёл. И мало-помалу он, правда, уходит, пока, наконец, является вопрос: да и было ли что-нибудь? Вот тогда, пересмотрев записанное, открываешь в нём горючее и сам загораешься. Это значит, овладеть своим материалом.
В рассказе главное – это особый, свойственный только художникам, порядок раскрытия мысли. И главный признак бездарности и непонимания – это логический порядок. Именно вот и трудно это, и надо, и редко выходит, чтобы мысль раскрывалась не логически, а как бы волшебно: так бывает, заблудишься в лесу, и те же самые знакомые полянки, перелески, деревья представляются невиданными (о толстовском рассказе. – Ю.С.).
Есть ритм жизни, и кто в нём – тот долговечен, а то – от себя, и это на срок («Фауст» на срок).
После чтения Ключевского: Историю великорусского племени содержу лично в себе… и главную особенность его чувствую… на своём пути… – это сжиматься до крайности в узких местах (одно из центральных понятий – «узкий путь» – в Евангелии, но также в исследованиях Е. Курдакова – «сжимание пространства», мы все вышли из приледниковья. – Ю.С.) и валить валом по широкой дороге («ведущей в погибель». – Ю.С.).
Переход культуры от маленького окошка к более светлому непременно сопровождается таким злом, что у некоторых возникает вопрос: да стоило ли из-за более светлого окошка столько губить (это в продолжение темы «широкого пути». – Ю.С.).
Нет на свете более мрачной силы, чем та, от которой люди страшно угнетены и несчастны, – это сила привычки. Привычка лишает выбора (ведь и выбираешь-то больше привычное… – Ю.С.).
Внимание к ежедневному (христианское «бодрствование», «трезвение». – Ю.С.) достигается только удалением от него («пустыня» в миру. – Ю.С.) и последующим возвращением (в новом качестве. – Ю.С.).
Мой враг в творчестве – это прежде всего моё собственное желание повторять себя самого без всяких новых усилий (ну, под усилием нужно понимать, как представляется, само мятежное ви́дение этого желания, то есть всё ту же бдительность сознания, а не волюнтаризм его. – Ю.С.).
«Рационалисты» …искусственно проводят черту между инстинктом, навыком и разумом и потом рассуждают, исходя из этой ограды, вовсе не существующей в природе вещей.
Всё состоит в том, проникаем ли мы постепенно в понимание нашего дела или просто усиление, усложнение нашей работы сопровождается иллюзией нашего могущества и понимания цели (о смысле жизни. – Ю.С.).
Надо жить и записывать за собой даже совсем просто, и получатся замечательные книги… Если явится у писателя сомнение в своём даровании, то можно проверить, записывая за собою жизнь.
Идей, в которых движется современное человечество, немного, их конспект надо всегда держать в ясном сознании для того, чтобы поток родственного внимания и реализации своей личности в нём (творчество) проходил бы, как река, систематически размывающая свои берега.
В глубине всякой техники (сочинительства. – Ю.С.) заключается живой человек, отдавший жизнь свою за это. И вот некоторые (и их множество) в пользовании этими даровыми полезными приёмами видят всё счастье человека… Пользоваться техникой имеет право лишь тот, кто, в свою очередь, тратит жизнь в достижении чего-то и достигает, в свою очередь, обращает это в приём.
Всякого рода творчество начинается лично, то есть духом, а переходит в полезность.
Может быть, бороться с нуждой и крайней необходимостью легче гораздо, чем со свободой… Вот приходит свобода, и люди не знают, что с ней делать, люди дуреют, имеют возможность летать, а сами мечтают о натуральном хозяйстве (по-крупному, свобода есть тогда, когда нет тебя, когда ты ничто – что и является истиной, но нужно это принять внутрь; а когда ты есть, тогда и начинаются глупости. «Жизнь раба свободой тяжела…» – Ю.С.).
«…Свобода стоит большого труда, и даже так, что чем свободней человек, тем ему и трудней» (Пришвин привел слова соседа. – Ю.С.).
Положение <философа> среди простого народа всегда опасно, ещё бы: человек мучительно думает и доказывает то, что все знают.
Сыспокон веков поэты трудились и только виду не подавали.
Окаянство жизни не в том одном, что есть люди, творящие зло, а и в том, что напуганные ими люди приготовились к злу… и уже не в состоянии встретить человека незнакомого с доверием.
Творчество есть разрешение, есть выход из борьбы индивидуального и общего… В процессе борьбы своё унижение было смертельно, и действительно нечто умерло, а осталось это сверх своего, нечто неунижаемое, и это «сверх» себя непременно должно в конце концов найти место в общем достоянии, в культуре… (Провинциализм именно и был в основе страдания: Мадонна, подбитая совершенной глупостью пола).
(«Когда вы сделаете двоих одним, …и внутреннюю сторону как внешнюю сторону, и верхнюю сторону как нижнюю сторону, …и мужчину и женщину одним, чтобы мужчина не был мужчиной и женщина не была женщиной… – тогда вы войдёте в <царствие>». Ев. от Фомы. – Ю.С.)
Я не свободен в своей поэзии – меня держит жизнь, я не свободен в жизни – меня держит поэзия.
Писатель тот, кто умеет следить за собственной личной своею жизнью («бодрствование»; «познай себя – и познаешь мир». – Ю.С.) – это первое, этого довольно, чтобы сделаться писателем; но чтобы сделаться писателем-художником, нужно ещё это своё увидеть отражённым в мире природы и человечества.
Людям некогда друг в друга глядеть, они для этого слишком заняты (собой. – Ю.С.).
Конечно, и во мне есть всякий человек, но я выбираю из всего себя лучшее, делаю из него человека возможного и называю это – реализм, а не то реализм, как некоторые думают, чтобы вывёртывать из себя без разбору и находить в окружающем мире людей ему подтверждение (но, однако же: «Вот тут только и начинает человек мало-мальски походить на человека, когда он разочаруется в человечестве»; тут тонкое различение. – Ю.С.).
Вот если бы и вся литература стала не обиранием жизни – «собираю материалы», – а любовным усилением её…
Свобода творится всем обществом, но её нельзя просить у хозяина государства. Просить свободы – всё равно, что просить у хозяина снять замок с его кладовой, дверьми обращённой на улицу. Вам свобода книжку писать, а другой полезет в кладовую…
Поэзия – это чем люди живут и чего они хотят, но не знают, не ведают, и что надо им показать, как слепым (тут отнюдь не высокомерие, а сострадание. – Ю.С.).
В мире нет ничего чужого, мы так устроены, что видим только своё, только одно своё раскрытое «я» (в этом суть неведения, а снимается оно только «вторым рождением», когда «я» становится миром, и тогда можно творить «от себя» без причины и боли. – Ю.С.).
Простота жизни и мыслящее затишье (понимающая тишина. – Ю.С.) с готовностью внимания ко всему проходящему…
Вся поэзия вытекает из неоскорбляемой части человеческого существа.
Думаю о «по ту сторону добра и зла» – там, где человек не оскорблён, не обижен. Там находятся родники поэзии. Проходя оттуда к нам через почву добра и зла, поэзия часто принимает вкус добра, и поэтому поэта часто считают добрым человеком. Поэзия начинается не от добра.
По ту сторону добра и зла хранятся запасы мировой красоты, лучи которой проходят через облака добра и зла…
Обиды разного рода – это раны души… Страх, я думаю, собирается вокруг больного места, он предупреждает об опасности: где-то болит, и вот страшно, что этим больным местом зацепишься.
Писать по художеству, как всё равно и любить что-нибудь, возможно, лишь забывая личные обиды… Мне кажется, что в самой природе таланта заключается какое-то легкомыслие («поэзия должна быть глуповата». – Ю.С.), вроде сорочки счастливого: родился в сорочке, и всё как с гуся вода.
В одном опыт не даёт ничего, и даже наоборот: чем больше опыта, тем более неведомой остаётся область любви («свобода от известного» Кришнамурти – это свобода от опыта своего прошлого – в психологическом смысле; вот что я написал однажды в 80-е, ещё не ведая ни о Пришвине, ни о Кришнамурти: «В любви нет опыта, новая любовь – это новая жизнь»; правильно чувствовал, оказывается… – Ю.С.).
Дневник… будет иметь особенную ценность при анализе «я» – враждебного миру, разрушительно-мефистофельского, и «я» – творческого, неоскорблённого (надо думать, оба в одном лице. – Ю.С.).
Нужно собрать внутри себя тишину, чтобы не зависеть от внешних событий без побега во внешнюю пустыню (удивительно точное для «язычника-атеиста» описание состояния христианского «исихазма в миру»; именно в этом состоянии стяжается Дух. Пример Пришвина свидетельствует, что не для всех неверующих закрыто Царствие Божие. – Ю.С.).
Американизм характерен исчезновением культурной линии, исходящей из личности, как в Западной Европе. Это даёт возможность индивидуальности как грубо-животной силе не стесняться… (написано в 1937 г. – Ю.С.).
Когда сам ругаешься на своих, то кажется, это ничего, а когда на них же, на своих, американцы пускают русских собак (ясно, за деньги. – Ю.С.), – тут плохо становится, и хочется защищать то самое, что позволял себе ругать (нынешнее положение один в один. – Ю.С.).
«Талант неизъясним», но всё-таки первое условие, подпочва поэзии – это особое чувство, похожее на пересыщенный раствор, в котором кристаллизуется и осаждается мысль.
– Это не поэзия, то есть не одна только поэзия, тут есть ещё что-то.
– Что?
– Я не знаю.
