Дазраперестройка? Нет, скорее, Позорконтра

№ 2012 / 8, 23.02.2015

Книг о пе­ре­ст­рой­ке на­пи­са­но не­ма­ло, не­ма­ло сня­то филь­мов до­ку­мен­таль­ных и ху­до­же­ст­вен­ных, це­лых цик­лов да­же… Од­на­ко пе­ре­ст­рой­ка как про­цесс об­ще­ст­вен­ных и лич­но­ст­ных из­ме­не­ний по­ка­за­на и объ­яс­не­на край­не убо­го – и в филь­мах, и в кни­гах.

Книг о перестройке написано немало, немало снято фильмов документальных и художественных, целых циклов даже… Однако перестройка как процесс общественных и личностных изменений показана и объяснена крайне убого – и в фильмах, и в книгах. Писатели-почвенники, старожилы – всё сводят к «тысячелетней Руси», которую обрушили жидомасоны и США и которую продали за шекели проклятые коммуняки. Либералы (злополучный и мной уже упоминавшийся в «ЛР» Минутко, Борис Минаев), наоборот, поют осанну Горбачёву, Яковлеву и Ельцину, освободителям от семидесятилетнего гнёта бюрократии и гэбни – в общем, как ни крути, а тема эта политическая, и потому, как кубик Рубика, вертится в руках, не давая ясной картины. Тут, скорее, были успехи у публицистов – а вот именно как подвижную плоть бытия, художественно, характерно выразить перестроечное пока никому не удавалось.





Скажем, есть цикл книг Максима Кантора, моего, так сказать, соседа по полкам в книжных магазинах – он видит этот губительный для СССР (и общественного единства в нём) процесс перестроечный изнутри московской богемы, подробно рассматривает, искренне удивляется. Но разве поймёт кто-то за пределами МКАД всю эту тонкую, но, увы, мелкотравчатую психологию? В том-то и проблема данной темы – проблема масштабирования, тут важно и целое увидеть, и себя в этом целом не упустить, не вынестись за процесс этаким мудрецом А.Зиновьевым. Кстати, он, как идейный автор-исполнитель «катастройки» (его термин), и пророчивший её, и благословлявший, и потом поплакавший над итогами её крокодильими слезами – тоже вполне гомерическое явление. Сейчас у перестройки нет ни сторонников, ни противников – в её чистом, реальном воплощении. Её не видно писателям, потому что они боятся себя в ней увидеть отражёнными, некрасивыми, незрелыми, несознательными, или, наоборот, слишком сознательными, то есть сторонниками губительных перемен. Ну, вышеупомянутого автора ЖЗЛ Ельцина Бориса Дориановича Минаева я тут не беру, слишком высокого полёта птица, сам Путин предисловия пишет – глядишь, за критику и мне могут длинный нос фэсбы расквасить…


И вот искомое – нашлось, причём от Москвы далече. Книга не новая – 2008-го года издания, да и название путает и пугает определённую часть читателей. «Поцелуй Даздрапермы» – так, скорее, либерал бы назвал нечто антисоветское о тех временах, о 1980-х… Но я хочу сообщить не только о ценной находке – книга-то достояние всех, особенно если она есть в Сети, – я хочу и о находке новыми реалистами своего «старца» рассказать. Это важное событие – и тут рецензией не отделаешься.


Новые реалисты нашли, мне кажется, своего старика Мэлвина. Чтоб понять метафору, правда, надо перенестись в Сиэтл, в те самые 1980-е, и немного ознакомиться с историей гранжа. Так вот: до всемирно известной «Нирваны» гранж существовал и развивался с самого начала восьмидесятых. И была в пригороде Сиэтла Абердине группа-ветеран «Мэлвинс» (выступает по всему миру поныне), которой Кобэйн таскал комбики на репетиции – группа, названная в честь горожанина, воровавшего из супермаркета рождественские ёлки. Панковский концептуализм и упорство старика Мэлвина восхитили последователей панка, в своём звуке ползущих всегда на первой скорости (Бред Моррелл, «Нирвана и саунд Сиэтла», 1996).


Наш Мэлвин – Борис Климычев. С «Мэлвинс» у него то общее, что, не выезжая из родного Томска, он записывал и записывал «альбомы»-романы, развивая стиль – который станет узнаваемым и популярным уже в связи с другими именами и в других местах. Но в годы постмодернистских разбродов и сюрреалистских бутербродов – Климычев писал и писал свою реалистическую, искреннюю, градоописательную и человековедческую прозу. И, уже восьмидесятилетним, он совпал со звуком читательского камертона – сейчас, уверен, его готовы многие услышать. Он работает и в других стилях – исторического романа, биографии, – но нам важен Климычев-реалист, от первого лица излагающий годы…


«У входа в гостиницу нас встретила могучего телосложения обкомовская дама. Её массивная грудь была упрятана под белой кофтой, чёрным пиджаком и таким же галстуком. На лацкане пиджака кровенел партийный значок».


