Леонид ЖУХОВИЦКИЙ. ИЩУ СОАВТОРА!

Литературные споры и размышления

№ 1964 / 1, 01.01.1964, автор: Леонид ЖУХОВИЦКИЙ

Уважаемые товарищи читатели!

Начинается новый литературный год, который принесёт новые радости и заботы всем, в том числе и критикам. Им даже, вероятно, в первую очередь: ведь для них наступает пора, когда необходимо отвлечься от «текучки» и попытаться обозреть, что же принёс литературе только что закончившийся 1963 год.

Очевидно, критикам не обойтись без каких-то итоговых статей, итоговых мыслей, итоговых вопросов. Сегодня, в первом новогоднем номере еженедельника, мы предоставляем слово молодому прозаику Леониду Жуховицкому, автору повести «Я сын твой, Москва». Статья содержит попытку поставить некоторые общие вопросы, так сказать, «выяснить отношения» между литературой и критикой. Автор не только ставит вопросы, но и предлагает определённые решения выдвинутых проблем, ссылается на опыт русской классической критики.

Мысли, высказанные в статье Л.Жуховицкого, далеко не всегда бесспорны, и редакция считает, что дискуссия по статье «Ищу соавтора!» может принести пользу как писателям, так и критикам. Разумеется, и читателям. Уже в этом номере писателю возражает критик Гр. Бровман, которого мы ещё ранее попросили ознакомиться со статьёй.

Редакция надеется также, что разговор, начатый Л.Жуховицким и Гр. Бровманом, будет поддержан и продолжен.

 


 

Леонид ЖУХОВИЦКИЙ

 

ИЩУ СОАВТОРА!

 

Критика отстаёт…

Просто неудобно начинать статью с этой банальности. Бывалый читатель, наверное, уже бормочет саркастически: «Волга впадает в Каспийское море». И он прав. Но что поделать, если год проходит за годом, а Волга всё впадает в Каспийское море, а лошади всё едят овёс и сено, а критика всё отстаёт. Отстаёт настолько общепризнанно, что даже самые робкие юмористы безбоязненно пробуют на ней картонные зубы своей деликатной сатиры. Отстаёт от жизни, от литературы, от растущих интересов читателя и, что уж совсем удивительно, отстаёт от постоянно отстающей драматургии. Так сказать, хронический аутсайдер.

Итак, критика отстаёт.

Сама банальность этого утверждения должна бы вызывать беспокойство или хотя бы желание доискаться до причин столь постоянного следствия. Но к отставанию критики привыкли, притерпелись. От неё как будто и не ждут многого – даже в недавнем очень доброжелательном обзоре «Принципиальность критики» наряду со словами о «добрых и обещающих приметах» «Литературная газета» совершенно спокойно замечает: «О минувшем октябре, с точки зрения «критического цеха», можно было бы сказать, что это был месяц будничный, «рабочий», пожалуй, не ознаменованный какими-либо выдающимися критическими выступлениями…»

Поэтов и прозаиков такая оценка, вероятно, огорчила бы, а критики вынуждены принять её за похвалу. Ничего не поделаешь – критика отстаёт…

И что-то давно уже не слышно по этому поводу голубоглазого детского вопроса: «А почему?»

А ведь это очень важно – почему? Может быть, отставание – не беда, а просто особенность критики? Ведь не ругают задние колёса телеги за то, что они постоянно отстают от передних…

 

 

Если спросить историю

 

А были времена, когда критика не только не отставала, но даже, пожалуй, шла впереди прозы и поэзии, когда именно критик был властителем дум современников и читатель начинал журнал не с романа, а с критической статьи. Было время, когда критика формировала не только вкус, но и мировоззрение молодёжи, когда само слово «критик» звучало гордо и целые периоды общественной жизни с гордостью несли на себе отпечаток личности Критика. Это было, когда со словом «критик» отождествлялись имена Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Писарева.

Почему же в их руках медлительное перо литератора столь уверенно опережало время?

