Василий ШУКШИН. АЛЁША БЕСКОНВОЙНЫЙ

(Рассказ)

Рубрика в газете: Проза, № 1973 / 3, 19.01.1973, автор: Василий ШУКШИН

Его и звали-то – не Алёша, он был Костя Валиков, но все в деревне звали его Алёшей Бесконвойным. А звали его так вот за что: за редкую в наши дни безответственность, неуправляемость. Впрочем, безответственность его не простиралась беспредельно: пять дней в неделе он был безотказный работник, больше того – старательный работник, умелый (летом он пас колхозных коров, зимой был скотником – кочегарил на ферме, случалось – ночное дело – принимал телят), но наступала суббота, и тут всё: Алёша выпрягался. Два дня он ае работал в колхозе: субботу и воскресенье. И даже уж и забыли, когда это ои завел себе такой порядок, все знали, что этот преподобный Алёша «сроду такой» – в субботу и в воскресенье не работает. Пробовали, конечно, повлиять на него, и не раз, но всё без толку. Жалели, вообще-то: у него пятеро ребятишек, из них только старший добрался до десятого класса, остальной чеснок сидел где-то ещё во втором, в третьем, в пятом… Так и махнули на него рукой. А что сделаешь? Убеждай его не убеждай – как об стенку горох. Хлопает глазами… «Ну, понял, Алёша?» :– спросят. «Чего?» – «Да нельзя же позволять себе такие вещи, какие ты себе позволяешь! Ты же не на фабрике работаешь, ты же в сельском хозяйстве! Как же так-то? А?» – «Чего?» – «Брось дурачка из себя строить! Тебя русским языком спрашивают: будешь в субботу работать?» – «Нет. Между прочим, насчёт дурачка – я ведь могу тоже… дам в лоб разок, и ты мне никакой статьи за это не найдёшь. Мы тоже законы знаем. Ты мне – оскорбление словом, я тебе – в лоб: считается – взаимность». Вот и поговори с ним. Он даже на собрания не ходил в субботу.

Что же он делал в субботу? В субботу он топил баню. Всё. Больше ничего. Накалял баню, мылся и начинал париться. Парился, как ненормальный, как паровоз, – по пять часов парился! С отдыхом, конечно, с перекуром… Но всё равно – это же какой надо иметь организм! Конский?

В субботу он просыпался и сразу вспоминал, что сегодня суббота. И сразу у него распускалась в душе тихая радость. Он даже лицом светлел. Он даже не умывался, а шёл сразу во двор – колоть дрова.

У него была своя наука – как топить баню. Например, дрова в баню шли только берёзовые: они дают после себя стойкий жар. Он колол их аккуратно, с наслаждением…

Вот, допустим, одна такая суббота.

Погода стояла как раз скучная – зябко было, сыро, ветрено – конец октября. Алёша такую погоду любил. Он ещё ночью слышал, как пробрызнул дождик: постукало мягко, дробно в стёкла окон – и перестало. Потом в верхнем правом углу дома, где всегда гудело, загудело – ветер наладился. И ставни пошли дёргаться. Потом ветер поутих, но всё равно утром ещё потягивал – снеговой, холодный.

Алёша вышел с топором во двор и стал выбирать берёзовые кругляки на расколку. Холод полез под фуфайку… Но Алёша пошёл махать топориком и согрелся.

Он выбирал из поленницы чурки потолще… Выберет, возьмёт, как поросёнка, на руки и несёт к дровосеке.

– Ишь ты… какой, – говорил он ласково чурбаку. – Атаман какой…

Ставил этого «атамана» на широкий пень и тюкал по голове.

Скоро он так натюкал большой ворох… Долго стоял и смотрел на этот ворох. Белизна, и сочность, и чистота сокровенная поленьев, и дух от них – свежий, нутряной, чуть стылый, лесовой…

Алёша стаскал их в баню, аккуратно склал возле каменки. Ещё потом будет момент – разжигать, тоже милое дело. Алеша даже волновался, когда разжигал в каменке. Он вообще очень любил огонь.

Но надо ещё наносить воды. Дело не столь милое, но и противного в том ничего нет. Алёша старался только поскорей натаскать. Так семенил ногами, когда нёс на коромысле полные вёдра, так выгибался длинной своей фигурой, чтобы не плескать из вёдер – смех смотреть. Бабы у колодца всегда смотрели. И переговаривались:

– Ты глянь, глянь, как пружинит! Чисто акробат!..