Название романа никак не связано с частотой упоминания героев – Даздраперма Ивановна, если таковая грудастая сотрудница обкомовской гостиницы «Октябрьская» (где в 1994-м останавливался и Солженицын) вообще существовала, возникает в книге однажды. Эта сцена действительно центральная и кульминационная по комизму – а роман вообще трагикомический. Роман через общественное – суетливое и междоусобное – бытие писателей Томска показывает изменения сознания советских граждан, перерождающихся в дорогих россиян. Пьянка и оргия писателей и поэтесс со столичными критиками в «Октябрьской» – как бы та горка, на которую лезет и лезет общество, пытающееся кого-то выдвинуть из своих рядов в гении. Однако, как и во все времена, весёлость бытия в питии, пьянка и только пьянка, обнажающая то, что на уме – является и наградой всем усилиям, и судом всем гениям. И рукописи, сданные конкурирующими писателями для разбора столичному светиле Питору Сидоровичу – им выбрасываются в окно гостиницы, летят в широченную реку Томь, где в плоти рыб обитают более водки опасные для печени описторхи…


Что поделаешь, алкогольный вопрос не только в Томске был для писателей и в СССР, и после краеугольным, да что там – биографическим… Неожиданно в единой пьянке роднятся и графоманы неизданные, и столичные критики, и местные признанные гении, и строгая обкомовская дама – причём буквально. Её в ванную по её же требованию уводит прежний глава Союза писателей здешних, наделённый поистине таёжной, медвежьей мужской силою Громыхалов.


К сожалению, имена в романе изменены, изменены комично и как-то странно, не у всех и не везде – но учтём тут некий переходный период, сим грешат поныне среди нас многие, Шаргунов, например. То есть, догадаться, кто есть кто, можно – но чем менее известен персонаж (а я уже ориентируюсь в персоналиях томской творческой элиты), тем труднее его извлечь из-под иронических псевдонимов. Скажем, ни у кого нет сомнений, что Громыхалов – это Колыхалов. Роман начинается с его царствования в «писорге» (автор назвал), и всё там, в общем-то, стабильно – то есть пьют, но пьют организованно, под хорошую закуску, омульков привозит для того, чтоб печатали, один сын рыбхоз-начальника. Колыхалов в начале повествования – крепкий лобастый мужик, не успевающий издавать свои толстенные, в твёрдых переплётах книги и оплодотворять восхищённых женщин. В конце романа он – исхудалый и от всех дел отставленный человек на костылях, укушенный ядовитым таёжным насекомым. Климычев (в романе – Мамичев) пока, хоть уже и в летах, но бездомный поэт, живёт на чердаке купеческого каменного (а в Томске больше деревянных купеческих) дома, в котором живёт писорг. Это конец семидесятых – Томск зелёный и спокойный…


Однако на смену Громыхалову, запутавшемуся в любовницах и все квартиры из обкомовского резерва им раздавшему – приходит наихитрейший Вуллим Тихеев (Вадим Макшеев, с которым моё им неодобренное интервью вы читали в номере). Сам родом из ссыльных, он поёт осанну Брежневу, получает «Волги» и квартиры от обкома – в общем, проводит своё локальное «закулачивание», как бы возвращая отнятое… За этим его и застаёт перестройка, и как только привилегии заканчиваются, он покидает пост. Интересно в романе развиваются характеры персонажей – их не так много, и нет ни одного выдуманного. Мамич (как прозвали Мамичева) гуляет по Томску, фотографирует его деревянные жемчужины архитектуры – и невольно фиксирует изменения или же отсутствие оных. Например, быт «деревяшек» с 1980-х и поныне не изменился – уникальный быт коммуналок… Партийные дамы стремительно окрыляются идеями рыночной экономики, на церквях, в которые Горбачёв разрешил ходить и молиться – за неимением колоколов повисают молочные бидоны, и звонят «длинь-гдлян»… Климычев с иронией, но вовсе не постмодернистской, без вымысла – показывает Томск перестроечный, куда ветры перемен долетают позже, иначе, но общество меняется, как везде в пока ещё СССР.


Рыночное безумие охватывает многих – так, персонаж с запоминающимся стилем речи (поищите такую тонкую огранку у современников Климычева!) Киянкина, в конце концов, из непопулярной поэтессы становится рыночной торговкой, но до этого буквально по всем лохотронным методикам она упорно идёт к нищете, и, накупив неимоверное количество лотерейных билетов, ею же и распространяемых – лишается квартиры в счёт оплаты долга. Похожие судьбы современников Климычева, родителей, вынужденных терпеть громкий хэви-металл своих поженившихся из-за стены «деревяшки» – буквально за стеной же.