На это существует идеальный ответ: «Они были гении».

Ладно, гении.

Но ведь гениальность – дело конкретное, она всегда выражается в чём-то определённом. В чём же сила наших великих критиков?

Может быть, в доступности и блеске стиля, привлекавших и покорявших широкие слои читателей? Но многие статьи Чернышевского и Добролюбова читаются очень нелегко – эти журнальные бойцы очень редко имели время на изящество отделки. Пожалуй, значительная часть современных критиков работает над формой даже более тщательно, особенно в последние годы, когда принята остроумная критика, когда острят даже в аннотациях, и эту повинность добросовестно отбывают даже те критики, которые демонстрируют не столько острый ум, сколько острое отсутствие оного…

Может быть, гениальность классиков проявлялась в абсолютной зоркости вкуса, в безошибочности оценок?

Но Белинского, например, глубоко возмутило само сравнение Гоголя с Гомером и Шекспиром, хотя нам сегодня оно кажется вполне правомерным и уж во всяком случае не кощунственным. Но Чернышевский счёл «Бедность не порок» безусловно неудачей Островского, хотя весь последующий опыт русского театра не подтвердил столь суровой оценки. Но Добролюбов отрицал художественное совершенство Достоевского, а вместе с ним и остальной современной критики русской литературы – а она определялась именами Тургенева, Гончарова, Островского, Толстого… Да, именно так. Даже Льва Толстого не признавал великим художником, даже на него отказывался смотреть снизу вверх. (Впрочем, на это у критика имелась уважительная причина: он сам был Добролюбов!) Но Писарев одну из своих известнейших статей посвятил «ниспровержению» Пушкина, а другую, о Салтыкове-Щедрине, назвал «Цветы невинного юмора». О Салтыкове-Щедрине!

Правда, современные комментаторы снисходительны к классикам и благодушно объясняют нехрестоматийность их оценок то полемическим задором, то сложностью исторической обстановки. Но факт остаётся фактом: наши великие критики в оценке художественных качеств произведений порой были так горячи, пристрастны и даже несправедливы, так не гожи для цитат, как будто сознательно стремились насолить грядущим диссертантам.

Но и на это существует вполне пристойное возражение: «Мы любим наших замечательных предшественников не за ошибочные статьи, а вопреки им».

«Но – увы!» – как говаривали в старину. Разве не восхищает нас и сегодня страстная статья Добролюбова «Забитые люди», где он столь сурово оценил величайших русских художников?! Разве люди, глубоко и искренне любящие Пушкина, не зачитываются до сих пор «ошибкой» Писарева – статьёй «Пушкин и Белинский»?!

Трудно объяснить неумирающую силу этих работ, если ставить во главу угла тонкость вкуса и верность оценки, если считать критика чем-то вроде товароведа при прозе, поэзии и драматургии…

 

Творчество критика

 

Но в том т-то и дело, что истинная, большая критика вовсе не «при литературе». Она и сама по себе. Настоящая критическая статья может существовать и независимо от художественного произведения, послужившего ей поводом. Это прямой разговор с читателем, и не столь уж решающе важно, знаком он или нет с «базовым» романом или повестью. Не случайно Добролюбов или Писарев так подробно пересказывали Островского, Тургенева, Достоевского. Причём пересказ этот меньше всего был простой информацией. По-своему объясняя поступки персонажей, угадывая и выводя наружу богатейший подтекст, по отдельным деталям воссоздавая социальный фон событий, критик иногда полностью переосмысливал суть происходящего. Он выступал – и это главное! – как бы соавтором писателя.

В самом деле, разве известный нам со школьной скамьи и так любимый нами образ Базарова создан только Тургеневым? Нет, автор относился к герою с весьма ощутимым раздражением. А любимый нами Базаров создан Тургеневым и Писаревым, в чём-то, вероятно, даже вопреки «единоличному» намерению писателя.

