От sotcrealisma к…?

№ 2011 / 38, 23.02.2015

За­щит­ни­ки соц­ре­а­лиз­ма, но­с­таль­ги­руя по про­шло­му, лю­бят ще­го­лять име­на­ми клас­си­ков. Мол, раз­ве «Раз­гром» Фа­де­е­ва – не соц­ре­а­лизм? А ро­ма­ны А.Тол­сто­го, Л.Ле­о­но­ва, К.Фе­ди­на?

Говорят, соцреализм приказал долго жить. Но так ли это?



1



Защитники соцреализма, ностальгируя по прошлому, любят щеголять именами классиков. Мол, разве «Разгром» Фадеева – не соцреализм? А романы А.Толстого, Л.Леонова, К.Федина?


Здесь долго можно размышлять о том, где и каков соцреализм, где он есть и почему, где его нет, и тоже – почему. Это заняло бы много печатной площади, поэтому мы пунктирами обозначим то, что думаем по этому поводу.






Казбек ШАЗЗО
Казбек ШАЗЗО

Возможно, время затемнило в памяти многих печально известные слова Фадеева о необходимости «громадной переделки человеческого материала», результатом которой должно было быть формирование нового человека, «прекрасного, сильного и доброго». Явно такого из Мечика не получилось, бог не дал, или не захотел сам Мечик, земные радости для него были более близкими, чем всякие-разные идеи и мысли, которые «рубят человеку жизнь». Она и так невелика, посему надобно держать уши востро, ноздри в охват встречного ветра, помнить о нуждах собственной сути и не гнать в башку посторонние, чужие – пусть сами пошевелят своими мозгишками, а ему – ходить на чужие огороды, к чужим бабам. Писатель стремится «порушить» его природную сущность во имя идеи (переделки человеческого материала), «сшибает» Мечика то с одним, то с другим. С Морозко он не сдружился, хотя в корнях есть общее: Морозко, хотя и было ему нелегко, не быстро, но переделался… Сближение же Мечика с Левинсоном проявило их «разность», и хотя оба были физически ущербными – тщедушный «еврейский мальчик» Левинсон, в прошлом мелкий торговец, переделался в настоящего революционера, стал командиром партизанского отряда, а Мечик остался один (кстати, глава о нём так и называется «Один»). Конечно, здесь осознанная демонстрация любимой и Фадеевым пролеткультовской идеи, коллективистской сущности психологии нового человека – того самого «прекрасного, сильного и доброго». Конструкции, схемы в структуре произведения обесцветили его яркие, убеждающие в правдивости картины, в создании которых Фадеев был всё-таки не последним из мастеров. Тогда уже соцреализм (или так называемая соцлитература, термин «соц. реализм» появился позднее фадеевского романа) явно, неприкрыто продиктовывал внутреннюю, мёртвую схему метода.


Соцреалистическая схема сокрушила духовное и эстетическое единство романа «Хождение по мукам» А.Толстого. После «Сестёр» писатель повернул руль и сюжета, и духовного мира героев трилогии на все 180 градусов, а потом вышло то, что вышло к концу третьего романа – трилогия рухнула как «великое творение». В первых из трёх романов («Сёстры») А.Толстой оставался в рамках семейного романа с проекцией на столичную жизнь, затем и на жизнь военную, проекция, которая, как думал К.Федин, высветила не всю правду, то есть даже не главную, общественно-историческую, а узкую, частную, ограниченную в связях со временем. Потом, говорит Федин, А.Толстой впустил в роман (уже второй) ощутимые ветры истории, а в третий она вошла широким всеохватным потоком. Отсюда ясно – почему трёхступенчатая система сюжета «правит» всей трилогией, – показать: 1) что было, потом 2) что произошло, чтобы получилось то, 3) что получилось. А.Толстой вёл своих героев по этим трём ступенькам, каждого в отдельности и всех вместе. И, вынужденный подчиняться этой логике (благо, в схеме не было девятого вала, то есть девятой ступени, дело до этого не дошло), каждый держит свой путь (осознанный, неосознанный – не это главное), но все выходят на один огонек – счастья, любви, веры в будущее. На него уверенно шел интеллигент из народа Телегин (сразу распознал свою звезду) и вышел к ней, довольно легко он вывел с собой любимую Дашу, с трудностями, потерями и не очень осмысленными обретениями вышла и Катя Булавина. Вот с Рощиным дело оказалось посложнее. Рафинированный дворянин, военный высшей имперской касты – он тоже немало «помыкался» по фронтовым и революционным дорогам. И всё-таки нашлась и его тропа. «Погибла Россия», – отчаянно кричал он вначале, потом призадумался и «смирился»; поняв кое-что в происходящем…


Верить метаморфозе, которая с ним произошла (кстати, и с другими), или не верить – вовсе не в этом дело. А в том, что трёхступенчатая конструкция (в сюжете, характерах, композиции, в целом в идеологии произведения) сработала безупречно, и фигурки героев, кое-как устроившиеся на безжалостных волнах «Ниагарского водопада» – то бишь революции, благополучно приводнились у довольно успокоившейся бывшей имперской гавани. И Вадим Рощин – вместе с ними.