– И не плескает ведь!

– Да куда так несётся-то?

– Ну, баню опять топит…

– Да рано же ещё!

Вот – весь день будет баней заниматься. Бесконвойный он и есть… Алёша.

Алёша наливал до краёв котёл, что в каменке, две большие кадки и ещё в оцинкованную ванну, которую он купил лет пятнадцать назад, в которой по очереди перекупались все его младенцы. Теперь он её приспособил в баню. И хорошо! – она стояла на полке, с краю, места много не занимала – не мешала париться, а вода всегда под рукой. Когда Алёша особенно заходился на полке, когда на голове волосы трещали от жары, он курял голову прямо в эту ванну.

Алёша натаскал воды и сел на порожек покурить. Это тоже дорогая минута – посидеть, покурить. Тут же Алёша любил оглядеться по своему хозяйству в предбаннике и в сарайчике, который пристроен к бане – продолжал предбанник. Чего только у него там не было! Старые литовки без черенков, старые грабли, вилы… Но был и верстачок, и был исправный инструмент: рубанок, ножовка, долота, стамески… Это всё – на воскресенье, это завтра он тут будет упражняться.

В бане сумрачно и неуютно пока, но банный терпкий, холодный запах разбивался уже запахом берёзовых полеиьев, тонким, еле уловимым, – это предвестье скорого праздника. Сердце Алёши нет-нет, да подмоет радость – подумает: «Сча-ас». Надо ещё вымыть в бане: даже и этого не позволял делать Алёша жене – мыть. У него был заготовлен голичок, песочек в баночке… Алёша снял фуфайку, засучил рукава рубахи и пошёл пластать, пошёл драить. Всё перемыл, всё продрал голиком, окатил чистой водой и протёр тряпкой. Тряпку ополоснул и повесил на сучок клёна, клён рос рядом с баней. Ну, теперь можно и затопить. Алёша ещё разок закурил… Посмотрел на хмурое небо, на унылый далёкий горизонт, на деревню… Ни у кого ещё баня не топилась. Потом будут, к вечеру, – на скорую руку, кое-как, пых-пых… Будут глотать горький чад и париться. Напарится не напарится – угорит, придёт, хлястнётся на кровать еле живой – и думает, это баня. Хэх!.. Алёша бросил окурок, вдавил его сапогом в мокрую землю и пошёл топить.

Поленья в каменке он клал, как и все кладут: два – так, одно – так, поперёк, а потом сверху. Но там – в той амбразуре-то, которая образуется-то, – там кладут обычно лучины, бумагу, керосином ещё навадились теперь обливать, – там Алёша ничего не клал: то полено, которое клал поперёк, он его посерёдке ершил топором, и всё, и потом эти заструги поджигал – загоралось. И вот это тоже очень волнующий момент – когда разгорается. Ах, славный момент! Алёша присел на корточки перед каменкой и неотрывно смотрел, как огонь, сперва маленький, робкий, трепетный, – всё становится больше, всё надёжней. Алёша всегда много думал, глядя на огонь. Например: «Вот вы там хотите, чтоб все люди жили одинаково… Да два полена и то сгорают не одинаково, а вы хотите, чтоб люди прожили одинаково!». Или ещё он сделал открытие: человек, помирая – в конце в самом, – так вдруг захочет жить, так обнадеется, так возрадуется какому-нибудь лекарству!.. Это знают. Но точно так и палка любая: догорая, так вдруг вспыхнет, так озарится вся, такую выкинет шапку огня, что диву даёшься: откуда такая последняя сила?

Дрова хорошо разгорелись, теперь можно пойти чайку попить.

Алёша умылся из рукомойника, вытерся и с лёгкой душой пошёл в дом.

Пока он занимался баней, ребятишки один за одним ушлёпали в школу. Дверь – Алёша слышал – то и дело хлопала, и скрипели воротца. Алёша любил детей, но никто бы никогда так не подумал – что он любит детей: он не показывал. Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга. Он всё изумлялся природе: из чего получился человек?! Ведь не из чего, из малой какой-то малости. Особенно он их любил, когда они были ещё совсем маленькие, беспомощные. Вот уж правда, что стебелёк малый: давай, цепляйся теперь изо всех силёнок, карабкайся. Впереди много всякого будет – никаким умом вперёд не окинешь. И они растут, карабкаются. Будь на то Алёшина воля, он бы ещё пятерых смастерил, но жена устала. Когда пили чай, поговорили с женой.