И, возможно, без глубочайшей добролюбовской статьи «Луч света в тёмном царстве» Катерина и сегодня казалась бы нам всего только жертвой – обязательной, к сожалению, частью всё того же «тёмного царства». Но критик-соавтор увидел в Катерине такую бескомпромиссную силу характера, которая обещает в будущем гораздо более результативный протест против существующего жизненного порядка, чем самоубийство…

А что было бы, если бы читатели, поверив гипнотическому психологизму Достоевского, согласились, что именно увлечение революционными идеями привело Раскольникова к страшному двойному убийству? Если бы весёлый гений Писарева не вывернул «Преступление и наказание» с изнанки на лицо, с железной последовательностью доказав, что не идея, придуманная в своё оправдание голодным Раскольниковым, а элементарная борьба за жизнь, жестокость и бесчеловечность общественного строя вложили топор в руки «униженного и оскорблённого»?

Признаюсь откровенно, я почти полностью согласен с писаревской уничтожающей оценкой Онегина и Татьяны. Но критик был не прав, распространяя свою гневную иронию и на автора «Евгения Онегина». Персонажи, анализируемые в статье, были созданы не Пушкиным, а Пушкиным и Писаревым, и отвечать за них великий поэт, разумеется, не мог. Статья «Пушкин и Белинский» посвящена не столько поэзии и критике, сколько жизни. Этим она сильна, поэтому живёт вот уже добрую сотню лет.

Как видим, возможности критика-соавтора очень велики. Конечно, в разбираемом произведении он не может ни прибавить, ни убавить ни единой строки. Но в его власти другое: прочитать.

Итак, если верить опыту классиков, оценка произведения – отнюдь не главная задача критики. Настоящая критика – творчество, не только логическое, но и образное осмысление действительности. Художник творит на материале жизни. Критик творит на материале художественного произведения.

У нас порой упрекают критика за то, что он «приписывает» произведению то, чего в нём нет. А между тем в некоторых случаях это одна из основных задач критика – увидеть и развить то, что лишь намечено писателем, что скрыто в подтексте, порой независимо от желания автора. Николай Успенский был «всего лишь» превосходным рассказчиком и талантливым бытописателем. А Чернышевский услышал в его рассказах пока ещё далёкий гул революции.

Или другой пример, ещё более разительный. Лев Толстой был откровенным противником революции, сторонником преобразования человечества с помощью религии и морали. Ленин увидел в нём «зеркало русской революции». И для того, чтобы показать революционную суть произведений Толстого, не понадобилось оспаривать в них ни единой строки, не понадобилось призывать к поправкам и уточнениям – достаточным оказалось прочитать их глазами революционера.

Разумеется, и современная нам критика даёт примеры глубокого и своеобразного прочтения. Сравните тонкие, мягкие рассказы Ильи Лаврова и статью о них Марка Щеглова – и вы увидите, что перед вами критик-соавтор, не только объясняющий, но и существенно дополняющий писателя.

Видимо, необходимо сделать одну оговорку. Защищая право критика «приписывать» произведению то, чего в нём нет, я, конечно, не имел в виду критиков-проработчиков, которые не столько анализируют вещь, сколько «подбирают материал» для некоего судилища. Они тоже обычно приписывают произведению то, чего в нём нет. Но их творческие домыслы имеют скорей характер подложных документов в судебном деле и преследуют единственную цель – покрупнее уесть автора. Однако это твердолобое исключение не отменяет правила. К тому же можно раз и навсегда договориться: критик имеет право истолковывать, дополнять и углублять произведение, но отвечать за результат своего труда в подобном случае должен он сам.