В начальные годы народной (то есть советской, вернее, ещё большевистской) власти (правда, власть народу из большевиков никто не собирался отдавать) Алексей Николаевич как-то грустно посетовал на то, что целого человека (нового, он имел в виду) не видно, там рука, говорил он, там нога, а где-то и голова, а целого человека нет. Он долго его искал и для Рощина; сперва нашёл его руки – военные, голову – имперскую, затем и все остальные части его благороднейшего дворянского тела, чтобы он вновь полюбил достойно обновлённую родину и чтобы, наконец, вернулся к любимой Кате…


Понимаем, что немножечко утрируем («хулиганим», так сказать), но факт есть факт – любая схема имеет свою железную логику, и кольцо сомкнулось без сучка без задоринки. И появился новый советский роман. Начавшись как «капиталистический», он закончился как советский, то бишь как новый, большевистский. Конечно, Алексей Толстой – тоже мастер. Но когда великий мастер начинает слушать не собственную душу, а внимательно «прислушиваться» к вою ветра, схема способна сыграть с ним злую шутку. К сожалению, она блистательно слукавила с А.Толстым и в вещах, Петру Великому посвящённых. А их много. В итоге бесконечных переделок (роман о царе Петре так и остался без последней точки) Пётр Первый чуть не превратился… – в большевика… В драматургии писателя он в конце концов приобрёл заслуженный статус праотца В.И.


Вернёмся к «Хождению по мукам» – он стал образцом, безоговорочным примером для подражания. И ему подражали почти все, в том числе и романисты из младописьменных литератур: схема была видна, карта лежала открытой, бери и играй – в какую хочешь игру… Но нет. Не то правда, она другая – в любую желаемую не сыграешь: схема толстовской эпопеи была (или стала) всеобщей, и играть можно было только в соцреалистическую… Не как Толстой, – это было бы не так просто, – а по – Толстому… То есть по точкам и кочкам конструкции его трилогии.


А вот сколько-нибудь успешно подражать «Тихому Дону» никак и ни у кого (ни у наших, ни у «тамошних») не вышло. «Хождение по мукам» – искусство, исполненное высококлассно, «Тихий Дон» – жизнь, которая не имеет другого варианта, кроме того, который она предложила писателю. Одни критики сказали: Григорий Мелехов – отщепенец, враг, другие – что он есть продукт заблуждения. Шолохов же отвечал им: у Григория индивидуальная судьба.


Суть проблемы прекрасно выразил адыгейский поэт Нальбий Куек. Я процитирую подстрочник одного из его стихотворений:







Григорий Мелехов сидит у калитки


В одних подштанниках


Висит сосулькой казачий ус


И невозможно его дальше крутить.



Вот в чём суть трагедии, и конец её, может быть. Началась она давно, помните, когда в одном из первых боёв Григорий погнался за убегающим от верной гибели австрийцем. Догнав его, нанёс удар шашкой. С «тяжёлым потягом», уточняет автор. Физически ощутил Григорий хруст костей убиваемого им человека. Григорий спешился, постоял над австрийцем несколько минут в странном недоумении, но они остались в его сознании навсегда. Надо ли было убивать его, несчастного австрийца, тоже на войну посланного кем-то сверху, и почему кто-то должен владеть волей отправлять другого убивать или быть убитым? Не пацифистские бирюльки, не всякие филантропические заморочки умов волнуют Шолохова, а нечто большее – не вчера начавшееся и не завтра долженствующее уже не быть. Имени этому писатель не озвучил, только передал, то есть написал своё его ощущение – ничего важнее земли и жизни на ней нет, в том числе и человеческой… Она у Григория не вышла, не получилась. И не он повинен в этом, не он создал эту крутоверть идей балаганных, а те, иные, верхние, которые всегда правы… Верной ему осталась только родная земля, он которой от когда-то ушёл убивать, а теперь навсегда вернулся, чтобы умереть на её груди. Видать, больше не походить ему сильными ногами по ней, не полюбить, не вырастить нового потомства. Видно и другое: не растопить уж в горячем поцелуе с любимой женщиной сосулькой повисшие казачьи усы. Не купить ему больше никакой одежды, а быть в одном нижнем, чтобы быть поближе к Богу и к земле. А так хотелось ревнительным критикам, чтобы он сшил себе большевистскую…


Герои «Хождения по мукам» ушли в небеса строить романтический замок (а ведь у А.Н. Толстого была идея создания «белого города»), Мелехов – остался на земле, может быть, чтобы она совсем не осиротела…


Да, верный вопрос – а как быть с «Поднятой целиной»? Ведь подражаний ей – множество? К «Поднятой целине» мы вернёмся.