– В дальнейшем нужно освободиться от поэзии или от этого чего-то?
– Ни от того, ни от другого.
(Из разговора Блока с Пришвиным о творчестве последнего. Думается, Блок уловил нечто у Пришвина, что больше поэзии: присутствие Духа. – Ю.С.)
Да, смерть, только смерть решает окончательно вопрос о тюрьме и свободе (конечно, Пришвин имел в виду смерть физическую, но, если заглянуть в это поглубже, для результата достаточно смерти психологической: от «известного», то есть смерти от себя, от «я», и это уже серьёзнее и не так просто внутренне. – Ю.С.).
Если «до смерти» захотеть, то такая смерть и выйдет «как надо» (и вот, заглянув поглубже, он сам и пришёл к «смерти от себя», единственное, что само собой это не выйдет, нужна помощь Духа. – Ю.С.).
В состав моей свободы входит способность служить: я служу своей свободе, а не потребляю её (такой поворот «служения» идёт дальше, шире и глубже, чем «служение слову», ставшее уже штампом и предполагающее некоторую зависимость от слова; от свободы же зависеть невозможно, если это так, то нет и свободы. – Ю.С.).
Медного Всадника и Евгения можно понимать, как спор между горделивой формой и смиренной материей, за счёт которой эта форма создаётся.
И когда я понял себя, что я могу быть сам с собой (без страха «пустыни». – Ю.С.), тогда тоже всё вокруг стало как целое и без науки. Раньше при науке (по «образованию». – Ю.С.) было мне, что всё в отдельности и бесконечном пути, и оттого утомительно, потому что вперёд знаешь, что до конца никто не дойдёт. Теперь каждое явление, будь то появление воробья или блеск росы на траве… или… всё это были черты целого, и во всякой черте оно было видно всё, и было оно кругло и понятно, а не лестницей (одно за другим; здесь вся сердцевина Пришвина, его тайна, но он не знал, что это есть состояние Царства Божьего, Единства всего в одном и одного во всём, хотя в молодости угадал, что «второй раз родился». – Ю.С.).
Не в землеройке дело, а в связи её с Целым, не как она узнана как отдельность, а как она показывается сама и в тот самый момент показывает собой весь мир в своём образе.
Разве я против знания? – нет! Я только говорю, что каждому надо иметь срок возраста жизни и права на знание.
Конечно, люди, только люди одни виноваты в безобразии мира. Иначе откуда же чудесные мгновения постижения прекрасного и откуда такая цепкость людей: одна мерзость, и всё-таки цепляются.
Самый большой образ – это мир как целое, и смысл всех вещей – в отношении к этому целому.
О «господстве» как об основном зле…: «господство» над людьми доходит до человека, господина всего живущего: человек – господин вселенной. В то же время сам он постепенно делается рабом им же сотворённых вещей, и они вовлекают господина Вселенной в мясорубку современной войны.
Она ни малейшим образом не думала о службе людям, потому что правдой своего молчания, своего послушания заслужила право быть совершенно самой по себе (о старой липе; а человек начинает с этого права и всю жизнь в рабстве. – Ю.С.).
И ещё думал, что согласованности с целым в человеке отвечает только религия (истинная религиозность. – Ю.С.), что и весь смысл возникновения Бога у человека и религии состоит в необходимости согласия с миром, которым обладает непосредственно каждая тварь.
Вот к этому бы и жизнь свою привести и, оставив это (жизнь) за собой, перейти к единству (обрести Царствие ещё при жизни! – Ю.С.). И если умереть с сознанием единства (а это и есть обретение Жизни Вечной по смерти тела с сохранением индивидуальности сознания; выделено мной. – Ю.С.), преодолевающего жизнь, то это и будет достижением бессмертия (переход в «волновую» нелокальную жизнь «нигде и везде», и именно это, только с физической стороны, ухватил и описал материалистический ум Шрёдингера. – Ю.С.). Вот бы начать этот опыт (а он уже начал его, только по незнанию этого «механизма» мыслью всё портил до времени! – Ю.С.), надо ещё в силах собраться, вот бы успеть заправить себя (усилий-то и не надо было! – Ю.С.).
(Так? А между тем опыты эти уже сделаны, и на таких мощах была построена система спасения мира.) (Истинное, Христово христианство: свобода неизбежно приводит к этому. – Ю.С.)
Так вот где корни моей «экологии»! (Внимания к природе; поразительное прозрение человека, предварительно религиозно не просвещённого: Дух просвещает! – «люди настоящие, смиренные не знают света, исходящего от них». – Ю.С.)
Во всякой механизации есть повелительно-принудительный момент, и он является губителем кустарного искусства (так и гибнет «малое» дело при наступлении «большого»). Большие дела становятся маленькими, и малые прорастают в большие («последние станут первыми». – Ю.С.).
Там, где правительства ослабляются демократическими принципами – там летят и принципы эти как пережиток (современная Америка, СССР и т.п. – Ю.С.).
Писательство есть самоуничтожение в том смысле, что как лишний человек у Тургенева: уничтожаясь, перестаёт быть лишним (интуитивное постижение вреда «самости», эгоцентризма. – Ю.С.)… Моё писательство и есть выход в оправдание лишнего человека, то есть превращение лишнего в личность (из «индивидуальности». – Ю.С.).
Каждый человек должен в той или другой степени почувствовать себя лишним («обиженным». – Ю.С.), и каждый этого лишнего должен в себе уничтожить и, уничтожив, сделаться личностью («истинной личностью». – Ю.С.).
Эти мгновения гармонии, когда является ко всему вокруг чувство родственного внимания (следствие «второго», духовного рождения. – Ю.С.), – сколько раз я пытался найти секрет (или метод) к постоянству этого чувства: чтобы когда захотелось – так чтобы и показывалось всё в этой перспективе родственного внимания. И вот оказывается теперь, что эти моменты гармонии есть вершины длительных процессов борьбы, происходящих в душе моей…
Рядом с этим открытием является мысль о чудовищной медленности во мне процессов самосознания: решение поставленных вопросов у меня, бывает, растягивается лет на 30!
(Как это похоже на борьбу христианских праведников с бесами, длившуюся десятилетиями! Здесь ясно показано, как Божий дар Царствия человек приспосабливает к своему делу – писательству, которое, конечно, есть борьба. Но борьба-то – в любой её ипостаси – и есть препятствие к жизни в Царствии /слова Христа: «Царствие силой берётся» нельзя понимать буквально, тут «сила» – это императивное устремление, подчиняющее себе все движения жизни/, а писатель в заблуждении считает, что из борьбы растёт его Царствие, тогда как Оно лишь изредка прорывается в нём сквозь борьбу, не в силах охватить его надолго, – точно как и у святых отцов, в длительной борьбе «вырвавших» Царствие, когда Оно Само нисходило бы к ним, стоило бы лишь расслабиться в тишине сознания. Потому и зреет Оно годами, что мысль постоянно мешает Ему. Писателю бы замолчать на время, когда Царствие полностью его охватит, – но тогда и писательство ему, может, и не нужно станет, а сама жизнь его станет творчеством высшего полёта, ведь сам он сказал: «когда счастье приходит, уходят слова». – Ю.С.)
Может быть, всякое искусство является только ступенькой на лестнице… за верхней ступенькой искусство вовсе не нужно (это 1941 г.; вот и подтверждение моего комментария. – Ю.С.).
Муза, не существующая в действительности конкретной, существует и необходима в поэзии почти так же, как в математике бесконечность.
…Вредно было бы и прямо убийственно для жизни, что при объяснении (явления. – Ю.С.) бессознательно, по какой-то нигилистической традиции тенденциозно внушалось: раз оно так просто объясняется, то нет никакого чуда и вообще нет ничего тут удивительного.
(Тут две стороны: первая – постоянное удивление мгновениям жизни свойственно лишь детям и «дважды рождённым», а обычные взрослые люди в любом случае – с объяснениями или без них – удивляются лишь в первый раз явлению, им не знакомому, а потом воспринимают его, и всю жизнь так, без удивления – это закон жизни в Неведении, и как ни старайся, его не изменишь. Вторая сторона – любое «чудо», действительно, есть проявление закона, нам не известного – «известное – лишь парус в океане неизвестного», по Кришнамурти, – но сам Источник законов не может быть объяснён никогда, Он может быть открыт только по Его проявлениям, несомненно, чудесным и удивительным, поскольку Тайна всегда остаётся. – Ю.С.)
Огромное большинство ошибочных суждений о писателях (педагоги больше всех ошибаются) зависит от того, что о поэзии судят с точки зрения её потребителя, а не созидателя. Двигаться за недоступным – вот сущность поэта, напротив, потребитель поэзии никогда не движется и берёт готовое, читает, учит и потребляет, как хлеб, разбирая, как он выпечен, достаточно ли посолен и т.п. (в этом смысле стихи не учат ничему; кстати, писать для потребителя и есть суть графоманства, публичной поэзии, которые могут быть и весьма талантливыми. – Ю.С.).
Внутренняя поэзия и формальная. А получается: душевная поэзия и «деланая». Проза честнее поэзии, в прозе невозможно поэтический ритм подчинить метрическим… Я исходил от русской речи устной, и это оказалось совершенно достаточным.
Кончил «Всадник без головы» (Майн Рида. – Ю.С.). Такая динамика в романе, что умный пожилой человек (Пришвину 66 лет. – Ю.С.) с величайшим волнением следит за судьбой дураков. И этим механизмом романа не пользуются!
Бывает, в обход создания образа берёт соблазн решить это просто умозаключением, – вот этот соблазн надо отбросить (мы все грешим этим… – Ю.С.).