– Холодно как уж стало. Снег, гляди, выпадет, – сказала жена.

– И выпадет. Оно бы и ничего, выпал-то, – на сырую землю.

– Затопил?

– Затопил.

– Кузьмовна заходила… Денег занять.

– Ну? Дала?

– Дала. До среды, говорит, а там, мол, за картошку получим…

– Ну и ладно. – Алёше нравилось, что у них можно, например, занять денег, – всё как-то повеселей в глаза людям смотришь. А то наладились: «Бесконвойный, Бесконвойный». Глупые. – Сколько попросила-то?

– Пятнадцать рублей. В среду, говорит, за картошку получим.:.

– Ну и ладно. Пойду продолжать.

Жена ничего не сказала на это, не сказала, что иди, мол, или ещё чего в таком духе, но и другого чего – тоже не сказала. А раньше, бывало, говорила, до злой ругани дело доходило: надо то сделать, надо это сделать – не день же целый баню топить! Алёша и тут не уступил ни на волос: в субботу только баня. Всё. Гори всё синим огнём! Пропади всё пропадом! «Что мне, душу свою на куски порезать?!» – кричал тогда Алёша не своим голосом. И это испугало Таисью, жену. Дело в том, что старший брат Алёши, Иван, вот так-то застрелился. А довела тоже жена родная: тоже чего-то ругались, ругались, до того доругались, что брат Иван стал биться головой об стенку и приговаривать: «Да до каких же я пор буду мучиться-то?! До каких?! До каких?!» Дура жена, вместо того чтобы успокоить его, взяла да ещё подъелдыкнула: «Давай, давай… Сильней! Ну-ка, лоб крепче или стенка?» Иван сгрёб ружьё… Жена брякнулась в обморок а Иван полыхнул себе в грудь. Двое детей осталось. Тогда-то Таисью и предупредили: «Смотри… а то – не в роду ли это у их». И Таисья отступилась.

Напившись чаю, Алёша покурил в тепле, возле печки, и пошёл опять и баню.

А баня вовсю топилась.

Из двери ровно и сильно, похоже, как река заворачивает, валил, плавно загибаясь кверху, дым. Это первая пора, потом, когда в каменке накопится больше жару, дыму станет меньше. Важно вовремя ещё подкинуть: чтоб и не на угли уже, но и не набить тесно – огню нужен простор. Надо, чтоб горело вольно, обильно, во всех углах сразу. Алёша подлез под поток дыма к каменке, сел на пол и несколько времени сидел, глядя в горячий огонь. Пол уже маленько нагрелся, парит; лицо и коленки достаёт жаром, надо прикрываться. Да и сидеть тут сейчас нежелательно: можно словить незаметно угару. Алёша умело пошевелил головешки и вылез из бани. Дел ещё много: надо заготовить веник, надо керосину налить в фонарь, надо веток сосновых наготовить… Напевая негромко нечто неопределённое – без слов, голосом, – Алёша слазал на полок бани, выбрал там с жёрдочки веник поплотнее, потом насёк на дровосеке сосновых лап – поровней, без сучков, – сложил кучкой в предбаннике. Так, это есть. Что ещё? Фонарь!.. Алёша нырнул опять под дым, вынес фонарь, поболтал – надо долить. Есть, но… чтоб уж потом ни о чём не думать. Алёша всё напевал… Какой желанный покой на душе, господи! Ребятишки не болеют, ни с кем не ругался, даже денег взаймы взяли… Жизнь: когда же самое главное время её? Может, когда воюют? Алёша воевал, был ранен, поправился, довоевал и всю жизнь потом вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел – тошно. И удивительно на людей – сидят смотрят! Никто бы не поверил, но Алёша серьёзно вдумывался в жизнь: что в ней за тайна, надо её жалеть, например, или можно помирать спокойно – ничего тут такого особенного не осталось? Он даже напрягал свой ум так: вроде он залетел высоко-высоко и оттуда глядит на землю… Но понятней не становилось: представлял своих коров на поскотине – маленькие, как букашки… А про людей, про их жизнь озарения не было. Не озаряло. Как всё же: надо жалеть свою жизнь или нет? А вдруг да потом, в последний момент, как заорёшь – что вовсе не так жил, не то делал? Или так не бывает? Помирают же другие – ничего: тихо, мирно. Ну, жалко, конечно, грустно: не так уж тут плохо. И вспоминал Алёша, когда вот так вот подступала мысль, что здесь не так уж плохо, – вспоминал он один момент в своей жизни. Вот какой. Ехал он с войны… Дорога дальняя – через всю почти страну. Но ехали звонко – так-то ездил бы. На одной какой-то маленькой станции, ещё за Уралом, к Алёше подошла на перроне молодая женщина и сказала:

