Но с царём накладно спорить

№ 2012 / 40, 23.02.2015

Тема воинской храбрости занимала Пушкина с юности, которая прошла, в частности, и в общении с гусарами, вернувшимися с войны и стоявшими в Царском Селе.

Герой войны 1812 года Бенкендорф как «духовный наставник» Пушкина



Тема воинской храбрости занимала Пушкина с юности, которая прошла, в частности, и в общении с гусарами, вернувшимися с войны и стоявшими в Царском Селе. Сам образец бесстрашия, которое он выказывал под пулями – и в дуэльных поединках, и в поездке на Кавказ, – Пушкин придавал личной храбрости особенное значение в его понимании чести. Этому способствовало и тесное общение с семьёй Раевских, чьими подвигами в Бородинской битве он восхищался и чьё имя было на слуху именно как героев – даже среди множества храбрых офицеров русской армии, в которой героизм во время Отечественной войны был поистине массовым. И надо же было случиться так, что главным притеснителем поэта по возвращении его из ссылок стал именно такой офицер! Александр Христофорович Бенкендорф был не только мелко придирчив по отношению к Пушкину, при каждом удобном случае начальственно выговаривая ему – часто в уничижительном тоне, но и, будучи уверен в своём превосходстве в понимании целей и задач просвещения и литературы, постоянно поучал Пушкина, как и о чём надо писать.







Пушкин и Бенкендорф. Художник А.В. Китаев
Пушкин и Бенкендорф. Художник А.В. Китаев

Пушкинист Ю.И. Дружников писал:


«…Генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но о нём поэт даже не заикнулся: ни недоброго слова, ни высказанной обиды, ни гневного письма, ни недоброго упоминания, ни эпиграммы».


В самом деле, даже о царе – и в письмах, и в дневнике – Пушкин иногда высказывался достаточно нелицеприятно, а о Бенкендорфе такого у него вроде бы и не найдёшь. Казалось бы, Дружников прав, но, зная Пушкина, поверить в это трудно. Ну что ж, посмотрим, как складывались отношения поэта с начальником Третьего отделения.


Вскоре после всемилостивейшего прощения Николай I предлагает Пушкину написать записку «о воспитании юношества», и поэт тут же нарывается на поучительный тон шефа жандармов – и в момент передачи предложения царя, и после прочтения записки.


Из письма Бенкендорфа Пушкину от 23 декабря 1826 г.:


«Государь император с удовольствием изволил читать рассуждения Ваши о народном воспитании и поручил мне изъявить Вам высочайшую свою признательность.


Его величество при сём заметить изволил, что принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее Вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание…»


Нетрудно представить бешенство Пушкина, который, в силу утверждённой царём субординации, вынужден был выслушивать эти и подобные им поучения, не имея возможности резко ответить и поставить на место зарвавшегося самоуверенного начальника. Так что же, значит, прав Дружников, и Пушкин так и сидел «с вымытой головой», не посмевши отреагировать на оскорбительный тон жандарма?


Каким боком тон этого письма вышел Бенкендорфу, вычислил и описал Александр Лацис. По прошествии года с момента подачи записки «О народном воспитании», Пушкин передаёт царю через Бенкендорфа мистификационное стихотворение «Друзьям», рассчитанное на то, что царь не разрешит его публикацию; вот его концовка:







Он скажет: просвещенья плод –


Разврат и некий дух мятежный!



Беда стране, где раб и льстец


Одни приближены к престолу,


А небом избранный певец


Молчит, потупя очи долу.



Увидел ли Бенкендорф цитату из своего поучения Пушкину? («…Просвещенья плод – разврат и некий дух мятежный!») – Несомненно. Прочёл ли адрес пушкинского «раба и льстеца»? – Не мог не прочесть.


Из письма Бенкендорфа Пушкину от 5 марта 1828 г.:


«Милостивый государь, Александр Сергеевич!!


…Что же касается до стихотворения Вашего, под заглавием: «Друзьям», то его Величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано…»


Должок возмещён, что и признано самим Бенкендорфом. Но тем самым Пушкин получает возможность извлечь из этой ситуации неожиданный и неизмеримо более существенный результат. Сам факт подписи шефа жандармов под таким письмом становится основанием для мгновенной реакции – для пушкинской эпиграммы:







Как печатью безымянной


Лоб мерзавца я клеймил,


Я ответ на вызов бранный


Получить никак не мнил.