Для художника Страшный суд есть правда.
Мне хотелось бы, чтобы… смерть моя стала бы новым моим рождением (так оно и есть у исполнивших до конца долг перед Господом. – Ю.С.).
Последняя иллюзия собственности это моя жизнь.
Художество – это понятный разговор о непонятных вещах.
Когда долго живёшь с человеком, приживаешься к нему, то тебе становится удобно здесь… Это чисто эгоистическое чувство привязанности часто принимают за любовь. Вот и надо от этого освободиться (это практически то же, что говорил Кришнамурти. – Ю.С.).
Вот опять это коренное чувство русского варвара, вроде Льва Толстого, что стоит только задуматься хорошенько, найти в себе нечто, потом решиться, и тогда силой можно будет переменить свою жизнь и направить её к желанной цели (понятно, что высказывание имеет негативный оттенок: верное прозрение человека, тоже увлекавшегося «борьбой». – Ю.С.).
Перед лицом смерти ты разглядываешь сам себя во всех подробностях, каков сам есть, а не каким мастерил себя для других (это надо делать непрерывно. – Ю.С.).
Думаешь, это растёт в тебе идея, убеждение в чём-то, быть может, обязательном для всех. А потом, когда напишешь вещь, оказывается, что это не убеждение было, а леса для постройки романа. Написал роман, и все убеждения исчезли, как мираж.
…Мне страшно остаться пустым, и я пишу что угодно, очерки, маленькие рассказы – чего, чего только не пишу, но только не тот свой роман.
(Всё же страх встречи с божественным держит человека в скорлупе «эго», как бы он ни понимал нутром, что «эго» есть препятствие! – Ю.С.)
Свобода – это если хомут по шее, а необходимость, когда он шею натирает… Успейте выбрать по шее хомут и будете так же свободны, как я, и можете заниматься всем, чем захотите.
В народном организме в момент великого напряжения всегда находится щёлка, через которую радужным пузырём выдувается гений.
Есть… любовь первого глаза, где женщина только невеста, и вот это моё.
Есть писатели, у которых чувство семьи и дома совершенно бесспорно (Аксаков, Мамин), другие, как Л.Н. Толстой, испытав строительство семьи, ставят в этой области человеку вопрос; третьи, как Розанов, чувство семьи трансформируют в чувство поэзии; четвёртые, как Лермонтов, Гоголь, являются демонами её, разрушителями; наконец (я о себе самом думаю), остаются в поисках Марьи Моревны, всегда недоступной Невесты.
К сказкам, поэзии все относятся, как к чему-то несущественному, обслуживающему отдых человека. Но почему же в конце концов от всей жизни остаются одни лишь только сказки, включая в это так называемую историю.
Бывает же: поэт похож на голодного повара, он, созидающий из жизни обед для других, сам остаётся голодным.
Когда показывается дно, является оторопь от жизни, хочется вернуть себе «дурь» (юности. – Ю.С.). Делаются серьёзные усилия, и дурь становится действующей силой, поэзией писательства.
Хотя, конечно, нельзя поэзией заменить всю любовь, но без поэзии любви не бывает, и, значит, это любовь порождает поэзию.
Дело её (птички. – Ю.С.) славить, а не в том, чтобы песня достигала земли и славила птичку (из «Фацелии»; очень тонко о фарисействе, однако. – Ю.С.).
Песня моей жизни, такая долгая, такая настойчивая и упрямая, привлекла ко мне не славу: она вызвала ко мне из хаоса любовь человека (о В.Д. Лебедевой, последней жены писателя. – Ю.С.).
Вся моя поэзия вытекала из утраты, но теперь… из каких же родников будет являться поэзия? Я думаю, из благодарности.
Только через любовь можно найти себя самого как личность, и только личностью можно войти в мир любви человеческой.
Если сущность есть Бог, то подмена её фетишем (поэзии, любви как привязанности. – Ю.С.) порождает собственность, а собственность всегда разрешается драмой (выделено мной. – Ю.С.).
Другой приходит к морю не с душой, а с кувшином и, зачерпнув, приносит из всего моря только кувшин, и вода в кувшине бывает солёная и негодная. «Любовь» – это обман юности», – говорит такой человек и больше не возвращается к морю.
Я люблю тебя, русский народ, я люблю – значит ты существуешь.
Быть русским, любить Россию – это духовное состояние (не национальное. – Ю.С.).
Слепое страдание может быть прямо и пороком, и дело не в самом страдании, а в том смысле духовном, через который переходят от страдания к радости (моё слово о страдании из статьи о Курдакове – почти то же самое! – чувствую так же, хотя, читал Пришвина очень давно и не помня, мог переплавить что-то в своё: мы присваиваем родственное. – Ю.С.).
Истинной радостью может располагать только тот, кто насыщен готовностью и умереть во всякое время (это же и все святые отцы наши проповедовали. – Ю.С.).
Революция не любовь, а дело; моя любовь включает и революцию, поскольку она есть движение духа (из разговора с Н. Семашко в 1906 г. – Ю.С.).
Юмор – это орудие в борьбе с пошлостью. Вот почему в мещанском обществе смеяться нельзя (но сколько пошлости может быть и в юморе! – Ю.С.).
Две сосны, покачиваясь, стонут, как люди, бывает, живут вместе и стонут.
Уходить от плотского мира, ненавидя его, и отряхать прах с ног, это не вершина аскетизма, можно не уходить, а отходить, любя и преображая природу. Может быть, аскетизм самоотвержения при неудаче своего выполнения и является источником самомнительного и резкого разделения материи и духа… (да, самое правильное – монашество в миру: «именно в материи заключена победа», по слову Матери /Мирры Альфассы/. – Ю.С.)
Можно ребёнком (будучи взрослым. – Ю.С.) открыть глаза и начать отходить от мира, оставляя за собой след преобразующей деятельности: это, наверно, и называется путём святости («спасися сам, и тысячи вокруг тебя спасутся», по слову Серафима Саровского; Пришвин брал это из того же Источника, не ведая об этом. – Ю.С.).
Когда говорят «будьте как дети», то этим не хотят сказать, что дети сами по себе хороши. Нет, это относится только к людям взрослым, чтобы они, оставаясь как взрослые люди умными и добрыми, в то же время были и просты, как зверёныши (дети же могут и камнями забить невинного старика… – Ю.С.).
Старость бывает разная, одни старики «впадают в детство», другие постепенно, сознательно и радостно возвращаются к нему.
Мы любим в детях то самое, что храним в себе с детства как лучший дар нам от жизни, и эту нашу прелесть стараемся по-разному воплотить: одни, и этих большинство, определяются с этим даром в семье, другие, кому семейное счастье недоступно, достигают его в искусстве. Третьи, не исчерпываясь до конца ни в семье, ни в искусстве, хранят своего младенца в себе до глубокой старости и это их делает мудрецами.
«Золотое детство» – это не в прошлом, а это наши сокровенные личные возможности в настоящем.
Вспомните своё детство, и вам не захочется для него терять своё настоящее. Напротив, в детстве устраивалась жизнь для будущего…
Люди не любят объяснять события общественной жизни глубокими причинами, но глубокие причины действуют, и вот отчего всё выходит как-то не совсем по-нашему (причины эти – метаисторические. – Ю.С.).
Слава Богу, мне в церковь не нужно ходить: всё лучшее, что люди в церкви находят, дано в нерукотворной природе.
Я не потому прошу лёгкого вместо тяжкого, чтобы скорее выпрыгнуть, раньше всех показаться на свет, а только для того, что, истратив много труда, начинаешь переоценивать своё значение, гордиться перед нижестоящими и питать зло к вышестоящим и легко вырастающим (истинное смиренномудрие! – Ю.С.).
В моей безбрежной радости… нашлось даже место для маленькой грусти о вечном обмане, в котором находится смерть: ей хочется добыть себе прекрасную человеческую душу, а вместо этого, как злую насмешку, она получает… достойные только червей останки того, чем был на земле человек (это называется любовью, состраданием не только к врагу, но и к смерти своей. – Ю.С.).
«Естественная» любовь родителей к детям, эгоистическая эта любовь неминуемо должна вернуться от детей к родителям как горе…
Пусть в литературе и слыву я за мудреца, – там это возможно: ведь и вся литература «слывёт» (мысль, достойная Лао-Цзы. – Ю.С.).
Моя наука есть наука родственного внимания («сердечной мысли». – Ю.С.), своеобразия каждого существа… В сущности своей сердечная мысль и есть добрый ответ на Страшном судилище.
Сущность – страдание, это всегда и в благополучии, мы лишь закрываем глаза (а открыв глаза, можно и выйти из страдания. – Ю.С.).
Когда нива поспела и колосья согнулись от тяжести зёрен, – не верьте колосу, что высоко над нивой стоит: этот колос пустой.
Жизнь повернулась к нам такой своей стороной, когда поэзия Пушкина, Тургенева и даже Льва Толстого почему-то неприятны, и хочется читать Лермонтова и Достоевского. Почему это? (сентябрь 1941 г. – Ю.С.)
Жалость – бессильная любовь. Точно так же и сила, скрытая в любви, когда любовь оставляет человека, превращается в насилие. Так что и жалость, и насилие – одинаково могут быть продуктами распада любви (в жалости ещё сокрыто чувство превосходства, потому она сродни насилию. – Ю.С.).
Подумай про себя на корне своём в неподвижности полной: «Разве что-нибудь значит для тебя такого этот ничтожный червячок, этот ты, кого-то из себя представляющий» (вот это есть двигатель роста души. – Ю.С.).