2



Но до неё в «новом литпроцессе» происходили многие события – «ожиданные» и «неожиданные»: с одной стороны – размежевание творческих сил (это и есть «ожиданные» события, а с другой – шла интенсивная консолидация пролеткультовских школ и групп (то «Октябрь», то «Молодая гвардия» и т.д.), которая привела к укреплению позиций пролетписателей, объединившихся, наконец, в РАПП – сперва большевики «разрешили» творческим группам «посоревноваться» (постановление ЦК ВКП(б) 1925 года), потом, вскоре же, сказали: хватит! Стоп! Это в урок так называемым «попутчикам», чтоб они уж очень не надеялись на свободу творчества – и постановлением 1932 года (семь-то лет всего-навсего стукнуло первому постановлению) было решено ликвидировать все «литературно-художественные» организации. Но конфликты на этом не прекратились.


Затронула борьба и окраинные национальные республики, где по прямому требованию В.И. создавались письменность, литература, чтобы учить отсталые народы коммунистическим идеям на понятном для них «родном языке». Перед нами, говорил он, «стоит задача, чтобы и дальше заботиться о том, чтобы внутри каждой страны, на понятном для народа языке велась коммунистическая пропаганда». Юго-восточное бюро РКП(б) в своём решении резко подчёркивало уже в 1922 году: «нужно взяться за систематическую работу», необходимо приступить «в ударном порядке к изданию литературы на черкесском языке». В столицах новой империи – Москве, Ленинграде, – вообще в крупных её городах была какая-то – хотя бы – видимая свобода творчества. Пролеткультовцы, то бишь рапповцы, то воевали с лефовцами, то братались с ними, поносили «попутчиков», «серапионов», те отвечали тем же, а в глубинных национальных окраинах не было такового и не могло быть. С центра пошла депеша в «места» – организовать краевые, областные, национальные филиалы РАПП, и незамедлительно появились: на юге – Северокавказская ассоциация пролетарских писателей с национальными отделениями, в Адыгее – ААПП. И так везде. Таким образом, молодых людей, склонных к сочинительству (это первые журналисты только что возникших газет), в авральном порядке «опролеткультурили», затем и «обольшевичили», вручили каждому из них компартийную книжку и сказали: писать нацлитературу, обязательно пролетарскую, да такую, чтобы герои её были примерами для других, а они уже были – конечно, В.И., И.В., партиец, рабочий, – то есть большевик – революционер. Остальные все – враги, и должны быть изображены именно как таковые.


Естественно, что в этих ситуациях не было в национальных литпроцессах никакого творческого соревнования, никакой эстетической борьбы. Нет, последняя всё-таки была: в некоторых новоиспечённых произведениях нацписателей комвожди местного калибра «разглядели» влияние арабско-мусульманской духовно-эстетической традиции. Особенно – в дагестанских литературах, которые имели многовековой опыт творчества и близко общались с духовным опытом мусульман. Много было ослиных наскоков дагестанских большевиков, например, на Гамзата Цадасу, большого поэта и выдающегося мыслителя. Правда, московских («столичных») литэмиссаров тоже было предостаточно в наших горных краях, имена их известны (к слову, Ставский, Либединский и др.), которые далеко не всегда играли позитивную роль в судьбах и творческом становлении молодых национальных писателей с пролеткультовскими и компартийными книжками. Многие из них стали крупными художниками (Т.Керашев, И.Цей, А.Хатков, А.Охтов, А.Шогенцуков и др.), но не потому, что они были обладателями заветных большевистских книжек…


Тому имеется своя причина. Об этом потом.






Иллюстрация к роману М.А. Шолохова  «Поднятая целина». Художник А. Лаптев
Иллюстрация к роману М.А. Шолохова
«Поднятая целина». Художник А. Лаптев

Вернёмся к «Поднятой целине». Она составила целую эпоху в сознании нашего общества. Она более чем сложная книга. Это чувствовали те, которые с высоты своей критической смотровой вышки писали о шолоховском романе как об образце соцреалистического произведения, и школьники – старшеклассники, которым методично и последовательно вменялось взять в голову и запомнить, и не сомневаться, что шолоховский колхозный роман и есть произведение, в котором наилучшим образом воплотились черты соцреализма. Роман уже был (1930), соцреализм вроде тоже уже состоялся (формулировка его утверждена на первом писательском съезде), то есть до официального объявления соцреализма главным – и единственным! – методом советской литературы. Шолохов якобы выстроил новое и серьёзное творение, тем самым доказав наряду с Горьким, Маяковским и с кем-то якобы жизнеспособность новых принципов реализма. Таково было комбольшевистское отношение к роману, его официальная оценка. Опровергать это положение (во всяком случае, открыто) не отваживался никто из критиков. И долго. И доселе, кажется, принципиальная оценка этому великому произведению не дана. Восполнить этот пробел мы в данных заметках не собираемся. Но поскольку оно оказало существенное, большое влияние на всю литературу (до и после войны), в том числе на северокавказскую, хотелось бы высказать несколько соображений.