Справедливы ль эти слухи?


Отвечал он? Точно так:


В полученьи оплеухи


Расписался мой дурак.



«Оставалось умудриться эту эпиграмму напечатать, – писал Александр Лацис в статье «Персональное чучело». – И напечатал. Не побоялся. Бесстрашие?


Да, конечно. Но разумное бесстрашие. Бесстрашие плюс осторожность.


Для верности переждал годик. Исподволь вылепил весьма правдоподобное чучело. Заменил «мерзавца» на «зоила». Поставил отодвигающую дату – 1829 год. Для пущего тумана переставил знаки препинания. И занялся пальбой по чучелу.


С тех пор во все издания своих избранных стихотворений непременно включал цикл эпиграмм на… Каченовского. Казалось бы, невелика фигура. Стоит ли связываться? Экая важность…


Но поэт, видимо, полагал, что тут есть чем гордиться. Он совершил поступок, явил находчивость».


Мне могут возразить: да полно, Лацис, похоже, нафантазировал, ещё можно было бы всерьёз принять его рассуждения, если бы такой случай был неединичным и негативное отношение Пушкина к Бенкендорфу прочитывалось бы и в других произведениях поэта или в его переписке. Что ж, попробуем поддержать эту догадку Лациса. Вот несколько примеров, из которых следует, что с самого начала накал этого противостояния никогда не ослабевал.


Из письма Бенкендорфа Пушкину от 4 марта 1827 г., Петербург:


«Барон Дельвиг, которого я вовсе не имею чести знать, препроводил ко мне пять сочинений Ваших: я не могу скрыть вам крайнего моего удивления, что вы избрали посредника в сношениях со мною, основанных на высочайшем соизволении…»


Причина раздражения Бенкендорфа – в том, что Пушкин передал стихи в III отделение не лично, а через посредника, который таким образом становится свидетелем тайной надзорной цензуры пушкинских произведений – а ведь она на то и тайная, что не подлежит разглашению. Бенкендорф не может открытым текстом сказать, что Пушкин нарушает неписаное правило, и намекает на это, ссылаясь на «сношения, …основанные на высочайшем соизволении», невольно озвучивая имя посредника. И Пушкин 22 марта отвечает ему письмом, сопровождаемым невидимой издевательской улыбкой. Он притворяется, что не увидел в словах Бенкендорфа никакого намёка и, словно не заметив его раздражения, объясняет, почему он «остановил напечатание» стихов и передал их Бенкендорфу (что последнего совершенно не интересует), благодарит за «доброжелательное замечание касательно пиесы» (хотя оно абсолютно бредово), объясняет «медлительность ответа» «ошибкой» Бенкендорфа (что должно только увеличить раздражение «наставника»), дразнит его, дважды упоминая имя Дельвига и тем самым письменно закрепляя имя «свидетеля», и словно бы «приглашает» Бенкендорфа объясниться пооткровеннее, чего тот сделать никак не может.


Разумеется, так подшутить над шефом жандармов Пушкин мог себе позволить только один раз, и при первой же личной встрече у Бенкендорфа на квартире (а именно там и была назначена встреча Пушкину сразу по его приезду в Петербург) тот выговорит поэту за нарушение «неписаных правил». Легко представить, с каким «изумлением» Пушкин встретил этот выговор, в душе смеясь над раздражением Бенкендорфа.


Второй пример.


Из письма Бенкендорфа Пушкину от 14 октября 1829 г., из Петербурга:


«Государь император, узнав, по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сиё путешествие. Я же с своей стороны покорнейше прошу Вас уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении Вашем сделать своё путешествие».


Из письма Пушкина Бенкендорфу от 10 ноября 1829 г.


«Я понимаю теперь, насколько положение моё было ложно, а поведение опрометчиво; но, по крайней мере, здесь нет ничего, кроме опрометчивости. Мне была бы невыносима мысль, что моему поступку могут быть приписаны иные побуждения. Я бы предпочёл подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того, кому я всем обязан, кому готов жертвовать жизнью, и это не пустые слова».