Ничего не поймёшь, пока делается, и только уж когда кончится.
Где нет греха – нет и закона (любовь. – Ю.С.).
Законы всякого рода свидетельствуют: законы нашего общежития – о нашем несовершенстве, а законы природы – о несовершенстве нашего понимания (т. е. о схематичности нашего представления о них. – Ю.С.).
В поэзии всё возможно и нет дурных материалов. Провал происходит от подмены поэзии… и больше ни от чего.
Самое происхождение этого чувства стыда неглубокое: это оттого, что и сама гордость хочет взять на себя больше, чем может (о стыде за бездействие и благополучие своё в войну; Кришнамурти бы тоже так сказал… – Ю.С.).
Истоки властолюбия – самообман (да и вообще всякая собственность – обман. – Ю.С.).
Господство само по себе есть ограничение духа.
Я помню, очень давно была во мне уверенность, что главная сила человека в душе, а не в электричестве (в т. ч. и токах в мозгу, видимо. – Ю.С.), что новый неведомый мир откроется людям, когда они обратят внимание туда.
Поэт не страдает, а со-страдает, и не чувствует своих героев, а со-чувствует им, и не переживает, а со-переживает. Вот почему поэзия никогда не действительность.
Самая правдивая поэзия – самый большой вымысел (Шекспир. «Как вам это нравится»).
Правда правдой, но нельзя написать сказку тоже и без вымысла, потому, что пусть слово и наполнено веществом правды, а всё-таки самое-то слово, как сосуд, как форма правды, есть достояние человеческого ума или вымысел (слово в истоке своём есть вымышленный символ, отклик ума на факт, понятую, повитую, осознанную правду – в этом сходятся все великие Учители человечества. – Ю.С.).
Реализм в искусстве слова предполагает сочетание правды, как общего основания человеческих отношений, и вымысла, как личного понимания жизни самим художником слова. Правдивый вымысел – это верное понимание каждым из нас общего дела.
Вымысел – это не против правды, а тоже правда, только моя, как я сам о ней думаю… это моя борьба за новое, и если мне удастся победить, то мой вымысел когда-нибудь станет правдой для всех (тут, конечно, вкрадывается некоторая условность: победить – значит, получить признание? – но это вещь неустойчивая… – Ю.С.).
Всякое великое произведение искусства содержит, кроме всего, исповедь художника в том, как он, достигая правды – своей картины, преодолел в себе давление жизненной лжи (это к вопросу о помоях в искусстве. – Ю.С.).
Никакой правды не бывает без выдумки, напротив! Выдумка спасает правду, для правды только существует выдумка.
Правда без выдумки, как самолёт без горючего. Правда лежит. Когда же нальют горючего, то правда летит…
Вот так и жизнь моя собственная, если рассказать всё по чистой правде, никому не интересна. Если же к этой чистой правде прилью некое горючее, то каждый поднимет свою голову вверх и поглядит на мой самолёт.
Правда написанного гораздо фактичней, чем правда сама по себе – правда неодетая.
Именно благоговейный труд порождает мир на земле (труд не за результат, а молитвенный труд, отдаваемый в любви, – пусть и оплачиваемый потом. – Ю.С.).
Дарвин, как прислуга у господ, подсмотрел в делах Божиих обыкновенность Его творчества. Чудесные пироги делаются из обыкновенной муки, так и состав материи тот же самый у человека и обезьяны (состав тот же, замысел разный. – Ю.С.).
Англичанин умеет открываться, не отдаваясь, а русский, если откроется, то тем самым и отдаётся, а после будет страдать.
Видел когда-то и Рублёва, и Рафаэля и ничего не понимал, а теперь сижу в глуши, ничего не вижу и всё понимаю.
Люди придумали в обход возмездия за убийство и необходимости жертвы организацию… Благодаря организации человек как лично ответственное существо делается безликим, и так человеком создаётся вторая природа, в которой, как и в первой, становится можно убивать.
Общая (тотальная) война есть последствие личной безответственности за убийство (начни с себя! – Ю.С.).
Истинная святая мудрость должна быть делом жизни, а не специальностью. Истинный мудрец прежде всего незаметен и прост, а на философа все пальцем показывают, потому что он рассеянный в действительности и спотыкается (мудрец «внимателен к путям своим». – Ю.С.).
Любовь – это история личности. Война – история общества (поэтому спасение может быть только личным, индивидуальным: «узким путём». – Ю.С.).
Мы видим, действительно, что рабство не мешает являться художникам, рабство, бедность, даже болезни. Искусство погибает от неверия и подмены, когда нас начинают уверять, что из стекла можно сделать бриллианты (это и к вопросу «обучения творчеству»… – Ю.С.).
Стремись споры мысли твоей разрешить в своём сердце, а не вовлекать в их борьбу людей и природу. Те, кто так делает, – это они делают мир, и с миром к людям приходят, и называются у людей мудрецами и миротворцами. Наоборот, те, кто бросает незаконченную мысль свою людям, чтобы они, споря между собой, осуществляли начатую мысль, то эти начинатели, действующие так, чтобы за них другие делали, являются властолюбцами («4-я власть»! – Ю.С.) и возбудителями войн на земле (профессия журналист, творец «гражданского общества» – это если глубоко, до дна. – Ю.С.).
Мудрец – это законченный (состоявшийся, цельный. – Ю.С.) человек, властелин – это всегда недомысленник, если только не согласуется с Богом (прямое орудие Его. – Ю.С.).
Вообще, если говорить о самом Боге, то никогда нельзя знать, о Нём ли говоришь…
Едва ли возможна какая-либо на земле жизнь без греха: невозможна, потому что грех есть бродило сознания. Но это вовсе не значит, что каждый из нас для продвижения по пути сознания должен непременно совершать грех («В мире до́лжно прийти соблазнам, но горе тем, через кого они приходят». – Иисус. И врагов, и бесов надо ценить: они – бродило мира, – как и Благая весть, впрочем… – Ю.С.).
В пустыне мысли могут быть только свои, вот почему и боятся пустыни… (из «Фацелии. – Ю.С.).
Народно-стихийный Страшный суд без участия Бога любви, во имя одной лишь правды, и есть революция (по сути, это не революция, а лишь смена лиц… – Ю.С.).
Влияние возможно лишь через любовь, а в любви личность растёт (любовь заразительна… – Ю.С.).
Мир… мне представляется каким-то огромным вместилищем потерянных мыслей, среди которых находится где-то и та, которую я потерял.
Не слова бы спорили, а натуры (о диалогах в произведении. – Ю.С.).
Почему это бывает, что мысль какая-нибудь обыкновенная и постоянная, если напишешь её, становится значительной?
Слава поэта похожа на шест, которым гоняют голубей… Поэт, преданный славе, летает, как голубь, под свист мальчишек.
Нужно самую поэзию освободить от службы тебе и создать вещь независимую, чтобы всё вышло, как воздушный шар: ты его наполнил, и он от тебя улетел (это и есть «свобода от известного»; в этом смысле «Псы Актеона» Курдакова как раз свидетельствуют, что он, Курдаков, их не мог отпустить – раз они достигали его… Это есть эгоизм художника, всё время возвращающегося к прошлым вещам сознания, и мы все таковы… – Ю.С.).
Нечего тебе лезть на рожон, пока души твоей не коснётся любовь… И когда придёт любовь настоящая, то с ней и крест придёт лёгкий и радостный (и «труд благоговейный»; любовь настоящая – это «второе рождение». – Ю.С.).
Когда человек идёт прямым путём, для него и креста нет. Но когда отступает от него и начинает бросаться из стороны в сторону, вот тогда являются разные обстоятельства, которые и толкают его на прямой путь. Эти толчки и составляют для человека крест (Амвросий). (Видимо, перефразирование сказанного знакомым священником. По сути, в этом и есть смысл речения «входите тесными вратами», индивидуальный путь каждого, – это пока выберешься на прямой путь… – Ю.С.).
Критики чудеса искусства стремятся понять и свои ограниченные придумки: символизм, реализм и т.п. – передают как объяснение чуда.
Чехов у нас был таким раздевальщиком героев, читая Чехова, становится стыдно позировать.
Искусство художника состоит в том, чтобы образ сам своей рукой указывал, а не художник подставлял бы свой палец.
Сколько тёмных морщин у меня на душе и на теле, и в то же время чувствуешь, что нельзя на них останавливаться, перебирать их отдельно, что кто-то в тебе повелительно требует выйти из этих морщин (это и есть «свобода от известного», «смерть известного» в психологическом смысле, «по Кришнамурти». – Ю.С.).
Если он действительно реалист, то сколько ни читай, никогда не найдёшь канвы: или она так искусно выдернута, или художник сам поверил в правду своего изображения, забылся от себя совершенно (о писателе. – Ю.С.).
То, что у Гоголя, нет в действительности, но он всех уверил, что это так и есть. И вот он – реалист.
Мужчина всегда стремится уйти на сторону, на работу, на базар, на войну: он туда от-влекается и оттого всегда отвлечён. И оттого его деятельность жестока к человеку конкретному, к личности. Вот тут-то в утверждении всего личного и начинается власть женщины.
После чтения всякой философии (эпилог «Войны и мира» Толстого. – Ю.С.) остаётся, между прочим, некоторое смущение: потихоньку от философов спрашиваешь себя: не в том ли цель философии, чтобы простую, ясную мысль, действующую полезно в голове каждого умного человека, вытащить, как пружинку из часов, и показать в бесполезном состоянии… Вот к чему и сказал мудрец: «Бойся философии»… Это значит: думать надо, думай, но бойся!