Какой-то бесцельно ищущий и этим расшатанный Томск показан в романе – без попытки дать полотно, очень локально, но оттого и точно. Светлана Киянкина, в конце концов, поселившись с подобными ей ударницами капиталистического, челночного труда в безымянном доме на окраине Томска – гибнет от топора, их попросту всех убивают наймиты строймагната, чтобы завладеть землёй, на которой стоит выселенный дом с не такими уж бедными «бомжами». Однако её «чё смеяться?» звучит как эпитафия – наряду с характерно томским «чо попало!» (в переводе на центрально-русский – «что ни попадя»), выражает речевой колорит и времени, и места.


Тут же – топографические и мифические какие-то перлы, на которые Климычев не скупится, благо за годы жизни в Томске и не такого наслушался. И, кстати, сам того не подозревая, он опровергает один из телесюжетов года примерно 1990-го, прошедший на томском ТВ. Там диктор, рассказывая о бесчисленных скелетах репрессированных в подземелье «здания НКВД» (там ныне модный музей следственной тюрьмы с «фотолейблом» Клюева на афише), гордо заявляет, что имеющий проспект Ленина город, к счастью своему, обошёлся без имени Сталина в каком-либо упоминании.


Так нет же: был рядом с вокзалом Томск-2 Дом культуры имени Сталина! Но стоял он к 1980-му разорённый, а вокруг здания росли домыслы: якобы построено оно на том самом месте, где нарком Каганович расстрелял каждого третьего сотрудника местного отделения МПС за неполадки в расписании. Перед расстрелом каждому третьему давалась кружка пива с кокаином, чтоб они громче кричали «Да здравствует Сталин». Вот это, пожалуй, единственное место, где стёб над реальными слухами демшизы напомнил мне «балтийские чаи» Пелевина – правда, у Климычева веселее и лучше.


Как подтверждение неверности взятого обществом курса является под конец романа, уже в начале девяностых, видимо, разорённый дом культуры «Аванпост» («Авангард» – по ходу текста расшифровывать климычевские ребусы всё легче). А был он новёхоньким сдан на заре перестройки – стал же при капитализме выглядеть ещё хуже ДК им. Сталина. Там-то и разворачивается ещё одна кульминационная для романа сцена, к которой ведёт рассказ брата Климычева, советского видного военачальника, имевшего в Москве квартиру, машину, но всё это оставившего детям и вернувшегося в родной город. Он первым в жёстких большевистских терминах объясняет писателю, куда делись его накопления в Сбербанке (бедный писатель мог скопить за годы своей невысокооплачиваемой лаборантской работы в ТУСУРе – на домик у моря) и куда катится страна, попавшая в косолапо-беспалые лапы Ельцина. Брат вскоре умирает в Белоруссии – сердце не выдерживает всей ясности понимания контрреволюционной катастрофы. В пещероподобном же клубе, где проститутки соседствуют с национальными центрами – проходит концерт «дружной семьи обречённых народов», то есть распавшегося на национальности советского народа. Еврей с накладным чубом из старой томской танц-бригады изображает казака, яростно вращающего шашкой, и это воодушевляет стоящий в зале народ (сидения спёрли). Пара кружковцев Климычева, свихнувшиеся уже на русопятстве, ряженые в косоворотки и сапоги-трубы – надеются тут обратить демократический люд в свою истинно-русскую веру стихами у микрофона, но одному из них падает на голову часть рушащегося здания «Авангарда» (сейчас там выступают столичные звёзды попсы и рока, кстати, отремонтировали). Символично, но и реалистично, верно?


Климычев продолжает работу и при капитализме, пока некоторые знакомые (выведенный из подполья и принятый в Союз писателей гренадёр-электрик Агатин, а точнее, его очередная жена) с нуля развивают малое предпринимательство, богатеют, покупают машины и дома: ведёт кружок, хоть его и выгоняют с насиженных мест. Удивительно, как, но, чуть ранее, он всё же получает квартиру в панельном обкомовском доме – в самый разгар перестройки, когда недоделки и неработающая сантехника были уже нормой. Уморительна сцена скромного новоселья писателя, с каратистским отпором спортивного друга всё время вылезающим из стен свёрлам въезжающих соседей: «Кий-я!». Одно из свёрл всё же победило ногу спортсмена, пришлось бинтовать.


