Поражение перед инстинктом толпы
Критическая заметка о художественном и моральном
Рубрика в газете: Преодолеть морок, № 2021 / 4, 05.02.2021, автор: Иван ОБРАЗЦОВ (г. БАРНАУЛ)
«Разобрать произведение» – я всегда относился с некоторым отстранением к подобным словосочетаниям. Дело здесь не в моём недоверии к филологии или литературоведению, а скорее в отношении к значениям слов.
Для человека пишущего, интуитивно будет понятна моя мысль, ведь слово «разобрать» часто бывает связано с разрушением, тогда как любой художественный текст предполагает как раз наоборот максимальную собранность и цельность, которую читателю предлагается открыть самому.
Разобрать, например, старые вещи или территорию государства одинаково нелегко.
Такая неизбежная трагедия случается, если, разбирая старые вещи, их историческую память оценивают негативно и потому решаются разрушить страну.
Разумеется, мои слова, – это всего лишь метафора, но литература тем и сильна, что через пару метафор позволяет неприкрыто и откровенно взглянуть на важные жизненные процессы. Такой вот парадокс, когда через отстранение приходят к непосредственному.
Говорить я буду о небольшом рассказе М.Агеева «Паршивый народ».
Впрочем, говорить необходимо не столько о литературных достоинствах этого текста, сколько о той цельности мыслей, которую он провоцирует во мне как в читателе.
Последние десятилетия показывают, что на мерзость, алчность и бессердечность способен кто угодно, и мировой заговор если и имеет место быть, то это заговор невежества против человечности.
Как известно, такие заговоры скорее наднациональны, безлики; именно своей безликостью это явление и страшно, потому предлагаю относиться к произведению литературы с позиции гуманистической, культурной, языковой, но никак не с позиции социально-политизированной.
Итак, рассказ «Паршивый народ» – это произведение, в котором паршивость возведена в разряд поступков и высказываний всех без исключения героев. Это очень важно, так как влечёт за собой понимание не только человека в толпе, но и толпы в человеке. Реплики участников судебного процесса, о котором, собственно, в рассказе и идёт речь, обыденны и даже ленивы. Также обыденно и лениво отправляют подсудимого на смерть.
Подсудимый, безусловно, виновен, потому что его преступления тоже обыденны в той реальности, в которой живут все герои рассказа. И перечисляются эти преступления, как что-то повседневное, словно человек ходил на работу. Это поражает именно своей будничностью.
Судьба подсудимого понятна уже с самых первых строк: «Место обвиняемого, а следственно, и его защитника неизменно отводилось у глухой стены, там, где окна не было».
У глухой стены, у такой же глухой, как и бесчисленные стены, к которым одни люди ставили других людей, чтобы привычно расстрелять. Ставили и, надо вспомнить, продолжают это делать с тех самых пор, как появилось огнестрельное оружие.
Такая заведомая обречённость не предполагает вообще никаких сомнений в виновности, а судебный процесс становится лишь обыденным ритуалом, соблюдаемым бездушно и бездумно. В какой-то момент такой судебный ритуал вместо разбирательства предполагает только одно – ритуальное убийство в предсказуемом финале.
Зачем тогда судить, зачем разбираться? Ответ есть в рассказе:
«Когда слушалось большое дело, в особенности такое, которое давало надежду на расстрел, в зал набивалось множество народу, все скамейки были заняты, люди стояли плотной толпой в проходах и у задней стены, что в зале и дозволялось, при этом, однако, часа через два начинало сильно вонять, у всех мутилось в голове, и председатель объявлял перерыв. Вытирая пот тряпкой, платком, ладонями, люди выходили в смежную залу для ожидания, закуривали «Иру», «Яву», «Червонец», сходили по лестнице в подвал, где помещался буфет, иные, особенно жадно, боязливо приоткрывали дверь в залу в 2, 3 или 4 и просунув голову и убедившись, что там слушается дело входили, на носках пробирались к свободной скамье. Каждое большое дело привлекало в зал на скамьи слушателей людей, незримо с этим делом связанных».
Зрелище привлекает толпу. Когда звучит «Встать, суд идёт!», то это команда именно толпе. Дело не только в том, что суд превращается в ритуал, в судилище, дело ещё в том, что каждый из толпы инстинктивно чувствует свою связь с ритуалом. Каждый глубоко внутри понимает, что в любой момент может занять место подсудимого. Это знают и судья, и прокурор, и адвокат, и зрители.
В народе гуляет фраза, которую якобы бросил однажды легендарный человек, которого называли не иначе как Железный Феликс. Феликс Дзержинский, глава ВЧК и ОГПУ, теперь действительно стал легендой и потому приписываемые ему слова это тоже часть легенды:
«То, что вы не сидите – это не ваша заслуга, это наша недоработка».