– Слушай, солдат, возьми меня – вроде я твоя сестра… Вроде мы случайно здесь встретились. Мне срочно ехать надо, а никак не могу уехать.

Женщина тыловая, довольно гладкая, с родинкой на шее, с крашеными губами… Одета хорошо. Ротик маленький, пушок на верхней губе. Смотрит – вроде пальцами трогает Алёшу, гладит. Маленько вроде смущается, но всё же очень бессовестно смотрит, ласково. Алёша за всю войну не коснулся ни одной бабы… Да и до войны-то тоже – горе: на вечёрках только целовался с девками. И всё. А эта стоит, смотрит странно… У Алёши так заломило сердце, так он взволновался, что и оглох, и рот свело.

Но, однако, поехали.

Солдаты в вагоне тоже было взволновались, но эта, ласковая-то, так прилипла к Алёше, что и подступаться как-то неловко. А ей ехать близко, оказывается: через два перегона она уж и приехала. А дело к вечеру. Она грустно так говорит:

– Мне от станции маленько идти надо, а я боюсь. Прямо не знаю, что делать…

– А кто дома-то? – разлепил рот Алёша.

– Да никого, одна я.

– Ну, так я провожу, – сказал Алёша.

– А как же ты? – удивилась и обрадовалась женщина.

– Завтра другим эшелоном поеду… Мало их!

– Да их тут каждый день едет… – согласилась она.

И они пошли к ней домой. Алёша захватил, что вёз с собой: две пары сапог офицерских, офицерскую же гимнастёрку, и они пошли. И этот-то путь до её дома, и ночь ту грешную и вспоминал Алёша. Страшная сила – радость не радость – жар, и немота, и ужас сковали Алёшу, пока шли они с этой ласковой… Так было томительно и тяжко, будто прогретое за день июньское небо опустилось, и Алёша еле передвигал пудовые ноги, и дышалось с трудом, и в голове всё сплюснулось. Но и теперь всё до мелочи помнил Алёша. Аля, так её звали, взяла его под руку… Алёша помнил, какая у неё была рука мяконькая, тёплая под шершавеньким крепдешином. Какого цвета платье было на ней, он, правда, не помнил, но колючечки остренькие этого крепдешина, некую его тёплую шершавость он всегда помнил и теперь помнит. Он какой-то и колючий, и скользкий, этот крепдешин. И часики у неё на руке помнил Алёша – маленькие (трофейные), узенький ремешок врезался в мякоть руки. Вот то-то и оглушило тогда, что женщина сама – просто, доверчиво – взяла его под руку и пошла потом прикасаться боком своим мяконьким к нему… И тепло это – под рукой её помнил же. Да… Ну, была ночь. Утром Алёша не обнаружил ни Али, ни своих шмоток. Потом уж, когда Алёша ехал в вагоне (документы она не взяла), он сообразил, что она тем и промышляла, что встречала эшелоны и выбирала солдатиков поглупей. Но вот штука-то: спроси она тогда утром: отдай, мол, Алёша, гимнастёрку, отдай сапоги – всё отдал бы. Может, пару сапог оставил бы себе.

Вот ту Алю крепдешиновую и вспоминал Алёша, когда оставался сам с собой, и усмехался. Никому никогда не рассказывал Алёша про тот случай, а он её любил, Алю-то. Вот как.

Дровишки прогорели… Гора, золотая, горячая, так и дышала, так и валил жар. Огненный зев нет-нет, да схватывал синий огонёк… Вот он – угар. Ну, давай теперь накаляйся всё тут – стены, полок, лавки… Потом не притронешься.

Алёша накидал на пол сосновых лап – такой будет потом Ташкент в лесу, такой аромат от этих веток, такой вольный дух, чёрт бы его побрал, – славно! Алёша всегда хотел не суетиться в последний момент, но не справлялся. Походил по ограде, прибрал топор. Сунулся опять в баню – нет, угарно.