К сожалению, последнее обстоятельство критики учитывают не всегда. Вот один из примеров. В статье «Позиция художника и свобода творчества». («Звезда», № 7. 1963 г.) В.Каминский проанализировал «Повесть о радисте Камушкине» Виктора Конецкого. Эта вещь уже оценена большинством критиков как повесть о подвиге. В.Каминский подошёл к вещи по-своему. Выбрав и соответственно истолковав эпизоды, от которых, по его мнению, «веет мраком и холодом», В.Каминский счёл повесть чем-то вроде «клинической истории болезни и, к сожалению, не только физической, но и духовной». Как видим, возможно и такое прочтение повести. Но критик делает из своего пересказа весьма странный вывод: «…писатель далеко не освободился ещё из плена болезненно изломанного мировосприятия». Простите, но при чём же тут писатель? Ведь это В.Каминский выбирал из повести всё «мрачное и холодное», опуская или истолковывая по-своему всё светлое и героическое. Это он делал акцент на страдании, а не на преодолении страдания. И его вариант истории радиста Камушкина по справедливости – лишь его вариант…

 

 

«Автор хотел сказать…»

 

Многие наши критики, крайне целомудренно подходя к произведению, куда более уверенно обращаются с автором. В статьях и рецензиях к месту и не к месту мелькает: «Автор хотел сказать…», «Автор пытается нас уверить…», «По замыслу автора…» и т.п. А дальше следует какой-нибудь тезис.

В таких случаях удивляешься недогадливости писателя. Уж если хотел сказать то-то и то-то, взял бы так прямо и сказал. А он на целый роман разгоняет то, что у критика великолепие умещается в одном абзаце. И ещё поражает уникальная осведомлённость критика по части самых сокровенных писательских намерений: вроде бы и с автором он не знаком, и живёт не через стенку, а поди ж ты – всё знает!

Всегда ли полезно это угадывание мыслей на расстоянии? Да и вообще: так ли уж это важно – что хотел сказать автор и в чём на свою голову пытался нас уверить?

На первый взгляд, подобные телепатические упражнения преследуют цель определить позицию писателя. Но разве позиция художника всегда тождественна его субъективным намерениям? Разве замысел всегда тождествен воплощению? Порой к сожалению, порой к счастью, но это не так. У художественного творчества свои законы, и позиция автора – это не высказывания тех или иных персонажей и не авторские отступления, как бы определённо они ни звучали. Позиция автора – это вся сложная совокупность действия, характеров, деталей. В широком смысле слова позиция автора – это его произведение от первой до последней строки. Чтобы объяснить, что он хотел сказать «Войной и миром», Толстому пришлось бы пересказать весь роман. И вряд ли Шолохов сумел бы раскрыть смысл своей эпопеи о казачестве короче, чем он сделал это в «Тихом Доне». Ибо каждый эпизодический персонаж, любая пейзажная зарисовка придают новый оттенок картине в целом и тем самым новую черту позиции писателя. Разумеется, если речь идёт о произведении художественно не существующем, профессионально слабом, критику не остаётся ничего иного, как докопаться всё-таки до намерений автора, чтобы принести некоторую пользу хотя бы ему самому. Но вряд ли при разборе истинно художественного произведения есть смысл исходить из намерений автора, ибо и герои обычно подчиняются им лишь постольку, поскольку сам писатель подчиняется правде жизни. Здесь самое важное – прочитать вещь.

Вспоминаются недавние споры вокруг рассказа А.Солженицына «Матрёнин двор». Здесь намерения писателя как будто совершенно ясны. Герой-рассказчик, за которым легко угадывается автор, совершенно определённо декларирует их в конце рассказа. И критики дружно упрекали писателя в том, что он выдаёт свою добрую, внутренне умиротворённую, уже по характеру своему покорную героиню за праведника и доказывает, что именно на таких праведниках стоит земля.

Если бы так оно и было в рассказе, вещь немного бы стоила. Ну, ещё одна проповедь терпения и смирения, ещё одна попытка убежать от эпохи в «чистую мораль»…

Но Солженицын – большой художник, и глубокий, горький, пронзительный рассказ его – не доказательство намеченного тезиса…

Да, Матрёна – действительно праведник в том смысле слова, в котором оно употреблялось в России веками. Немного найдётся в литературе героинь, равных ей душевной чистотой, цельностью, естественной, как бы само собою разумеющейся добротой к людям и вообще ко всему живому. И, казалось бы, совершенно логично герой-рассказчик приходит к совершенно определённому выводу: «…есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.