Не только дневник, но и всё человеческое творчество состоит в том, чтобы умереть для себя и найти или возродиться в чём-то другом.
Материя движется в сторону разрушения, дух движется в сторону воссоздания (творчество).
(Но надо бы помнить, что именно дух закладывает в материю разрушение. Не для того ли, чтобы показать тленность привязи к мiру?.. – Ю.С.)
Свободно только то решение, в котором душа человека не попадает в плен (Надо) и в своём решении радостно и безгранично расширяется (а для этого надо абстрагироваться от результата, и тогда будет сверх-результат. – Ю.С.).
И вот эта радость тому, что есть возле тебя, и есть сама любовь: любовь как ощущение жизни, и в этой любви содержится нерушимое детство, и эта любовь входит в труд, и самый труд делается любовью (творчество). И тут в «любви» (слово не то – особое чувство жизни) Хочется и Надо – одно (воля Отчая, как своя. – Ю.С.).
Свобода есть выход из необходимости, и в этом всё назначение человека… (это значит не побоку необходимость, а включить её в свободу, освободить её любовью; волю Божию принять как свою. – Ю.С.)
Два выхода из необходимости, бунт или творчество. Но за бунт люди отвечают… а творчество есть выход личный, это есть «мир», а то (бунт) есть война.
Враги наших желаний могут быть друзьями всей нашей личности, и вот этих врагов надо уметь понимать и любить (из противных условий скорее растёшь, чем из благоприятных… – Ю.С.).
Начинаю понемногу понимать урбанистов: город, как остров спасения для человека, место, где, с одной стороны, личность человека может укрыться от контроля, с другой – где он может создавать нестандартный коллектив.
Истинная поэзия города состоит лишь в обострении и необычайном расширении чувства природы…
Спасаясь от чёрта, Гоголь присягнул внешней церкви и утратил свой талант. Гёте бросил Фауста на общее дело, лишил его не только таланта, но даже глаз. Толстой закончил дело художника «толстовством». Всё это происходило потому, что каждый не удовлетворён был развитием своей личности и каждый хотел вырваться из себя и там, вне себя, погибал. Происходила подмена личности чем-то безликим, всё равно, пусть это, как у Гоголя церковь, у Фауста народ, у Толстого общество… (выделено мной; если бы они знали, что за пределами личности и как не стать безликим, они бы бросили сами своё писание и стали бы прославленными в веках пророками, а не запутавшимися писателями. – Ю.С.).
Чувствую скопление сил… и твёрдость в решении ко всем прислушиваться и никого не слушать.
Жизненный свет нашего времени – это радость материи в первый момент после освобождения от мук рождения… Я думаю, что такого рода жизнерадостность и есть основная черта нашего русского народа: радость рождения. И очень может быть, что эта жизнерадостность внутренняя народа стоит к его страданиям в том же отношении, как радость матери к перенесённым мукам.
Атомная сила теперь открыта, может быть, в том же порядке, как ручей подмывает скалу, чтобы она на него же и обрушилась.
В науке есть чары не меньшие, чем в искусстве, отвлекающие личность человека от конкретных условий добродетели (творчества, добра), в том смысле, чтобы служить лучшему всех людей, как себе самому. Так мы долго жили в чарах науки, создававшей нам мираж прогресса.
При такой материализации общества писатели новые никогда не могут занять высокого положения наших учителей, если только мир не вступит в какие-то новые условия и не создастся новая культура.
Есть в моей природе личной чувство вечности, и я говорю о нём, когда пишу даже о собаках, и вот почему я создаю прочные вещи.
И вот тоже чувство бессмертия – тоже прирождённое чувство, иначе как бы мы жили беспечно до невозможности и безумно жестоко или не отдавали бы никогда совсем даром другому свою короткую жизнь (есть такое, заложенное свыше, но больше накладывается другое: наша обособленность, центрирование сознания на себе не позволяют задумываться об истинном смысле жизни, и жизнь просто проскакивает; смысла нет – так чего её беречь? – Ю.С.).
Помню, когда вышел с узелком, покидая навсегда свой отчий дом, встретился мне один приятель из мужиков, человек большой совести, и я ему вздумал пожаловаться.
– Не своей волей ухожу, – сказал я, – боюсь, что убьют: не поглядят ведь, что это я, заодно с помещиками возьмут и кокнут.
– И очень просто, что кокнут, – ответил мой знакомый, помещая своё сочувствие неизвестно куда, то ли ко мне, уважаемому писателю, то ли к тем, кто меня кокнет.
– Слушай, Захар! – сказал я серьёзно, – ты меня знаешь, неужели же тебе не жалко глядеть на меня такого в бегах, с узелком?
– Слушай, милый, – сказал он, положив руку мне на плечо, – ну, ты же раньше-то хорошо пожил, лучше много, чем наши мужики?
– Ну, положим.
– Вот и положим: пусть поживут теперь другие, а ты походи с узелком, ничего тебе от этого плохого не будет. И очень умно сделал, что всё бросил и ушёл с узелком. У тебя же есть голова, а у них что?
Забывать – это значит прощать. Когда людям ничего живётся, они прощают плохое и верят в хорошее. Но есть люди, которые не прощают и нравственным долгом считают своим не прощать. Этой верой питалась революция: не простить.
Помню, как Блок стоял у края чана секты Легкобытова (хлыстов, «Новый Израиль». – Ю.С.) и вождь секты искушал его: «Бросьтесь в наш чан и воскреснете вождём народа». Блок отвечал: «А куда же денется моя личность? Нет! Не могу». Но после не утерпел и в своих «Двенадцати» бросился и не воскрес.
То, о чём спрашивал меня Блок, прочитав «Колобок»: «Вы сливаетесь с природой во время путешествий, скажите, как это возможно, человеку – и сливаться: ведь это же нельзя?» Ответ… был бы близким к правде, если бы я жизнь свою взял в одну большую скобку и назвал бы это смирением. Сделаться ребёнком и проще всего и труднее. Проще, потому что уж не за что и спорить, ничего ни у кого не отнимаешь, ничем никому не вредишь… Трудность же состоит в длительном удовлетворении (как раз желание удовлетворения и уничтожает смирение. – Ю.С.).
Поднимает тебя волна, и поднимайся, только помни всегда: это ты не сам, а волна тебя поднимает. Пользуйся высотой и живи, только отделяй ту высоту, на которую ты сам от себя поднимаешься, и ту, на которую тебя поднимают. Горький перед нами стыдился своей высоты.
Мне стало видно, почему я всегда робел понимать себя настоящим писателем: потому что я очень людей хотел возле себя, а быть настоящим писателем – это значит быть одиноким… я в простоте своей славу понимал просто как счастье и считал себя его недостойным.
Чувство одиночества, в том смысле, что я хуже других, что такому, как я, нельзя и стыдно войти в «коллектив». Без этого чувства тоскующей отдельности я себя не помню, до этого я о себе сказать ничего не могу.
Жизнь основана на доверии, которое не всегда оправдывается, значит, на доверии героическом и жертвенном.
«Мужики» Чехова. Тоже мужики есть и сейчас, и есть на них писатель, как Чехов, но написать нельзя: не туда идёт история. А тогда можно было, потому что время шло к концу империи.
Живописец может видеть предмет только с одной стороны, и оттого он художник прямой, чёткий и сидящий. А художник слова устаёт смотреть только прямо, у него является сомнение в себе и в том, что он видит. «Дай-ка, – скажет, – я загляну с другой стороны»… С этого сомнения, с этого желания заглянуть на другую сторону и начинается движение.
Мне всегда казалось, что убеждения имеют только старики и сумасшедшие, а нормальные люди, если, бывает, и носят какие-то «убеждения», то их очень таят, как уединённое отхожее место… И если серьёзно говорить, то и правда, как это можно «стоять на своём», если всё так быстро проходит и меняется, и как воистину безнравственна логика этих убеждений в отношении ближнего.
(Кришнамурти: «Нет ничего постоянного вокруг вас – кроме того, что вы считаете постоянным» и «Когда я говорю, что знаю вас, – это значит, что я знал вас вчера, а сейчас я вас фактически не знаю…» – Ю.С.)
Мы, поколения старших, не можем честно сойтись с молодёжью из-за их жестокости. Но молодёжь неминуемо по биологическому закону идёт к нам, и, значит, этика старости состоит в умении ждать.
Искусство обладает особенной силой, если выступает как искусство, невозможно искусство принудить быть моралью. И не думаю, что такое оскоплённое искусство может помочь, и нужно ли такое искусство.
Само по себе искусство для искусства – нелепость, как нелепость искусство на пользу.
Ничтожеством самым ничтожнейшим чувствует себя учёный и художник из тех, кого люди называют великими. Они потому чувствуют себя ничтожеством, что видят возможности для человека настоящего величия (чувствуют, но не видят, как… – Ю.С.) и, сравнивая идеал с тем, как он сам к нему подползает, чувствует свою малость. А то, что по сравнению с ним другие ещё тише ползут, не возвышает его в своих глазах, а ещё умаляет.
Капица сказал, что в поэтическом произведении не допускается ни малейшей доли лжи. Он прав, но надо выяснить, что же есть в поэзии правда и что есть ложь, и в связи с этим, что есть поведение автора, о котором так давно я думаю и не прихожу ни к чему.
Секрет прозы есть поэзия. И для примера показал бы «Тамань», как поэзию.