Роман заражает своим ритмом и чехарды времён – хотя он хронологичен психологически, без упоминания точных дат. Обкомовская дама, которую автор успел полапать далёкой весною в горсаду – из села идёт на повышение в Томск, чтобы открыть тут сеть перестроечных кафе, а после смены формации становится владелицей магазина, модные вещи возит из столиц и заграниц, имеет свою охрану, большой буржуйкой становится… Судьбы героев легко, но в то же время заметно проходят через пальцы автора – лишь слегка подвергаясь гиперболизации за счёт выделения эпизодов, фрагментов пути. Так же странновато смотрится, видимо, до конца не доведённая переименовка топонимики: город называется в романе Пимском, а вот река Тамь, а гражданки и граждане, соответственно, тамичи и тамички. Кажется мне, что роман писался именно в том беспокойном состоянии, о котором он и повествует – перестройка это именно тряска, это несуразица, нестыковки многого…


Один из друзей Климычева, имеющий сеть ресторанов и кафе «Дранмагд» (вот тут отчаиваюсь расшифровать – всё списываю на немецкий манер всей новой топонимики города, где до недавнего времени сидел с 1991-го бессменный фольксдойч Кресс) – становится мишенью рейдерских атак… Ещё одна сцена «о времен». Его попытка устроить пир на весь город, чтобы распространяемые конкурентами слухи о червях в пище перестали циркулировать – превращается в буквальное заливание дерьмом ресторана. Несколько машин ассенизаторов подогнаны к окнам и сливают содержимое в зал, набитый деликатесами и топ-моделями. Этому менты не мешают, равно как и подрыву всех стоящих у ресторана машин. Колоритно… И отсюда же, без пауз и разбиения реальности на главы, от этой новорусской действительности Климычев идёт старым деревянным Томском, описывая его резную красоту. Подвиг писателя, не иначе – неотрывно внимательно следить и за яркими вспышками капиталистического уродства, и за мерным течением красот прежней купеческой жизни.


Главное, что следует из всего этого многоголосия перемен: общество, ещё недавно организованное по советскому проекту, организованное в партию, Союз писателей etc – занимается планомерно саморазрушением. Стоит лишь слегка приподнять один из недостатков или слабых пунктов общества – и в соответствии с таким рельефом, при такой иерархии ценностей (точнее – оценок) общество начнёт рассыпаться. Хорошо, что Климычев предельно близко к шизоидному оригиналу изложил миф о ДК им. Сталина. Но ведь полно до сих пор людей, на подобных страшилках строящих своё мировоззрение – оправдывающих нынешнее прозябание и регресс тем, что «раньше было хуже». Как оно было в самом конце первой советской дистанции – Климычев тоже показал чётко. Например, за издание книги в серии ЖЗЛ в 1970-х авторы получали примерно 30 тысяч рублей. Вот вам и машины, и квартиры. За это и боролись друг с другом – соцсоревнование тут было покруче конкуренции буржуазной. В конце концов, даже сквозь интриги и своекорыстие друзей-конкурентов (а буржуазная хватка у писателей была развита в СССР куда хлеще прочих – наделённые привилегиями и достойнейшими гонорарами, они хотели ещё больше), он получает и квартиру, и известность – своим трудом, конечно. Упорным писательским трудом. А те, кто захотел всего и сразу – либо умерли под топором реформ, либо же таки да, обогатились – единицы…


Тонкой серебряной нитью вплетена судьба Ефросиньи Ивановны, комсомолки двадцатых годов – которая для детей бегает за дефицитом, отстаивает все перестроечные очереди за колбасой, но не ропщет. Какие-то малюсенькие радости быта, серебряные штучки на столе, с тех самых лет прорывной индустриализации сбережённые – вот её услада в одиночестве. Глаза её искрятся молодостью коммунизма – и это как раз бесит детей и внуков. Она, с детсада воспитавшая многих томских академиков, живёт в «деревяшке», в коммуналке, как Клюев рядом с криминальными, запойными семьями… Квартиру свою завещать родным не собирается – она мыслит государственно, она одна, вот в этом типично томском деревянном домишке ведёт внутренний диалог со всем обществом, ему, а не частой своей семейке завещая то немногое, что государство и дало… Есть тут логика? Есть – но она предельно чужда нашим современникам, пережившим приватизацию всего и вся.


Газетное слово Климычева заставляет власти улучшить быт коммунистки – что ей, девяностолетней, продлевает жизнь, но ненадолго. Она гибнет так, как боялась погибнуть моя бабушка, тоже долгожительница и лично Ленина слушавшая оптимистка-рекордсменка Эпохи – ломает шейку бедра. Что характерно и позорно для Постэпохи – её родные делают всё, чтоб старушка поскорее умерла в больнице, и спешно делят наследство, им доступное. Комната в деревяшке им не достаётся, за что уморенную даже на поминках костерят… Не вся ли Эпоха, поруганная наследниками, которые пустили наработки поколений альтруистов не по назначению, подарили олигархам – не вся ли судьба СССР, по возрасту равная человеческой жизни, выражена тут?

Дмитрий ЧЁРНЫЙ,
ТОМСК – МОСКВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.