Алёша пошёл в дом.

– Давай бельишко, – сказал жене, стараясь скрыть свою радость – она почему-то всех раздражала, эта его радость субботняя. Чёрт их тоже поймёт, людей: сами ворочают глупость за глупостью, не вылезают из глупостей, а тут, видите ли, удивляются, фыркают, не понимают.

Жена Таисья молчком открыла ящик, усунулась под крышку… Это вторая жена Алёши. Первая, Соня Полосухина, умерла. От неё детей не было. Алёша меньше всего про них думал: и про Соню, и про Таисью. Он разболокся до нижнего белья, посидел на табуретке, подобрав поближе к себе босые ноги, испытывая в этом положении некую приятность. Ещё бы закурить… Но курить дома он отвык давно уж – как пошли детишки.

– Зачем Кузьмовне деньги-то понадобились? – спросил Алёша.

– Не знаю. Да кончились – вот и понадобились.

– Много они картошки-то сдали?

– Воза два отвезли… Кулей двадцать.

– Огребут деньжат!

– Огребут. Всё копют… Думаешь, у их на книжке нету?

– Как так нету! У Соловьёвых – да нету!

– Кальсоны-то потеплей дать? Или бумажные пока?..

– Давай бумажные, пока ещё не так нижет.

– На.

Алёша принял свежее бельё, положил на колени, посидел ещё несколько, думая, как там сейчас в бане.

– Так… Ну, ладно.

– У Кольки ангина опять.

– Зачем же в школу отпустила?

– Ну… – Таисья сама не знала, зачем отпустила. – Чего будет пропускать. И так-то учится – через пень-колоду.

Да… – Странно, Алёша никогда всерьёз не переживал болезнь своих детей, даже когда они тяжело болели, – не думал о плохом. Просто как-то не приходила эта мысль. И ни один, слава богу, не помер. Но зато как хотел Алёша, чтоб дети его выучились, уехали бы в большой город и возвысились там до почёта и уважения! А уж летом приезжали бы сюда, в деревню, Алёша суетился бы возле них – возле их жён, мужей, детишек ихних… Ведь никто же не знает, какой Алёша добрый человек, заботливый, а вот те, городские-то, сразу бы это заметили. Внучатки бы тут бегали по ограде… Нет, жить, конечно, имеет смысл. Другое дело, что мы не всегда умеем. И особенно это касается деревенских долбаков – вот уж упрямый народишко! И возьми даже своих учёных людей – агрономов, учителей: нет зазнавитее человека, чем свой, деревенский же, но который выучился в городе и опять приехал сюда. Ведь она же идёт, она же никого не видит! Какого бы она малого росточка ни была, а всё норовит выше людей глядеть. Городские – те как-то умеют, собаки, и культуру свою показать, и никого не унизить. Он с тобой, наоборот, первый поздоровается.

– Так… Ну, ладно, – ещё сказал Алёша. – Пойду.

И Алёша пошёл в баню.

Очень любил он пройти из дома в баню как раз при такой погоде, когда холодно и сыро. Ходил всегда в одном белье, нарочно шёл медленно, чтоб озябнуть. Ещё находил какое-нибудь заделье по пути: собачью цепь распутает, пойдёт воротца хорошенько прикроет… Это чтоб покрепче озябнуть.

В предбаннике Алёша разделся донага, мельком оглядел себя – ничего, крепкий ещё мужик. А уж сердце заныло – в баню хочет. Алёша усмехнулся на своё нетерпение. Ещё побыл маленько в предбаннике… Кожа покрылась пупырышками, как тот самый крепдешин, хэ-х… Язви тебя в душу, чего только в жизни не бывает! Вот за что и любил Алёша субботу: в субботу он так много размышлял, вспоминал, думал, как ни в какой другой день. Так за какие же такие великие ценности отдавать эту субботу? А?

– Догоню, догоню, догоню,

Хабибу догоню!..

– пропел Алёша негромко, открыл дверь и ступил в баню.

Эх, жизнь!.. Была в селе общая баня, и Алёша сходил туда разок – для ощущения. Смех и грех! Там как раз цыгане мылись. Они не мылись, а в основном пиво пили. Мужики ворчат на них, а они тоже ругаются: «Вы не понимаете, что такое баня!» Они понимают! Хоть, впрочем, в такой-то бане, как общая-то, только пиво и пить сидеть. Не баня, а недоразумение какое-то. Хорошо ещё, не в субботу ходил; в субботу истопил свою и смыл к чёртовой матери все воспоминания об общественной бане.