Ни город.

Ни вся земля наша».

Но рассказ (и в этом проявился талант художника-реалиста) не менее определённо показывает совсем другое. Показывает, что в условиях, существовавших до 1953 года, и с таким праведником, как Матрёна, село, в котором она живёт, не «стоит», а находится в тяжёлом положении. Показывает, что и сам Матрёнин двор не стоит, а сразу после смерти хозяйки растаскивается её родичами и самой задушевной подругой. Показывает, что сама Матрёна покорно и без всякого сомнения служит и глубоко неправедным делам. В страшный символ вырастает эпизод её смерти: добрая и бескорыстная женщина гибнет, ревностно помогая жестокому и корыстному человеку приумножить неправедно нажитое добро…

Так что, независимо от первоначальных намерений художника, рассказ показал бессмысленность, обречённость и даже аморальность праведнической морали, несмотря на прекрасные душевные качества самой Матрёны. И не желание подражать ей вызывает великолепно написанный образ старой крестьянки, а мысли довольно мрачные. Сколько зла на планете творится послушными руками таких вот праведников! Сколько жуликов и подлецов привычно рассчитывают на их смиренную покорность и неразборчивую доброту! Сколько карьеристов лезет вверх по их спинам, удобно согнутым не из корысти, а из совершенно искреннего желания помочь ближнему…

Конечно, Матрёна заслуживает счастья. Но рассказ убедительно показал, что в борьбе за счастье её и сотен миллионов других Матрён земного шара лучше рассчитывать не на праведников, а на обычных, «грешных» людей.

Именно поэтому, не соглашаясь с первоначальными намерениями автора (если считать, что они поняты правильно), я принимаю рассказ, позиция которого – верность жизненной правде.

Даже последняя страница – своеобразная декларация героя-рассказчика – кажется мне далеко не лишней. Она так противоречит всему содержанию вещи, что вызывает резкий протест и тем самым помогает быстрей понять истинный смысл произведения.

 

 

Рецензия или некролог?

 

В магазинах её нет. В библиотеках за ней очередь. За той самой книгой, которую вот уже месяц ругают критики…

А те, что расхвалены, мирно лежат на прилавках и полках.

Странная закономерность? Возможно. Но существует же она! О ней говорят с удивлением, говорят с раздражением, говорят и с радостью. Иногда для радости законный повод: слабая книга «поднята» в рецензиях, а читатель каким-то таинственным путём всё же прознал, что книга бездарна, и, посмеиваясь над печатными похвалами, обходит её за версту.

Но очень часто под градом положительных рецензий гибнет действительно хорошая вещь.

В чём же тут дело? Не будем сетовать на эту читательскую причуду. Попробуем в ней разобраться.

Поначалу сошлюсь на собственный опыт. Как-то по радио я услышал стихи. Передача уже началась, чьи стихи – я не знал, но личность автора звучала в них так отчётливо, что я без труда представил себе характер и даже какие-то черты биографии поэта. Это не был характер ангела: даже в пейзажных зарисовках поэт был резок и полемичен, а в споре настолько горяч, что порой так и била из стихов азартная, почти юношеская неправота. Поэт был эмоционален, напор чувства часто ломал размер, но это не был канонизированный и потому дозволенный излом «под Маяковского», а свой собственный, близкий к частушечному, вроде бы небрежный, но привлекающий именно этой лихой небрежностью. Нельзя сказать, что поэт любил природу – он был как бы частью её, она жила и дышала в каждой строке и пахла не столько цветами, сколько взрытой землёй, лесной зеленью и прелью, озёрной сыростью… Поэт был человек достаточно упрямый, чтобы отстоять своё право говорить по-своему, и по-настоящему талантливый, потому что умеет сказать по-своему. Этого поэта хотелось слушать, с ним хотелось спорить – короче говоря, он был нужен, как может быть нужен настоящий поэт. Я даже решил сразу после радиопередачи написать ему письмо, поблагодарить за стихи, предупредить, что с таким характером в жизни ему придётся трудновато, и пожелать, чтобы он всё-таки всегда оставался собой.