Этот пушкинский ответ – блестящий образец его мистификационного общения с «начальством». Здесь каждое слово продумано, а весь процитированный абзац из трёх предложений выстроен композиционно как художественная миниатюра. Пушкин начинает с того, что он, дескать, только теперь понял («я понимаю теперь»), что его положение ложно: то есть он-то думал, что ему полностью доверяют и что он человек вольный, а, оказывается, это не так. Значит, раз он этого ранее не понимал, то и поведение его было всего лишь опрометчивым (необдуманным, легкомысленным) – из-за недоверия «начальства», а не по причине сознательного пушкинского «правонарушения». Поэтому (третье предложение) не следует судить его поступок как проявление чёрной неблагодарности – «и это не фраза», хотя всё третье предложение – именно фраза.


А вот и ещё один эпизод.


Из письма Бенкендорфа Пушкину от 17 марта 1830 г.


«К крайнему моему удивлению услышал я, по возвращении моём в Петербург, что Вы внезапно рассудили уехать в Москву, не предваря меня, согласно с сделанным между нами условием, о сей Вашей поездке. Поступок сей принуждает меня Вас просить о уведомлении меня, какие причины могли Вас заставить изменить данному мне слову? Мне весьма приятно будет, если причины, Вас побудившие к сему поступку, будут довольно уважительными, чтобы извинить оный; но я вменяю себя в обязанность Вас предуведомить, что все неприятности, коим Вы можете подвергнуться, должны Вами быть приписаны собственному Вашему поведению».


Незадолго до этого Пушкин просил разрешения выехать за границу и получил отказы – и в поездке в Европу, и в Китай. Бенкендорф, расценив царское «Нет!» как «Фас!», начинает «переходить границы». Из его письма видно, что он «проявляет инициативу» и излишнее рвение – если только это не откровенная месть за недавний пушкинский отказ от сотрудничества с тайным сыском.


Из письма Пушкина Бенкендорфу от 21 марта 1830 г.


«В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от Вашего высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму (выделено Пушкиным. – В.К.) проводил в Москве, осень в деревне, никогда не испрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиною невольного моего проступка: поездки в Арзрум, за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства.


В Москву я намеревался приехать ещё в начале зимы, и встретив Вас однажды на гулянии, на вопрос Вашего высокопревосходительства, что намерен я делать? имел я счастие о том Вас уведомить. Вы даже изволили мне заметить: «вы всегда на больших дорогах».


Надеюсь, что поведение моё не подало правительству повода быть мною недовольным».


Пушкин наглядно показывает Бенкендорфу, что тот попросту придирается. Последняя фраза суха и полна чувства собственного достоинства. Возразить Пушкину невозможно, если только не заявить, что ему запрещены любые передвижения без разрешения жандармского отделения. Но без санкции царя Бенкендорф такое объявить не может: он понимает, что в этом случае Пушкин, скорее всего, выйдет на прямой разговор с Николаем и выскажет те же самые неотразимые аргументы. Пушкинский ответ молчаливо проглочен.


Но тут Пушкин делает неожиданный ход и через 3 дня пишет ещё одно письмо. Приводим выдержку из него в переводе с французского А.Лациса.


Из письма Пушкина Бенкендорфу от 24 марта 1830 г.:


«Невзирая на четыре года ровного поведения, я не смог обрести доверия властей. С прискорбием примечаю, что самомалейшие мои шаги пробуждают подозрение и лжетолкование.


Простите, досточтимый генерал, вольность сих сетований, но ради Бога благоволите на минутку войти в моё положение и посмотрите, сколь оно затруднительно. Оно столь непрочно, что беспрестанно я нахожусь в ожидании некого нещастия, которого не могу ни предвосхитить, ни избегнуть.


Если доселе я не претерпел опалы, сим я обязан не разумению моих прав, моего долга, но исключительно Вашему личному благоволению. Однако, ежели завтра Вы не будете более министром, послезавтра меня посадят под запор».