Скажем – условно, конечно, – что роман состоит из двух ярусов – верхний и нижний, верхний – идеологический, нижний – художественный, жизненно и эстетически верный. Верхний напичкан лозунгами, плакатами, пропагандистскими бациллами самого разлагающего, растлевающего сознание простолюдина свойства, особенно тех из них, кому с утра до вечера «в охотку» было возлежать на печке и почёсывать костенеющий бок, для кого непомерно далека и дорога в нужник. Чего нет у них? – Охоты трудиться – лишь бы тёплый уголок, да казан варёной картошки с хлебом чёрным, да бутылём «самогоночки». Их не раскулачивали, нет – раскулачивали тех, кто хотел и умел трудиться: у них и хлеб был белый, и харча не постная, и чулан был не пустой, и детки были здоровы. Настоящий хозяин не чурался работы. Лопаты, тяпки, косы у него не гнили от ржавчины, плуг блестел и летом, и зимой. В зиму он любил бывать на воздухе, понакидать снежок, да кучами большими, да на базу собирать навозик, чтобы удобрить землю-матку, подготовить её к летней работе, чтобы роды её осенние радовали человека. Вот такого-то хозяина и ссылали в Сибирь… У него отбирали и отдавали тому, кому труд был каленым железом в руках, камнем горячим в горле. Конечно, последнему по нраву были лозунги, словечки о равенстве, справедливости и т.д.


Их произносит и Давыдов, о мировом равенстве мечтает Нагульнов. И посланнику большевиков Семёну вскоре стало понятно, что свершается огромная беда – вот это и есть второй ярус и романа, и жизни, в которую большевики кинули питерского рабочего – обустраивать колхоз. Обязательно, говорит Давыдов, вскоре в колхозе будет больше половины крестьян, а Нагульнов предлагает порасстрелять нескольких крестьян, и все разом кинутся в колхоз.


Понимал ли Шолохов, что над землёй вершится самое настоящее разбойничье варварство? Думаю, что да. Он видит, как плуг ладится в руках у Майданникова, из него ещё не до конца вырвали нити, его с землёй связывающие, а другие, тоже неплохие землепашцы, полчаса работы кое-как – и крутят цигарку часы, сидят и пускают дым кругами, да ни о чём «гутарят». Нет, «гутарят» они о чём-то, о самом для них главном – о том, нужен ли кому-нибудь этот колхоз? Нужна ли эта новая власть? Об этом-то ярусе писатель знал и не мог не знать, о нём и нередки у тех же крестьян слова неодобрения, слова боли, о том, что эти новые безмозгло рушат веками сотворённую взаимную любовь земли и крестьянина, земли-кормилицы, которая осиротеет (так и случилось) без заботливых рук труженика, у которого только о ней и все думы-мечты. А без земли-то своей крестьянин как сук без листьев, как русло без воды, как солнце без тепла. Иди погрейся на груди у матери, если её у тебя нет: земля оказалась покинутой, поруганной, крестьянина-труженика оторвали от неё, и безжалостно – тупым пинком под зад он был выкинут новыми на обочину дороги, которая никуда не вела, кроме как к катастрофе. Об этом бессонные ночные тревоги донского казака. О том же и главная мысль книги Шолохова.


Да, Шолохов не мог прямо сказать о той общенациональной беде, которая свалилась в тридцатые годы прошлого века на Россию. Но даже то, что ему удалось сказать в романе, имело огромное значение. Шолоховская «ПЦ» напрямую повлияла на всю русскую прозу ХХ века. Это воздействие было особенно сильным для национальных литератур. Другой вопрос: какой характер оно носило – позитивный или негативный?


Здесь надо заметить: есть всё равно суть воздействия более сильного на менее существенный творческий потенциал. К слову, польский поэт Юлиан Тувим говорил, что, прочитав Маяковского, понял – всё окружающее человека может быть поэтичным, исключительно всё: факты, явления, крупные события, мелкие предметы, существенные или вовсе незначительные, мажорное и минорное, чистое и грязное и т.д. и т.п. Есть поэты для поэтов, то есть поэты, рождённые для подражания. Недавно Евг. Евтушенко выразил блистательную мысль: его спросили, что он думает о современной молодой русской поэзии; ответ был более чем неожиданным – новой нет поэзии, новых нет поэтов, но есть хор бродских. Это существенно. Маяковский не для подражания был рождён – есть Маяковский или нет Маяковского, то есть второго. Хочу быть правильно понятым – не по величине таланта – он несомненно велик – а по сущностному дару своему. Были более или менее удачные подражания ему, но было в основном прямое эпигонство – множество авторов блистательно освоили его технику (лесенку), в результате чего появились (особенно в молодых национальных литературах) такие сочетания: адыгейский Маяковский, кабардинский Маяковский и т.д., но речь, слово, непостижимо громадное внутреннее движение мыслительной и образно-выразительной энергии его голоса оставались недосягаемыми. В итоге Маяковский не породил ни одного, хотя бы мало-мальски равного ему (Вознесенский не тот, Рождественский – тоже, хотя их вспоминают иногда рядом с ним, они – поэты большие, но другие), но «испортил» многих опять-таки в национальных литературах. Сошлюсь на пример М.Паранука, адыгейского поэта, как раз вошедшего в литературу в пору советского (соцреалистического) периода творчества Маяковского. Не сразу Паранук стал писать «под Маяковского», есть у него несколько вещей (довоенных) оригинальных, интересных по форме и национально-содержательной насыщенности. После войны всецело «отдался» великому собрату, стал писать рваными строчками, перевёл множество его стихов и поэмы «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!» – надо сказать, перевёл блистательно, в смысле образа, ритмического строя комар носу не подточит. Но вслед за ними он создаёт поэму «Борись за дело Ильича, пока сердце бьётся» – какой-то странный конгломерат поэм Маяковского о В.И. и «Хорошо!». И дальше – пошло-поехало, поэт стал писать только «Песнь счастливых» (есть у него такая поэма), и, природно талантливый, он съехал на обточенные Маяковским соцреалистические рельсы. Правда, в посмертной книге стихов «Думы» (1968) поэт признался: «если бы знал, что всё это пустое» – речь идёт о том, что и как сочинял он до сих пор.