Письма этого я не написал. Потому что автором стихов совершенно неожиданно для меня оказался Александр Прокофьев – человек, разумеется, не нуждающийся в такого рода предостережениях и пожеланиях…

После этого я перечитал некоторые рецензии, из-за которых, собственно, и проходил мимо интереснейшего поэта, и, кажется, понял, в чём дело. Это были рецензии, в которых поэт рисовался обобщенно-положительным до безликости. Рецензенты ухитрялись сказать хорошо, не сказав ничего. Прокофьев – поэт горячий, яростный, колючий. А они ухитрялись погладить ежа, ни разу не наколовшись. (Я ни в какой мере не хочу обобщать – возможно, о Прокофьеве написаны и превосходные статьи, но мне они, на мою беду, не попались.)

Чисто оценочных рецензий и обзоров появляется у нас еще много. Вот один пример – статья Г.Красухина «Поэтическая летопись времени» («Литературная газета», № 122. 1963). Здесь похвален целый ряд поэтов. Но как?

«Сердцем диктуется обращение поэтов к теме партии, революции, к проблемам, имеющим огромное гражданское значение». Это сразу и об Александре Прокофьеве, и о Сергее Орлове, и об И.Фёдорове. О последнем, правда, ещё сказано, что у него «полные гражданского пафоса строки».

«Стихи, будящие мысль, обостряющие чувства. Нельзя остаться равнодушными к тому истинно поэтическому «повороту», который получает стихотворение…» – это о Римме Казаковой.

«Высокогражданственны и высокохудожественны стихи поэта-коммуниста…» – это о Максиме Танке.

И т.д. и т.п.

Всех оценил, всех похвалил.

Но разве стихи поэта-коммуниста А.Прокофьева не «высокогражданственны и высокохудожественны»? А строки Максима Танка не «будят мысль» и не «обостряют чувства»? А стихи Риммы Казаковой не «диктуются сердцем»?

Так какой же смысл в оценке, которую можно, как значок, снять у одного поэта и передать, другому?!

В том же номере «Литературной газеты» напечатана рецензия Г.Дубасова «В поисках непрожитой жизни» – о пьесе А.Арбузова «Нас где-то ждут». Критик считает пьесу в целом неудачной и спорит с драматургом. Доводы его иногда убедительны, иногда сомнительны. Но спор этот интересен, в нём живо, хотя порой и очень пристрастно передаются содержание пьесы и проблематика, раскрываются индивидуальности «полемизирующих сторон» – драматурга и критика. И возникает желание самому прочитать пьесу, чтобы во всеоружии ввязаться в этот спор о проблемах, волнующих в общем-то каждого.

Думается, здесь мы вплотную подошли к особенности читательского восприятия критики. Дело в том, что для читателя не сама оценка критика является истинной оценкой произведения. А истинная оценка – это тот комплекс мыслей, который вызвала у критика прочитанная вещь.

Возможно, мне возразят, что даже поверхностные обзоры всё-таки приносят некоторую пользу, правильно оценивая те или иные произведения. Но ведь критическая статья – не курсовой бюллетень. И если оценка не обеспечивается золотом критической мысли, неминуемо наступает инфляция.

Как видим, в глазах читателя самой достоверной оценкой является работа критика-соавтора. И не случайно, например, «ругательная» статья Писарева «Пушкин и Белинский» заставляет заново перечитать поэта, а статьи, в которых много похвал, но не сказано ничего, отпугивают читателей всерьёз и надолго. К сожалению, в последнее время у нас споров, по существу, удостаиваются лишь молодые поэты, а к пожилым критики относятся с бережливым почтением, весьма похвальным во всех случаях жизни, кроме этого. Ибо «молодой» и «поэт» – слова-синонимы. Пока поэт – поэт, он молод, и принимать его надо всерьёз, без скидки на «маститость». И вообще, раз настоящая поэзия – с этим, кажется, все согласны – бессмертна, то не пора ли избавить её от благостных и безликих статей-некрологов?