…И пошла тут жизнь – вполне конкретная, но и вполне тоже необъяснимая – до краёв дорогая и редкая. Пошёл Алёша двигать тазы, вёдра… – стал налаживать маленький Ташкент. Всякое вредное напряжение совсем отпустило Алёшу, мелкие мысли покинули голову, вселилась в душу некая цельность, крупность, ясность – жизнь стала понятной. То есть она была рядом, за окошечком бани, но Алёша стал недосягаем для неё, для её суетни и злости, он стал большой и снисходительный. И любил Алёша – от полноты и покоя – попеть пока, пока ещё не наладился париться. Наливал в тазик воду, слушал небесно чистый звук струи и незаметно для себя пел негромко. Песен он не знал: помнил только кое-какие деревенские частушки да обрывки песен, которые пели дети дома. В бане он любил помурлыкать частушки.

– Погляжу я по народу –

Нет моего милого,

– спел Алёша, зачерпнул ещё воды.

Кучерявый чуб большой, Как у Ворошилова.

И ещё зачерпнул, ещё спел:

– Истопила мама баню,

Посылает париться.

Мне, мамаша, не до бани –

Миленький венчается.

Навёл Алёша воды в тазике… А в другой таз, с кипятком, положил пока веник – распаривать. Стал мыться… Мылся долго, с остановками. Сидел на тёплом полу, на ветках, плескался и мурлыкал себе:

– Я сама иду дорогой.

Моя дума – стороной.

Рано, милый, похвалился,

Что я буду за тобой.

И точно плывёт он по речке – плавной и тёплой, а плывёт как-то странно и хорошо – сидя. И струи тёплые прямо где-то у сердца.

Потом Алёша полежал на полке – просто так. И вдруг подумал: а что, вытянусь вот так вот когда-нибудь… Алёша даже и руки сложил на груди и полежал так малое время. Напрягся было, чтоб увидеть себя, подобного, в гробу. И уже что-то такое начало мерещиться – подушка вдавленная, новый пиджак… Но душа воспротивилась дальше, Алёша встал и, испытывая некое брезгливое чувство, окатил себя водой. И для бодрости ещё спел:

– Эх, догоню, догоню, догоню,

Хабибу до-го-ню!

Ну её к чёрту! Придёт – придёт, чего раньше времени тренироваться! Странно, однако же: на войне Алёша совсем не думал про смерть – не боялся. Нет, конечно, укрывался от неё, как мог, но в такие вот подробности не входил. Ну её к лешему! Придёт – придёт, никуда не денешься. Дело не в этом. Дело в том, что этот праздник на земле – это вообще не праздник, не надо его и понимать как праздник, не надо его и ждать, а надо спокойно всё принимать. Хорошо на земле, правда, но и прыгать козлом – чего же? Между прочим, куда радостнее бывает, когда радость эту не ждёшь, не готовишься к ней. Суббота – это другое дело, субботу он как раз ждёт всю неделю. Но вот, бывает, плохо с утра, всё что-то противно, а выйдешь с коровами за село, выглянет солнышко, загорится какой-нибудь куст тихим огнём сверху… И так вдруг обогреет тебя нежданная радость, так хорошо сделается, что станешь и стоишь, и не заметишь, что стоишь и улыбаешься. Последнее время Алёша стал замечать, что он вполне осознанно любит. Любит степь за селом, зарю, летний день… То есть он вполне понимал, что он – любит. Стал случаться покой в душе – стал любить. Людей труднее любить, но вот детей и степь, например, он любил всё больше и больше.