Художник Юрий ПИМЕНОВ
Художник Юрий ПИМЕНОВ

Вернёмся к шолоховской «ПЦ». Она породила много мёртвых романов, повестей, рассказов, особенно после войны. Здесь следует уточнить одно обстоятельство: именно «ПЦ» способствовала зарождению и укреплению национального, в особенности северокавказского романа, но не соцреализм «ПЦ», а её внутреннее социально острое и национально неповторимое содержание. Она стала конструктивно ориентиром для многих авторов 20–30-х годов, но более всего в послевоенное время. Перечень таких романов и повестей занял бы большое место – «Люди из захолустья» (А.Малышкина), «Заря Колхиды» (К.Лордкипанидзе), «В блеске водопада» (М.Арази), «Айша» (С.Сейфулина), «Чёрный сундук» (Х.Аппаева), «Патимат» (С.Бацуева), «Трактор и люди» (Х.Гашокова), многое множество других. Среди них, несомненно, и роман адыгейца Т.Керашева «Дорога к счастью» – образец соцреалистической прозы. Нет, стоп, не совсем так: здесь (как и во многих национальных романах) есть и нечто другое. И оно – самое главное.


В нём есть всё для торжества соцреализма: новые люди, проводники компартийных, большевистских идей, герои, с которыми они борются, люди, которые (будучи «униженными и оскорблёнными» старым режимом) проходят большой путь от нулевого знания социальных законов до осмысления сущности классовой борьбы и идеологии советской власти. Но изначально пытливый и очень внимательно-осторожный, первородно талантливый Тембот Керашев, добротно заквасив сюжет соцреалистической динамикой, подробно и весьма глубоко вскрыл особенности национально-адыгской жизни, быта, костюма, адыгского дома, этикета, адыгской мифологии и философии. Вот что и было дорого для народа адыге в романе Т.Керашева, он в нём прочитал о себе, узнал себя, и очень по нраву было, что у него тоже появилась книга.


То есть внешняя шолоховская схема не убила роман Керашева, хотя и у него (кстати, и у многих других) есть даже свой дед Щукарь – хитроумный, шутообразный Халяхо. Поэтому, несмотря на соцреалистическое обличье, всё-таки «Дорога к счастью» становится первым и крупным национальным романом. По шолоховско-керашевскому пути пошли многие, но не все. Национальная проза была в основном деревенской (рабочего класса как такового почти нет), а точнее – и до, и после войны – колхозной или революционно-деревенской. В этом её суть. Она и не стала другой. Повесть Ю.Тлюстена «Путь открыт» более чем яркий в этом смысле пример. Она не лучше и не хуже других «революционных» вещей северокавказских авторов 20–30-х годов. Подчёркиваем – она, как никакая другая, «доподлинно» реализует атрибуты соцреалистического художественного «новописания»: герой из народа, сначала он батрак, в батрачестве своём приближается к русскому рабочему-революционеру (он был сослан в деревню), который учит его азам классово-революционной науки, а батрак Аслан становится главой восставшего аула и проводником идей большевизма среди адыгов. Подобный каркас – главная фабульная и идеологическая основа большинства северокавказских романов и повестей с революционной проблематикой. Подражания «Тихому Дону» здесь нет. Поздние советские саги (Анатолия Иванова, Георгия Маркова, Константина Федина и др.) выглядят «добротными» вариантами известной схемы, а некоторые из них – к слову, тетралогия Федина, вышли на дорогу, которая, как оказалась, не имела конца, потому вела и привела героев ни к чему. Но соцреалистическая модель в классической форме в ней испробована и претворена в жизнь до совершенства. В этом несомненное мастерство в самом деле прекрасного стилиста Константина Федина, потратившего «своё писательское время» почти на один сюжет. Это абсолютно нерасчётливая растрата творческой энергии, духовных ресурсов даже для крупноталантливого автора, каким, наверное, следует считать указанного классика соцреалистической прозы. Только уж тяжко плыть по мировому океану людских страстей и судеб, находясь в небольшом баркасе, пусть даже с очень милыми людьми, ни разу не заходя хотя бы в какую-нибудь советскую гавань. Ох, как тяжко и нудно, как говорил другой классик, «тащить из болота бегемота». Толстой «обрубил» эту бесконечную жизнь героев засветившимися на заре саблями революции, Горький тоже повёл своего «необыкновенного», сделавшего себя сознательно идиотом Клима Самгина к звону шашек революционных. Правда, основоположник соцреализма всё-таки талантливо и не всегда без удачи стремился «уточнить» или объяснить «бесовство», «идиотизм», «совестливость» известных героев Фёдора Достоевского, что и, видимо, помешало писателю под конец сюжета «обольшевичить» Клима. И слава Богу.