 

 

Вопрос, который не обойти

 

И вот нашли большое поле:

Есть разгуляться где на воле!

 

Да, это знали и во времена Лермонтова: для большого сражения нужно большое поле.

И можно только посочувствовать современному критику, которому редакция от великих своих щедрот выделяет семь-восемь страниц на машинке под критическую статью обзорно-проблемно-полемически-теоретического характера.

Правда, редактора тоже можно понять – он заботится о внимании читателя к журналу, о тираже. Но тут есть очень хороший выход: печатать только те статьи, которые поднимают тираж. Если статья плоха, она не станет лучше и от сокращения: в этом безнадёжном случае даже краткость не сестра таланта…

И трудно согласиться с юбилейно-благополучным утверждением «Литературной газеты», что «живым, рабочим заветом, а не пыльной цитатой представляются большинству наших ежемесячников слова Белинского о том, что «критике больше всего бывает обязан журнал своей силою». Вряд ли случайно критика в наших журналах оттеснена на задворки – я говорю не в переносном смысле, а в самом прямом: критике отведены последние страницы журналов…

 

 

Итак, ищу соавтора!

 

Видимо, нужно ответить на ещё один довольно каверзный вопрос: а почему, собственно, прозаик хлопочет о правах критика? Легче всего было бы сослаться на врождённую гуманность. Но кто поверит в добрые чувства по отношению к критику?

Что ж, отвечу честно: хлопочу из корысти, из самой элементарной корысти.

Дело объясняется просто: прозаику необходим соавтор. Никуда не деться – отставание критики рано или поздно приводит к отставанию прозы. Хорошо работать, зная, что рядом есть человек, способный не только точно оценить сделанное тобой, не только похвалить за удачу и предостеречь от ошибки, но (и это главное!) глубоко и ярко объяснить читателю объективный смысл рассказанной тобой истории. Прозаик прекрасно понимает всю наивную беззащитность этой мечты. Ведь могут сразу же ехидно возразить: сперва стань Тургеневым, а потом уже взывай к новому Писареву.

Но свои блестящие и глубокие суждения о жизни Писарев строил на материале произведений не только Тургенева и Достоевского, но и Слепцова – литератора, несомненно, меньшего калибра. Но Добролюбов раскрыл объективный смысл не только «Грозы», но и скромной пьесы Потехина – драматурга, чья литературная одарённость почти не видна рядом с громадным талантом Островского. Или ещё раз вспомним статью Чернышевского «Не начало ли перемены?». Разумеется, в том, что она стала выдающимся явлением общественной жизни, заслуга не столько Н.Успенского, сколько Чернышевского. Но ведь речь идёт не о славе, а о пользе, которую может принести и великое создание гения, и часто произведение рядового писателя. Ну, а если критика-соавтора рядом нет? Тогда прозаику приходится брать его функции на себя: ведь хочется, чтобы тебя поняли! И прозаик становится собственным комментатором. Он начинает думать не только о жизненной правде и художественной достоверности, но и о ясном выражении собственных намерений, то есть начинает мыслить не только образами, как это свойственно художнику, но и понятиями. Он передоверяет свои мысли положительным героям, которые от этого становятся нудными резонёрами. В художественную ткань врезаются странные указатели, похожие на дорожные знаки. От этих литературных излишеств намерения автора становятся ясней. Но позиция художника – его произведение – тяжко страдает.

Конечно, у нас много прекрасных критиков. И, возможно, нарисованная мной картина неоправданно мрачна. Но всё-таки мне кажется, что и сегодня где-то в глубине книжных рощ живут современные Печорины, Базаровы, Катерины – не узнанные, не понятые, зачисленные поверхностной критикой «не по тому ведомству». Живут герои, так и не встретившие своего Белинского или Добролюбова. Где же ты, критик-соавтор?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.