Невовлечённость в ритуал здесь отсрочена только по причине слишком больших объёмов ритуальных убийств, но «недоработка» угрожающе стремится быть доработанной – в этом главный посыл легендарного железного жреца безликой толпе.
Заметьте, как фонетически совпадает имя «Феликс» с именем мифической птицы «Феникс». Думается, что совпадение здесь совсем не случайно, так как история человеческого рода говорит о том, что ритуальные судилища и убийства, это та бесчеловечная история, которая повторяется из раза в раз. Сгорая в очистительном огне любого, самого просвещённого гуманизма, невежество и жестокость, алчность и презрение, подобно птице Феникс, возрождаются вновь и вновь из пепла человеческого страха и общественного хаоса.
Свобода не есть вседозволенность, но когда её понимают именно так, то начинается хаос, а в мутной воде хаоса ловят рыбу самые низменные человеческие страсти. И в такие времена совершаются самые страшные преступления, главные из которых – преступления против человечности. Именно эти преступления совершаются в рассказе практически всеми участниками судебного процесса.
Центральным событием рассказа является дело, которое рассматривается в суде. На это дело надо обратить отдельное внимание:
«Про дело Руденко я слышал ещё за несколько дней. Человек этот был украинским коммунистом, партийного стажа имел три года, служил уже около двух лет в какой-то воинской части московского округа и был у начальства на хорошем счету, когда один из нижних чинов, сам родом из села Белой Церкви, его опознал, расследование велось в большом секрете. Из разных сёл Киевской губернии были вызваны крестьяне и, подсылаемые под разными предлогами к Руденко, все, как один, показывали: это он. Уже после ареста я незадолго до того, как дело должно было слушаться в губсуде, «Вечерняя Москва» огласила показания хлеборобов. Руденко этот, по их словам, в течение трёх лет, с 1918-го по 1921-й, водительствовал небольшой бандой на Киевщине, для набегов выбирал сёла победнее, подальше от железной дороги, у крестьян забирал продовольствие и девок, евреев же, мужчин и женщин, старых и молодых, убивал и младенцев не миловал».
Подсудимый не просто виновен в убийствах, он ещё и виновен политически, потому приговор зачитывается прилюдно из соображений скорее назидательных, воспитательных, чем из соображений конституционных. Публичное чтение приговора создаёт у толпы, с одной стороны – чувство страха, с другой – чувство справедливости совершающегося ритуала.
Но насколько залихвацки совершал когда-то свои преступления подсудимый, настолько буднично и механически он сейчас приговаривается к расстрелу. Ритуал механистичен, он уже теряет яростный идеологический смысл, он уже становится бытовой практикой. Руки судьи показывают полное отсутствие в этом действе человеческого, это словно плоскость гробовой доски:
«Большой лист бумаги он держал пальцами в нижнем правом углу, но бумага, будто лежала на дереве, совсем не дрожала».
Так же, механически вовлечённый в этот страшный ритуал, подсудимый отвечает на вопрос о том, понятен ли ему приговор:
«Он издал горлом звук, круче развёл плечи и хрипло выговорил: «Так точно».
Казалось бы, вся трагедия понятна, но при чём здесь «паршивость»? При том, что паршивость есть свойство именно того народа, который превращается в толпу, в массу безликих и безучастных наблюдателей.
Рассказ заканчивается главной сценой-метафорой:
«Там, у стены, всё ещё стоял молодой еврейчик. Из боязни или из презрения, но теперь уже никто не подходил к нему. Он стоял одинокий, худой, с опущенными, как после свершившегося бедствия, руками. День кончался, зажигали электричество.
Стёкла больших окон запотели, и уже кто-то пальцем нарисовал мокрый профиль, с кончика носа и с подбородка которого тянулись кривые ручьи, ползущие медленно, как слёзы».
Финал рассказа «Паршивый народ» – это извечное поражение человеческого чувства перед инстинктом толпы, но каждое такое поражение даёт надежду на то, что личность всегда будет человечной, каким бы мороком «общественных задач» не прикрывались тупые и бездушные алчность, жестокость, презрение, мерзость и разврат.
В конце концов, перефразируя слова поэта, можно сказать, что для личности главное – преодолеть морок, когда доминирующим в сознании становится ужасное презрение человека к человеку, то есть, когда толпа в человеке определяет человека в толпе.
Преодолеть морок означает получить способность слышать и понимать другого. И, пожалуй, только после этого стоит действительно садиться за письменный стол и сочинять какое-либо художественное произведение.
Вот так, пожалуй, и Достоевский преодолевал в себе толпу, а потом садился за письменный стол, но об этом надо говорить отдельно и в другой раз.
Разобрал так разобрал. Походя Дзержинского обгадил. И пошел дальше., сверкая белыми штанами, изрядно залоснившимися с тыла. В общем, как цитировалось, “издал горлом звук”, не поясняя – зачем.
М.Агеев это псевдоним.
Зачётно!