3



Для писателей же меньшего калибра соцреалистическая оболочка шолоховской «ПЦ» оказалась весьма надёжными парусами для заплыва в океан жизни сельского человека, особенно после войны – покажи, как у Михаила Александровича, события и людей одной станицы, одного аула, т.е. одного колхоза – и вот вся твоя правда. Известны люди – герои: председатель колхоза (он обычно тупой и невежда или хитрый негодяй), секретарь партбюро (он хорош и справедлив и борется с дурными методами работы председателя), далее колхозники (труженики и бездельники), молодёжь (разная) + романтическая любовь (полутрагически-драматическая) или колхозпреда, или колхоз (совхоз) партсекретаря. Вот тебе и роман – его герои должны быть национальными, а среди них обязателен русский человек («человек со стороны»). Но это для решения проблемы дружбы народов. В этом случае (а он самый распространённый) сюжет должен быть сооружён вокруг проблемы строительства моста между станицей и аулом, или разведения рыб, осушения общих болот. Никак иначе проблема современного куначества в северокавказской литературе (главным образом, в прозе) не ставится и не решается. Между тем издревле уважающий себя горец считал за честь иметь друга (кунака) в казачьей станице, казак же в выходной день со всей своей семьёй приезжал в гости к своему кунаку – черкесу. Так и по сей день. Корни дружбы и взаимоподдержки между горцами и русскими – в их общей судьбе, которая не всегда бывала радостной. И те, и другие это понимают, хотя имеются некоторые иноплеменные товарищи, которые очень хотели бы разжечь новую кавказскую войну. Надо сказать, что в этом у них есть определённые успехи… Однако корни наших северокавказских и русских отношений гораздо глубже и прочнее, чем думают об этом ближневосточные и иные миссионеры. Они имеют одну задачу: расколоть Северный Кавказ, и через это – всю Россию. Писателю, ныне пишущему о дружбе народов, необходимо крепко думать об этом. Но это статья другая. И нет, она и есть один из главных объектов послевоенного колхозного романа.


Он решал её всё время плохо, как и все другие «сельские дела». Торжествующему пафосу «колхозного» романа дал новый толчок, как известно, Семён Бабаевский («Кавалер Золотой звезды»), герой которого легко решает деревенские послевоенно-восстановительные дела: сказал – построил мост, сказал – построил ферму, дорогу, детский сад, дом культуры. Так пошло во всех новых послевоенных романах и повестях в прозе Северного Кавказа. Появились в русской прозе «Строговы», «Жатва». Почему нам, горцам, не иметь своих «строговых» (по фамилии главного героя), например, у Ю.Тлюстена (адыгейский писатель) «Ожбаноковы», модель эта пошла почти по всем литературам. Герой (бывший фронтовик) закончил сельхозакадемию, отказался от аспирантуры, научно-педагогической карьеры и приехал в родной аул «агрономить». И началась «война» с непутёвым председателем колхоза. Таким же образом построены повести и романы А.Евтыха (в послевоенное десятилетие) «Солнце над нами», «У нас в ауле», «Аул Псыбэ», «Превосходная должность» – партийные (комсомольские) лидеры нещадно воюют со всякого рода недобросовестными руководителями хозяйств, и, естественно, конфликт завершается победой здоровых сил, как этого требовал пресловутый соцреализм. Так в одной небольшой адыгейской прозе появились десятки «колхозных» произведений – «Реки сливаются», «Белая кувшинка» Д.Костанова, романы Ю.Тлюстена, А.Евтыха, поэмы А.Гадагатля, в которых писатели «эквилибрисировали» фактически одним сюжетом, одними и теми же героями. Обозначив этот узел (конфликтов, сюжетов, героев), Т.Керашев в романе «Состязание с мечтой» (адыг. вариант «Наши девушки») всё же отошёл от него, сосредоточившись на духовных исканиях героев, писателя Шумафа (тоже «человек со стороны»), молодых людей, сформулировав публицистическую задачу: всё решится, если руководителем колхоза станет умный инициативный человек. В остальном Керашев иной, чем другие авторы «колхозного» романа (первого десятилетия после войны).