Гётева мысль по памяти своими словами: художник к жизни может подходить двумя путями, один путь от общей мысли к частному, и тогда у него получится аллегория; другой путь – от частного явления к общему, и это путь поэзии (по-моему: жизненный путь образа, как он рождается и как живёт).
Я был врагом своих учителей в школе (особенно Розанова, тогда учителя географии. – Ю.С.), я же потом и стал на их сторону против себя.
Меня выгоняли из школы (именно Розанов! – Ю.С.), потому что я был не способен к ученью и непослушен. А теперь в каждой школе по хрестоматиям учат детей моим словам… (по иронии судьбы Пришвин одно время был учителем географии в школе, где учился когда-то… – Ю.С.).
В моём литературном устремлении с некоторого времени маячит цель глубочайшие мысли свои выражать словами, доступными каждому, и даже ребёнку. С помощью улыбки можно бесконечно упростить высказывание мысли (сами дневники и это высказывание, в частности, развеивают миф о некой вынужденности для Пришвина быть «детским» писателем, «натуралистом»: единственная его «нужда» – следовать внутреннему себе. – Ю.С.).
Мне очень удавались мои звенья (в «Кащеевой цепи». – Ю.С.), пока я писал о прошлом, пережитом. Но как только я дошёл до настоящего и хотел понять его из прошлого и объяснить, оказалось это невозможным, я запутался и окончил рассуждением, увенчанным бесконечностью… какой дорогой (без конца. – Ю.С.) оказалось теперь всё моё так называемое творчество (точнейшая иллюстрация того, как наша обусловленность прошлым – опытом, представлениями – не даёт нам видеть настоящее таким, каково оно есть: в текущей изменяемости и неповторимости. – Ю.С.).
Иногда, записывая что-нибудь себе в тетрадку, как будто опомнишься: кажется, я не просто пишу, а что-то делаю, и даже определённо чувствую, что именно делаю: я сверлю.
Наверно, это вышло по литературной наивности (я не литератор), что я главные силы свои писателя тратил на писание дневников.
Несвободный поэт прежде всего смотрит на… целину и разбирает: где целина эта поднята и где она не поднята. А свободный поэт обратит внимание на дроф, летающих над целиной, и понимает по дрофам, что целина, где они прошлый год устраивали свои гнёзда, поднята, и им надо искать новые места… Свободный поэт пишет о дрофах, а читатели думают о поднятой целине…
…Способность писать без таланта называют мастерством. А свобода поэта состоит в великом труде управления своим талантом.
Так я понимаю свободу поэта: у мастера вещи делаются, у поэта рождаются, у мастера только одно мастерство, у поэта талант, мастерство и, главное, поведение, без особого поведения в отношении таланта не может быть свободного поэта.
Воскрешение есть возникновение формы, но форма может быть только призраком, а не существом. Мы ищем существо в форме и называем его содержанием.
Поведение художника относится к содержанию, или к материи, или к существу. Мастерство относится к форме. Мастерство является делом воскрешения у художника при наличии поведения его, образующего содержание или существо.
Первый мой читатель – это я сам… Так распадается в творчестве один и тот же человек на двух, на писателя и на читателя. Первое я – это мечтатель-писатель, а второе я, или я сам, – это читатель и хозяин…
Из всего творческого процесса наиболее удивительным и, наверное, очень сложным является это разделение себя самого на писателя и на своего читателя, на творца и на его судью (но если творец целен, т. е. своего рода ретранслятор чего-то свыше, то разделения не существует: идёт сразу «удобочитаемое», без усилий это увидеть со стороны, – не путать с т. н. «контактёрами», там идёт поток выспренних помоев. – Ю.С.).
А разве не в моём собственном счастье содержится счастье всех?.. Не это ли состояние каждого (как возможность) является величайшим сокровищем, и не этому ли «счастью» мы все обязаны служить: все служить счастью каждого (тут немного от коммунизма, но мысль очень верная: суть в том, что «счастливый», истинно счастливый, находящийся в Царствии, так и ощущает мир, потому что в нём реально нет разделения на «я» и «мир», «другие», и оттого всё вокруг него изменяется – «спасаются тысячи», по слову батюшки Серафима; с физической точки зрения – это действие вибраций, но со «сверх-физической» – это вибрации Любви. – Ю.С.).
Чрезвычайно просто это чувство радости жизни и всем доступно (это ему было просто… – Ю.С.). Вероятно, и я вышел в люди (в писатели) благодаря смелости пользования простотой чувства радости жизни. Я скорей всего прост и глуп, как Иван Дурак.
Есть вещи, положенные на вашу долю, лежат, вас дожидаются, пылятся и портятся, а вы по сторонам ищете, хватаетесь и чужое за своё выдаёте (речь, несомненно, о Царствии, и «портится» Оно – в смысле всё труднее достижимо со временем, но он, имея Его, не знал сам, где же Оно «лежит» и как научить взять Его, – как Апостолы поначалу спрашивали всё показать им Отца, а Он был перед ними в лице Сына. – Ю.С.).
Назови же мне хотя бы одного, кто вместил бы сам себя, и весь живот свой, и все мысленные догадки свои в образ такой же простой и величественный, какой ощущаем мы в себе, когда бываем просты, как дети…
Вот куда ведёт моя мысль о поведении творческом, а мастерство – это служба.
Стремление художника сделать живое существо вместо себя, живого, и в нём, живом, умереть – и есть стремление к достижению своего бессмертия при жизни (но лишь стремление… увы, это иллюзия; хотя, любое стремление есть свидетельство существования некой реальности, которую, разумеется, невозможно изобразить с помощью мысли, её можно только открыть как проявленную: «Если есть тоска по тайне,//Значит, тайна тоже есть». Курдаков. И, открыв, быть ею. – Ю.С.).
Жизнь желанная – это игра, все, кто может, играют, а кто не может – трудится в надежде когда-нибудь поиграть. Иные, даже вовсе потеряв надежду когда-нибудь поиграть, переносят мечту свою в будущее на «после нас», или даже совсем далеко, на тот свет (почти все воцерковленные; правы и Кожинов, и Курдаков: люди играют, но не как дети, а игра детей – это есть жизнь истинная. Для справки: стихотворение Курдакова «Есть игры и жизни…» создавалось как ответ Кожинову в споре о том, является ли двигателем творчества игровое начало. – Ю.С.).
Игра – это есть допускаемая ложь: «будто правда». Этой игрой и наполнена основная жизнь ребёнка, и это же детское «будто» сохраняется у художника и переходит в большую сознательную игру, называемую искусством (тут – «кожиновский» взгляд. – Ю.С.).
Напротив, прямой путь без всякого «будто» к правде называется поведением.
Мы родимся на игру («Бог, играя, создаёт миры». – Ю.С.), а нас учат поведению.
Пришёл к сознанию того, как это трудно, как это опасно и каким это надо быть чистым человеком и большим художником, чтобы написать по себе о поведении художника.
Поэзия бросает лучи свои во все стороны, и один из них проходит сквозь правду и освещает её изнутри. Такая правда редкая светит для всех наравне со светилами, а искусство такого художника является личным его поведением.
Полагаю в конце концов, что вначале было дело формирования моей личности: дело это – моё поведение. А дальше в моём поведении родилось и вышло на свет, как ребёнок у матери, моё слово.
Вот отчего, наверно, и бывает со мной всегда, когда читатель мой объясняет создаваемые мною вещи «талантом», я с этим не соглашаюсь. Я сам свои хорошие вещи отношу не к таланту своему, а к своему поведению.
Талант у человека общий со всей природой… <и>, как мотор, даёт общее движение жизни, а моё личное поведение на почве общего таланта – мотора, определяет мою вещь как заслугу и меня самого как личность единственную, неповторимую и необходимую людям… (про заслугу и прочее тут некоторый перебор, но это взгляд его на себя как бы со стороны, от читателя… – Ю.С.)
Ещё и такие есть читатели, которые, радуясь моей вещи, объясняют её появление моим мастерством, поселяя у наивных людей такое мнение, что если будешь умело мастерить со словами, то сделаешься хорошим писателем. До некоторой степени это не совсем бессмысленно в других искусствах (спорно… – Ю.С.)… Но искусству слова мы учимся с первых дней по выходе из материнской утробы… Выделение мастерства как главного в искусстве слова, вероятнее всего произошло от сальеризма и подражания.
«Поведение» у меня скорее всего означает долг быть самим собой, а мастерство – быть как все.
Вот и думаю об искусстве как о поведении: что есть у всякого настоящего творца своё творческое поведение в жизни – своя правда, а красота приходит сама (А твоя красота пусть сама // Пробивается к рифме своей… У родственных душ чувства сходятся. – Ю.С.).
Я вспомнил то время, когда жил в Ельце, на Бабьем базаре. Какой был я бездельник и пустой человек, откуда же потом всё взялось? Ведь буквально из ничего.
И что это за победа, если даётся усилием, если победитель выходит из борьбы (из конфликта внутреннего. – Ю.С.) с покалеченной душой. Хороша такая победа, когда сам и не знаешь о ней, когда она сама из тебя самого вытекает. Хорошо быть таким, а не сделаться.
Всякого со стороны, кто вникал в работу художника, удивляет, как художник смешно прикован к натуре: маленькая пичужка родится из яйца, какая-то случайная почка на ветке – и всё это пишется, как оно есть. Кажется, будто дело не в родинке, не в почке, а в особом чувстве закона природы: делать не как самому хочется, а как это надо во исполнение закона природы (это об «органичности» и о «Хочу» и «Надо». – Ю.С.).