Первое из двух последних предложений, по поводу «личного благоволения» Бенкендорфа, по сути прямо противоположно реальному положению вещей и потому выглядит чистейшим сарказмом, особенно – в сопоставлении со вторым предложением, тайный смысл которого раскрыл Александр Лацис:


«Письмо это крайне взволнованное, и только? Нет, оно тщательно обдумано. Попробуем прочесть его не буквально, а с каверзной подковыркой. Получится примерно следующее:


«Если завтра отдаст Богу душу царь Николай, вы тут же меня упрячете. Впрочем, я не берусь предугадать, насколько прочным будет в сём случае Ваше положение, о почтенный генерал, чьим слугой имею честь пребыть, и прочее и прочее».


…Незадолго до того, в конце 1829 года, Николай тяжело болел, еле поправился. В случае чего кто оказался бы на какое-то время у власти? Военный министр граф Чернышёв, относившийся к своему ближайшему сопернику с крайней ненавистью. Вот какая обстановка была скрыта за фразой «ежели завтра Вы не будете более министром»…»


Пушкин бил в самое сердце.


Анализ их переписки показывает, что Пушкин умел сохранить честь и достоинство в любой ситуации и не оставлял безнаказанными ни одного выпада, ни одной попытки Бенкендорфа задеть его или унизить. Мне могут возразить: всё-таки сила скрытых ударов Пушкина слабее и не адекватна откровенной силе притеснений Бенкендорфа. С учётом эпиграмм «на Каченовского» с этим вряд ли возможно согласиться. Тем не менее в качестве усиления аргументации, приведу ещё один пример – того, как при первой же возможности Пушкин в этом противостоянии нанёс такой удар, силу и болезненность которого мы только сегодня можем оценить по-настоящему.


В октябре 1833 года, в Болдине, озабоченный тем, что Николай I открыто обхаживает Наталью Николаевну, Пушкин пишет сказку «Конёк-Горбунок» (вслед за Александром Лацисом гипотеза о принадлежности этой сказки Пушкину неоднократно обосновывалась и мною, как на страницах «Литературной России», так и в газетах «Московский комсомолец», «НГ-Ex libris», журнале «Литературная учёба» и других изданиях), в которой царь хочет жениться на молоденькой и за это наказан. В политическом адресе сказки Пушкин зашёл как никогда далеко, заявив, что государство («Кит державный», проглотивший 10 лет назад 30 кораблей) обречено, пока декабристы не отпущены на волю. Понимая, что его высочайшему цензору Николаю он не может даже показать её под своим именем, Пушкин идёт на вынужденную мистификацию и издаёт сказку под чужим именем, оставив всевозможные зарубки, чтобы потомки могли догадаться о подлинном авторстве. Уже в майском номере «Библиотеки для чтения» за 1834 год была опубликована первая, самая безобидная часть «Горбунка», а в октябре вышло и полное издание. Понимая, что под именем Ершова звук его предупредительного выстрела до слуха царя может и не докатиться, осенью 1834 года Пушкин пишет ещё одну – политически нейтральную сказку, «О золотом петушке», в которой царь опять-таки хочет жениться на молоденькой и тоже за это наказан, – и передаёт её на цензуру Николаю. Тот сказку прочёл внимательно, пушкинские намёки разглядел и пропустил сказку в печать, подчёркнуто заставив Пушкина исправить только одно место: «Но с царём накладно вздорить».


Между тем предыдущая сказка, в которой поэт, прекрасно осведомлённый о том, что Бенкендорф был одним из ближайших «наперсников разврата» царя, дал подлому царскому слуге двусмысленное имя Спальник, – эта сказка уже гуляла на свободе. Под именем Ершова «развёрнутая эпиграмма» на Бенкендорфа продержалась 13 лет и лишь в 1847 году была запрещена (снова «Горбунка» разрешили публиковать только после смерти Николая I, когда по первому указу Александра II об амнистии декабристам «Кит державный» стал «из челюстей бросать/ Корабли за кораблями/ С парусами и гребцами»). Сегодня, уже зная всё это, мы можем наконец в полной мере оценить и силу ответных ударов Пушкина, и безосновательность заявления Дружникова, которым тот ставил под сомнение личную храбрость поэта.

Владимир КОЗАРОВЕЦКИЙ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.