Так думал Алёша, а пока он так думал, руки делали. Он вынул распаренный душистый веник из таза, сполоснул тот таз, навёл в нём воды попрохладней… Дальше зачерпнул ковш горячей воды из котла и кинул на каменку – первый, пробный. Каменка ахнула и пошла шипеть и клубиться. Жар вцепился в уши, полез в горло… Алёша присел, переждал первый натиск и потом только взобрался на полок. Чтобы доски полка не поджигали бока и спину, окатил их водой из тазика. И зашуршал веничком по телу. Вся-то ошибка людей, что они сразу начинают что есть силы охаживать себя веником. Надо сперва почесать себя – походить веником вдоль спины, по бокам, по рукам, по ногам… Чтобы он шепотком, шепотком, шепотком пока. Алёша искусно это делал: он мелко тряс веник возле тела, и листочки его, точно маленькие горячие ладошки, касались кожи, раззадоривали, вызывали неистовое желание сразу исхлестаться. Но Алёша не допускал этого, нет. Он ополоснулся, полежал… Кинул на каменку ещё полковша, подержал веник над каменкой, над паром, и поприкладывал его к бокам, под коленки, к пояснице… Спустился с полка, приоткрыл дверь и присел на скамеечку покурить. Сейчас даже малые остатки угарного газа, если они есть, уйдут с первым сырым паром. Каменка обсохнет, камни снова накалятся, и тогда можно будет париться без опаски и вволю. Так-то, милые люди.

…Пришёл Алёша из бани, когда уже темнеть стало. Был он весь новый, весь парил. Скинул калоши у порога и по свежим половичкам прошёл в горницу. И прилёг на кровать. Он не слышал своего тела, мир вокруг покачивался согласно сердцу.

В горнице сидел старший сын Борис, читал книгу.

– С лёгким паром! – сказал Борис.

– Ничего, – ответил Алёша, глядя перед собой. – Иди в баню то.

– Сейчас пойду.

Борис, сын, с некоторых пор стал не то что стыдиться, а как-то неловко ему было, что ли, – стал как-то переживать, что отец его – скотник и пастух. Алёша заметил это и молчал. По первости его глубоко обидело такое, но потом он раздумался и не показал даже вида, что заметил перемену в сыне. От молодости это, от больших устремлений. Пусть. Зато парень вымахал рослый, красивый, может, бог даст, и умишком возьмёт. Хорошо бы. Вишь, стыдится, что отец пастух… Эх, милый! Ну, давай, давай – целься повыше, глядишь, куда-нибудь и попадёшь. Учится хорошо. Мать говорила, что уж и девчонку какую-то провожает… Всё нормально. Удивительно вообще-то, но всё нормально.

– Иди в баню-то, – ещё сказал Алёша.

– Жарко там?

– Да теперь уж какой жар!.. Хорошо. Ну, жарко покажется, открой отдушину.

Так и не приучил Алёша сыновей париться: не хотят. В материну породу, в Коростылёвых.

Сын пошёл собираться в баню, а Алёша продолжал лежать.

Вошла жена, склонилась опять над ящиком – достать бельё сыну.

– Помнишь, – сказал Алёша, – Маня у нас, когда маленькая была, стишок сочинила:

Белая берёзка

Стоит под дождём,

Зелёный лопух её накроет,

Будет там берёзке тепло и хорошо.

Жена откачнулась от ящика, посмотрела на Алёшу… Какое-то малое время вдумывалась в его слова, ничего не поняла, ничего не сказала, усунулась опять в сундук, откуда тянуло нафталином. Достала бельё, пошла в прихожую комнату. На пороге остановилась, повернулась к мужу.

– Ну и что? – спросила она.

– Что?

– Стишок-то сочинила… К чему ты?

– Да смешной, мол, стишок-то.

Жена хотела было уйти, потому что не считала нужным тратить теперь время на пустые слова, но вспомнила что-то и опять оглянулась:

– Боровишку-то загнать надо да дать ему – я намешала там. Я пойду ребятишек в баню собирать. Отдохни да сходи приберись.

– Ладно.

Баня кончилась. Суббота ещё не кончилась, но баня уже кончилась.

 

Василий Макарович ШУКШИН родился в 1929 году в селе Сростки Алтайского края. В 1944 – 1947 годах учился в Бийском автомобильном техникуме. Служил на Черноморском флоте. В 1961 году окончил режиссёрский факультет ВГИКа. Автор фильмов «Живёт такой парень», «Ваш сын и брат», «Печки-лавочки», «Калина красная». Первый рассказ «Двое на телеге» опубликовал в журнале «Смена». Первая книга «Сельские жители» увидела свет в 1963 году. В «Литературной России» впервые выступил со статьёй «Как я понимаю рассказ». С 1967 по 1974 год в газете было опубликовано около двадцати рассказов Шукшина и повесть «Энергичные люди». Умер 2 октября 1974 года на съёмках фильма «Они сражались за Родину» в Волгоградской области. Похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.