Но во всех «успешных» романах есть одно обстоятельство – недоразумение (если не сказать большое): всё происходит после войны, разруха, голод, разорение, крушение хозяйственных механизмов, отсутствие мануфактуры, хлеба, а главный герой романа (всех, и Керашева – тоже) «человек со стороны», пришлый, стало быть, гость, идёт по улице и видит: дома небогатые, но побелены красиво, подстрижены газоны и ухожены цветники; зайдёт в гости к кому-нибудь из колхозников – стол (lанэ) ломится от вкусной богатой еды, люди щедро угощают гостя (конечно, это традиционно от кавказского гостеприимства, но не от реальной жизни). А она была ох какой бедной, голодной, даже в хлебном кубанском крае. Я был совсем мал тогда, но помню хорошо, чем мы питались, бывало, днями ели варёную (морозом схваченную) свёклу или картошку, хуже еды в жизни не видел, а другой не было; помню бесконечные похороны, в небольшом ауле нашем (Казанукае) хоронили в день десятками, не один дом был заколочен или просто брошен – все жильцы повымирали. А в соседнем ауле Шабанохабле (на реке Кубань) был охраняемый колючей проволокой и солдатами с винтовками пункт заготзерна, где лежали горы пшеницы, кукурузы, свезённые сюда со всего района, солдаты грузили их на баржи и отправляли Бог весть куда, а мор косил народ. Так было не один год, а десятилетия. Хорошо помню день 14 октября 1964 года, когда сняли Хрущёва, в магазин привезли хлеб, сбежался туда весь аульский люд, и дети – тоже. Племянники мои (дети старшего брата, им тогда было по пять-шесть лет) бегут из магазина и кричат: «Нана, нана (бабушка, бабушка), в магазин хлеб привезли, а он – белый». Они не знали, что хлеб бывает и белым. А деревенский, то бишь, колхозный роман на все лады расписывал прелести сельского бытия – у колхозника тонны хлеба, полученного на трудодни (народ окрестил их «дурноднями»), ладно выстроенные дома, клубы, вечерами заполненные поющими и танцующим людом, пышные свадьбы и т.д. В одной поэме («Мой аул» А.Гадагатля) под звон ямбических строк говорилось о том, что колхозник сетует на то, что не может забрать заработанный им (на «дурнодни») хлеб с общего колхозного амбара потому, что некуда его девать. Чушь несусветная. Но таков соцреализм, он требовал показа жизни в её революционном развитии. Было бы что спрятать, а чулан найдётся.


Ещё помню. Была встреча с Семёном Бабаевским, не моя лично, а студентов местного пединститута. Он с уверенностью неофита доказывал, что «Кавалер…» – лучший роман века о деревне, и местные писатели, которые его сопровождали на встрече, дружно хлопали в ладоши, горячо поддерживая классика «новодеревенской» прозы. Пример был, схема сработала – садись и пиши свой роман о колхозе. И писали. И печатали. Нет, никто их не запрещал, наоборот, обком ругал писателя, что он ещё ничего не создал о послевоенной аульской (горской) действительности. А быть уличёнными в этом означало лишиться писательского пайка, жалкого гонорарного рубля. А он-то, рубчик, нужен, и, как говорил поэт Абуталиб («Мой Дагестан» Гамзатова), что он, правда, не Лев Толстой, но и его дети хотят есть, как дети Льва Толстого, и просил Гамзатова при его, Абуталиба, жизни, отца большого семейства, издать двухтомник его стихов. Так с лёгкой руки Семёна Бабаевского по российским центральным и окраинным литературным полям пошел вольготно и всевольно гулять «колхозный» роман, а новые «кавалеры золотых звёзд» собирать лавры со всемогущего, ежегодно увеличивающегося урожая хлебов, кукурузы, бобовых, овощей и даже «казанлыкских роз», то есть цветов, к которым довольно аскетичный горский люд относился сдержанно-спокойно. Хорошие урожаи «колхозной» прозы собирались и на украинских, белорусских, грузинских и прочих литературных полях, но они, имея глубинные национальные традиции письменного художественного творчества, как-то умели если в открытую не бороться против натиска графоманской саранчи, отгородиться от неё, возделывать своё поле, пусть небольшое, невидное пока что, но своё, небось когда-нибудь из-за толстенных пуленепробиваемых туч прорвётся пучок солнечного света. Но он долго не прорывался, тучи шли «гроза за грозою», мельчал писательский люд, вместо многоцветия вырастал на ниве родной словесности мусор многолетнего, повторяющегося однотравья.


Ну была же литература, хоть какая, но которой гордились немногочисленные, в прошлом бесписьменные народы? Была. И ею гордились они. Сказывают, что в Нальчике кабардинцы поздравляли друг друга на улице крепким рукопожатием с появлением первого национального романа (А.Шортанова, «Горцы», 1953). Так бывало, видимо, и в других новописьменных литературах, о которых затем появилась целая литературоведческая наука: «ускоренное развитие» (Гачев), единство в многообразии (Г.Ломидзе), «орбиты взаимодействия» (Р.Бикмухаметов), «новый эпос» (М.Пархоменко) – понятия, которые нашли горячее подтверждение в сотнях, тысячах диссертационных сочинений. И объяснялся этот феномен только наличием «социалистического реализма».