С другой стороны, когда вещь готова и вещь вышла настоящая, то вся она… говорит о том, что художник сделал её по своей доброй воле, как существо единственное и неповторимое, и, как будто, рабски следуя закону природы, пришёл к чему-то в ней небывалому.
…Я, безумец, медленно путём опыта жизненного «приходил в себя» и это сопровождалось радостью (мой оптимизм) и удивлением (мои писания).
Можно ли мне гордиться перед молодёжью своим литературным мастерством и требовать от них такого мастерства, если по себе знаю, что для такого мастерства надо жертвовать собственной жизнью (хотя бы психологически умереть для прошлого. – Ю.С.)…
Как я буду учить такому мастерству и сушить молодую жизнь, если я не знаю, для чего ему нужно такое мастерство.
И оттого я говорю всем, начинающим работу в искусстве слова: из-за чего именно он хочет дело жизни своей обращать в слово? (выделено мной. – Ю.С.)
И так вопрос о мастерстве я переключаю на вопрос поведения и спрашиваю каждого.., из-за чего он собирается жертвовать своей жизнью, а если он обернёт на меня, спросит:
– А из-за чего вы сами жертвовали?
Я отвечу:
– В наше время жертва собой была основой нашего воспитания и поведения.
Почему это бывает, что когда пишешь новую вещь, то всё прежнее не ценишь; все заслуги свои исчезают, и даже о всех похвалах прежних думаешь: это они ошибались? Так всё прошлое меркнет, и остаётся только маяк впереди: «Вот теперь зато напишу, так напишу, по-настоящему» (это и есть смерть личного прошлого, – психологически, – только здесь в узком смысле, а надо бы на всех фронтах. «Если вы умрёте хотя бы для одного вашего удовольствия, умрёте естественно, без усилия и аргументации, вы будете знать, что значит умирать». Кришнамурти. – Ю.С.).
Меня иногда очень искушает соблазн пересмотреть весь мой жизненный опыт и открыть в нём способ творчества, более лёгкий, и доступный, и ясный, чем было у меня…
Почему, когда появляется новое значительное произведение, критики прежде всего ищут в прошлом родства автора, им надо узнать, что какое слово пришло со стороны к автору и стало в нём делом, определившим рождение его собственного небывалого слова.
Критики ищут происхождения нового слова…
Большинство учёных критиков первой важностью в оценке работы писателя ставят его происхождение от какого-нибудь другого, как в дарвинизме некоторые видят всю важность в происхождении человека от обезьяны.
В своё время, после знакомства с ней (З. Гиппиус. – Ю.С.), я написал в дневнике точно в такой же осенний день: «Жёлтые листья в тумане падали, как убитые птицы». Думал о Гиппиус, в то время я тоже хотел писать изысканными фразами, готовить их, запоминать. И сам не знаю, как это Бог спас меня от такой беды!
В моё время (декадентское) писатели открыли секрет писания, что надо писать о себе; в наше время, наоборот, пишут не о себе. То и другое неверно: писание о себе приводит к пороку, писание о другом – к добродетели вне искусства, к пропаганде. В искусстве же слова необходимо познать себя (это не только в искусстве, это вообще основа истинно творческой жизни. – Ю.С.) и это самое представить как узнанное в другом.
Наши пишут теперь о другом, не зная себя, а в моё время писали о себе, не видя другого. Я тем спасся от декадентства, что стал писать о природе.
Для меня национальность поэта является источником его поэзии, но сама поэзия, как река, течёт в океан. Я доказал это в отношении описания природы: своим личным прикосновением я уродняю всякую, совершенно мне чуждую природу вроде Севера или Дальнего Востока.
Немец способен на всевозможное и в этом лучше всех в этом мире. Русский в возможном недалеко ушёл, но он, как никто, в невозможном («чудо») (поэтому и возможно «невозможное» – т. е. то, что ещё «не развёрнуто», потенциально, к чему «стремишься». – Ю.С.).
«Нет, у них совесть есть, только не живая, а их совесть в закон перешла… и к человеку надо подойти через закон» (из разговора с простым русским человеком, бывшем в плену у немцев в Первую Мировую. – Ю.С.).
Простой русский человек, всегда искренний и потому всегда разный (о Розанове. – Ю.С.).
Русские люди тем хороши, что разные, и оттого всё ждёшь какого-то очень хорошего.
И он, бывает, показывается…
При неудаче является сладкий соблазн признать невозможность писательства и послать его к чёрту. Но ведь есть же отдельные борцы-победители в разных областях, пусть их мало, но именно и спрашивается теперь с нас то самое, чего мало… (борьба тут – синоним стойкости, а не приложения усилий. – Ю.С.)
Сила и слава… дневников (речь о дневниках Толстого. – Ю.С.) в том, что они пишутся по необходимости роста сознания и только для этого. Я лично не уничтожаю их только потому, что, кроме самопознания, учусь в них просто писать и написанное часто мне потом годится.
В моих дневниках, как священная обязанность, содержится требование писать хорошо. В этом требовании обращения содержания в форму содержится этика художника: не оставаться с написанным на «после себя», а выходить в люди (что мне, или какое мне дело к тому, что будет после меня? Как это скучно устраиваться с чем-то на после себя).
Какой может быть разговор: конечно, на первом месте моё маленькое живое… я бы всё, что остаётся на после, очень бы недорого променял на возможность написать и напечатать что-нибудь при себе.
На простой прогулке после утреннего завтрака обыкновенный дачник встречает приход прекрасного мгновения к себе пошлым восклицанием… А художник, как раненый, хватается за кисть и в труде адском топит невыносимость своего счастья, отчего и труд его делается возможным.
Что, если сказать так: характер, например, Дон Кихот, как единственное, неповторимое существо – создаёт автор… А тип Дон Кихота делает читатель: от этого единственного характера пошли донкихоты как дети автора и читателя.
Критики почему-то в большинстве случаев разбирают творчество авторов не со стороны характеров, а со стороны типов данного времени (факт, это казалось неоспоримым на уроках литературы и всегда вызывало протест внутри. – Ю.С.).
Если же автор гоняется за типами своего времени, – то, что получилось с Боборыкиным и что умаляет Тургенева, как человека зависимого…
Нельзя сказать «положительный или отрицательный характер», но у каждого читателя на языке есть «положительный или отрицательный тип».
Обломов бесхарактерный как тип и великий русский характер как личность (встанет когда-нибудь и всё переделает по-своему).
По правде говоря, наша обывательская вера (о, сколько нас, обывателей!) имеет идеалом своим достижение жизни хорошей, то есть покойной, сытой и весёлой (Где о тщете и трудах забывая// Люди бы сладкую долю нашли. – Ю.С.). В направлении к такой жизни делают усилия, и потом оказывается, при достижении, что эта гармония жизни или не удалась, или сама по себе неудовлетворительна (ведь все знают, что желания – неудовлетворимы, но всё же все и идут за ними. – Ю.С.). Вот тогда-то и начинается разговор о жизни иной. И некоторым удаётся найти такое иное счастье, вроде радости всех скорбящих, в искусстве, в науке, в особого рода повышенной деятельности («удовлетворяющей деятельности», как бы сказал Кришнамурти, – то есть в бегстве от собственно жизни. – Ю.С.).
Думаю, что если очистить его (дневник. – Ю.С.) от неудач, и так бы сделать лет за десять, и очищенное собрать в один том, то и получится та книга, для которой родился Михаил Пришвин.
Надо писать дневник так, чтобы личное являлось на фоне великого исторического события, в этом и есть интерес мемуаров.
А события исторические есть всегда… если же нет сейчас видимого, то нужно найти невидимое (метаисторическое всегда велико. – Ю.С.).
Чувство современности я понимаю не в смысле чувства времени. Часто бывает, упрямый и расчётливый газетчик какой-нибудь отлично чувствует время, но его отношение ко времени этому несовременное (элементарно: он подходит к нему «со своими представлениями» и конъюнктурой, которые есть прошлое! – Ю.С.). Напротив, другой мало следит за временем и даже не совсем считается с ним, но он гораздо современней человека, в упор следящего за движением часовой стрелки (и тем не менее в постоянном десинхронозе из-за своих представлений. – Ю.С.).
Так, например, Шекспир гораздо современнее нам, чем N, до того следящий за временем, что вчера он высказался положительно за пьесы без конфликтов, а сегодня услыхал что-то и пишет за конфликт.
Мне хотелось бы прославить любовь не как песню, а как дело человеческой жизни (казалось бы, банальная декларация, но в том состоянии – Царствия – она действительно главное дело жизни, которое всё освящает. – Ю.С.). Я хотел бы поэзию сделать священной и себя, как поэта, понимать священнослужителем (какие же могут после этого быть сомнения в том, что Пришвин – религиозен! – Ю.С.).
Сколько в народе нашем таится неизжитой любви, и вот эту любовь свою узнают в моих книгах, и этим вольным священником или попиком народ держит меня при себе. В этом разгадка успеха моей «природы».
Обиду нельзя стереть усилием воли, её можно стереть кулаком или легкомыслием. Всякое усилие порождает Сальери (выделено мной; архиёмкое и архиважное суждение: в Царствие – читай: в Творчество – входят без усилия воли, соревнования, будущего успеха, но одной лишь силой устремления-смирения. «Творчество – это состояние бытия, в котором полностью отсутствует эгоистическое усилие». Кришнамурти. – Ю.С.).
Сатира – не поэзия, а только мысль, заострённая злободневно. Лично я не люблю и не понимаю сатиру, как слепой на всё такое, но если те, кто видят, признают за хорошее и печатают, то и я, слепой, тоже говорю, как зрячие.
Свет и тень нашей души: свет стремится, а тень ложится (так же и зло, и болезнь: это тень того, чем свет не усваивается. Усвоенный свет делает прозрачным. – Ю.С.).
Иногда мне кажется, я потому не учёный, а поэт, что больше понимаю. А другой раз происхождение своей поэзии вижу в недостатке своего разумения: чего-то не хватает во мне для разумного понимания вещей, и я обращаюсь к поэзии («разумное понимание» – видимо, понимание умом, интеллектом; но, как ни парадоксально это, умом не понимают вообще, ум – оператор библиотеки, склада вещей прошлого; понимание происходит в безмолвии, а потом приходят слова из библиотеки – если найдутся… «Вы не сможете понять себя, исходя из Фрейда, Юнга или меня». Кришнамурти. Так что тут всё верно Пришвиным сказано. – Ю.С.).
Понимаю, …почему такие люди, как Розанов и А. Толстой, сторонились меня: они понимали, что я в себе человек особенный, им не хотелось «возиться» со мной именно потому, что я не просто живу, а меня несёт. Разные и по уму, и по всему, и во всём, они что-то себе нашли, за что-то ухватились, овладев (т. е. став зависимыми от этого. – Ю.С.), тем самым, что меня просто несло (без усилий. – Ю.С.).
Всё хорошее в человеке почему-то наивно, и даже величайший философ наивен в своём стремлении до чего-то додуматься (но на этом его наивность кончается. – Ю.С.).
Серьёзна и ненаивна в человеке только мощь: могу – и всё (тут не имеется в виду мощь желания, которая смешна, ибо эгоистична: «Вот в чём каждый серьёзен: в получении того, что он хочет. И это всё, что мы подразумеваем под серьёзностью». Кришнамурти. Та мощь, которую имеет в виду Пришвин и которая действительно серьёзна, – не «от себя» – Ю.С.).
Если я так заострю свою фразу, что люди скажут потом: «Так ещё никто не писал!», то это, наверно, будет прекрасная фраза.
Но если я сам преднамеренно, с тем, чтобы так люди сказали обо мне, заострю во весь свой ум и талант, чтобы именно с намерением сказать лучше всех, то эта претензия, как ложка дёгтя, отравит весь мёд славной фразы.
Так писали в своё время декаденты, и я, одно время увлекаясь ими, писал, как они, с претензией. Спасся я от них скорее всего не искусством, а поведением: мне отчего-то страстно захотелось быть в чём-то, как все, и писать так же просто, как все говорят. И весь мой некоторый успех состоит в том, что мои читатели в моей писаной фразе узнают свою, сказанную иногда шёпотом другу.
Яснеет современная задача искусства обнажить человека совершенно, лишить его всяких покровов религиозно-этических и романтических (обусловленности, т. е. вытащить человека истинного в его неприглядности, – в себе, разумеется, но это задача уже не искусства… – Ю.С.).
Любовь, как дело личное, начинается пониманием двух и подарком. Но это личное дело, проходя сквозь женщину, превращается в общее: ребёнок есть начало общей жизни.
Книга рождается тоже так: от личного к общему, и в поэтических явлениях в деле рождения женщина участвует так же, как и в физическом рождении. Прекрасная дама или ведьма, положительно или отрицательно, всё равно, только едва ли что-либо в духовном мире является без участия женщины.
Что такое в устах простолюдина «простой человек» как похвала, и что есть «гордый» как порицание. Это Чацкий – гордый, а Фамусов – простой. Идеализация «простого» – это Максим Максимыч у Лермонтова, Тушин – у Толстого.
Видел фильм об охоте, показывали расстрел волков. Самому бы стрелять – ничего, но смотреть… даже волков, очень неприятно. Так и со всей охотой: можно охотиться, но хвалиться тут нечем.
Мнимый человек – живущий чужими мнениями (но чужое можно использовать для подтверждения своего, как знак «родственного внимания». – Ю.С.).
На прогулке сегодня я ощутил то седло волшебное, на котором надлежит сидеть всегда (речь, несомненно, о состоянии Царствия. – Ю.С.)… И если так, если седло у тебя в руках, то нет на свете ничего такого, перед чем бы сошла с лица твоего улыбка спокойствия. И если даже на глазах твоих брат поднял нож над головой своего родного брата, ты, не оставляя улыбки, лёгким движением руки схватишь нож и зашвырнёшь его (выделдено мной; «движение и покой – знак Отца», по Христу; Пришвиным дано лишь схематическое описание состояния человека, пребывающего в Царствии, ибо описать его полно невозможно. – Ю.С.).
Я <не>из-за того не романист, что не могу написать романа: я это могу, но я всё-таки и с романом останусь не романистом, потому что не могу оторваться от правды настолько, чтобы продержаться в воздухе, не чувствуя правды, так долго, чтобы за это время можно было роман написать.
Люди, как река, текут (потому и невозможно к ним подойти со своими представлениями о них. – Ю.С.). И чтобы хорошо написать это, надо: ты пишешь в уединении, но чувствуешь текущую реку.
Запереться можно и надо от шума, от помех, но от жизни нельзя запираться, ты должен слышать постоянное течение (это означает пребывание в «вертикальном» времени, когда ты вечно на гребне волны текущего, хронологического времени, в текущем мгновении, «здесь и сейчас», т.е. в реальности. – Ю.С.).
Быть мудрым – это значит прежде всего быть внимательным к душе близкого человека. На вопрос же, кто этот близкий, – ответ такой: в каждом человеке родственное внимание стремится открыть близкого, кого оно откроет, тот и есть близкий.
Жертва – это ответ невинного за ошибку другого, и потому живи и не ошибайся. Не греши не потому, что тебе будет за это нехорошо, а потому, что за твой грех будет отвечать другой (потому смиренным и даётся Царствие Божие, что они не грешат не для себя. – Ю.С.).
Пишу оттого, что не могу удержать в голове и сложить, соединяя, проходящие отблески жизни какой-то единой, большой (тоска о Целом. – Ю.С.). С пером в руке, как с костылём…
В ней для меня всё нашлось, и через неё во мне всё сошлось (о В.Д. Лебедевой. – Ю.С.).
С любовью женщина может проникнуть во все дела, и чем глубже она в них проникает, в дела, тем сильнее любовь и выше сама женщина. Мужчина же, ценя любовь, тем самым и остаётся мужем, что предоставляет всего себя ей, уверенный в том, что в его мужское творческое начало женщина не может никогда проникнуть. Но чем она глубже проникает, тем она выше как женщина. И пусть дойдёт до того, что она меня, как младенца своего, будет качать на руках, всё равно в отношении первоначального моего творчества она будет не-вестой.
Да, это, конечно, было: в тайне души своей я стал проповедовать марксизм, имея в виду грядущее царство будущей женщины (в юности увлекался Бебелем. – Ю.С.).
Вопрос: не есть ли «правда» тот самый основной принцип (обобщение), который вызывает непременно войну у людей, не есть ли слово правды именно меч, а не мир, как я хочу это вывести.
(Так оно и есть, не Христос войну принёс, а слово Его разделило людей в силу их нежелания увидеть правду о себе; точно так же действует Дух: стяжаемый – спасает, игнорируемый – убивает. По слову Христа: «если вы не имеете это, оно умертвит вас». – Ю.С.)
По опыту знаю, что откуда неприятно, туда и надо идти (глубже, чем кажется: во-первых, обычно убегают от неприятного, в т. ч. и в первую очередь в себе, – в «норку», в деятельность, в религию, куда угодно; во-вторых, «неприятное» – это знак того, что в тебе несовершенно, ибо совершенство – это отсутствие конфликта. – Ю.С.).
Вспомнилось: думать надо о всём, а писать хорошо можно только о самом простом, чем вся жизнь наполнена, этого простого надо искать и на это простое все думы променять (всё верно: думать – последнее дело, когда «ищешь» главное. – Ю.С.).
Бог любит всех, но каждого больше (это и буквально: каждого, кто открыт Ему. – Ю.С.).
Каждый на свете из нас (обусловленный человек, «фронтальная личность», по Шри Ауробиндо. – Ю.С.) добирается до своего заключённого простого человека своим собственным путём и так «находит себя».
Хорошо; но зачем постоянно сравнивать Пришвина со Шри Ауробиндо и Кришнамурти? хватило бы и одного Юрия Савченко… )))))
А вообще – прочел с удовольствием.
Спасибо!
Наверное, потому, что говорят они об одном и том же одно и то же, а это случайным быть не может. А вам, Писец, не нравятся имена? Или вам претит то, что они говорили? Моя задача здесь была расширить взгляд на Пришвина и возвысить уровень его восприятия, как всегда и по отношению к большинству творцов игнорируемый. Тем не менее, спасибо за прочтение
Нет, я просто думаю, что Пришвин самодостаточен, как все русские гении.
Впрочем, ничего не имею против методики сравнения и сопряжения разных талантов. Меня несколько покоробила лишь та чрезмерная назойливость, с которой Вы “сопрягали” Пришвина с Кришнамурти и Савченко.
Во всем должна быть мера, Юрий Элланович.
“…нужно отказаться от себя (эгоизма)”, – приходит к одному из выводов в своём личном духовном поиске наш замечательный писатель М. Пришвин.
Нет, теория разумного эгоизма незабвенного Николая Гавриловича, мне представляется, продуктивней, – более человечной.
“Отказаться от эгоизма” не означает отказаться от себя. Без эгоизма в человеке много ещё останется – свет, душа, тепло, сердечность, любовь….