А как же быть с Мустаем Каримом, Давидом Кугультиновым, Расулом Гамзатовым, Кайсыном Кулиевым, Алимом Кешоковым, Исхаком Машбашем, которые тоже и печатно, и устно горячо поддерживали «всесильные» догмы соцреализма, не имея при этом в своём творчестве никаких не только активных, но даже замедленных его проявлений? Вот так – пишем одно, подразумеваем другое, перефразируя известное изречение.


А великий писатель ХХ века, может, и не только этого самого неразумного столетия Чингиз Айтматов, который почти каждое из своих новых произведений предварял пространным предисловием, в котором слёзно доказывал, что он, правда, берёт трудные темы, но решает их исключительно с помощью соцреализма, тогда как на самом деле ни в одном из них этот метод не дневал и не ночевал. Разве в «Плахе» соцреализм? Может, в «Буранном полустанке» («И дольше века длится день»)? А может, в «Белом пароходе»? Нет! Нет его даже в первых произведениях Айтматова («Повести гор и степей»). А великий творец падал ниц перед компартийной цензурой, идеологической челядью. Что может дать соцреализму образ «раненого камня» в философии Кайсына Кулиева, или, наоборот, соцреализм – трагическим ритмам этого образа? Ничто.


И чем мог ответить поэт с такой неиссякаемой душевной болью за народ свой наскокам большевистской жандармерии (которая похуже печально знаменитой бенкендорфской), кроме как глубоко противным поэту аккомодационным лукавством, на которое вынуждены бывали идти великие авторы ХХ века на советском пространстве. Что это было – предательство? Или, может быть, защита самых главных ценностей национального достоинства в поэзии? Именно так – последнее.






Художник Юрий ПИМЕНОВ
Художник Юрий ПИМЕНОВ

В русской прозе абсолютно точно и бескомпромиссно обозначился ориентир на возрождение почвеннических, основательных начал духовного наследия народа. Имеем в виду мощную, так называемую «деревенскую» литературу – с «Привычного дела» до прозы Личутина и Крупина. Такой оборот не обозначился в национальных литературах Северного Кавказа вплоть до 70–80-х годов. Но был, может быть, один пример – роман А.Евтыха «Улица во всю её длину». Он вышел зимой 1965 года и вызвал настоящую бурю восторга у одних, негодования у большинства читателей. И, к сожалению, – и у многих писателей. Он был таким же, как набивший оскомину традиционный «колхозный» роман с нерадивым председателем и хорошим, то есть правильным (но безвольным) партсекретарём, с передовиками и отстающими, с пьяницами и грабителями коллективного добра. Но и не таким. Колхоз как форма экономической деятельности изжил себя давно; правда, в первые послевоенные годы в дань восстановления разрушенного колхозники (их было мало), колхозницы ещё продолжали (как в войну) работать бесплатно. Эта энергия довольно быстро поиссякла – первые колхозные работники поустали за годы войны и после неё, постарели, позаболели в нескончаемом рабском труде, а молодые не очень охотно шли к колхозной земле. И комвожди придумали – сельским жителям паспортов не давать, а без паспорта ты не человек, и молодой люд оставался в деревне, не очень желая трудиться на новых хозяев, а кто очень рьяно начинал «качать права», тому были уготованы «чахотка и Сибирь». Так возникла в деревне «неорабовладельческая» ситуация, в которой феодалами были колхозный председатель и иже с ним, рабами – инвалиды – фронтовики, вдовы, их ещё неокрепшие дети. Этот материал и стал главным объектом художественного и социального анализа в романе Евтыха «Улица во всю её длину».


Было чётко обозначено то, что разделяло тех, кто стоял наверху, и тех, кто оставался внизу. Ибрагим – отец председателя колхоза Хатажука – в своё время обработал один гектар и получил благодарственное письмо от самого Сталина; оно висит над его изголовьем, в кунацкой, и как к важнейшему документу благодарственного отношения к нему самого Сталина каждый раз обращается к нему, чтобы подтвердить свою беспредельную преданность «товарищу Сталину». А в самом деле Шалахов Ибрагим одержим идеей возвращения старого режима, сына своего Хатажука он учил этому, сына, который «при всех режимах свой интерес соблюдал». И он возненавидел всех тех, которые были ниже на общественной лестнице, которые никак не могли перечить ему. Одна из героинь говорит о нём: «…он отучился от всех наших простых дел! А вознёсся потому, что наплевать ему на людей, наплевать, говорю, вот отчего вознёсся». А отец его, всемогущий Ибрагим Шалахов, говорит сыну: «Нет, ты не умеешь с людьми, не умеешь. С каждым годом всё чужее и чужее делаешься; ты по ту сторону, а они по эту, а между вами – канава, и как хочешь разбегись, а не перепрыгнуть». Шалахов – старший, основа всей шалаховской философии (разделяй и властвуй), жертвами которой оказались все в ауле, то есть те, которые не в родстве с Шалаховыми.


Писатель вынес на самую видимую поверхность всё то, что характеризовало ситуационную сложность колхозной философии: все должны работать, но почти без вознаграждения.


А Кулачка – больше всех… Кто она такая? Знаком непреходящей беды, тоски неиссякаемой смотрится в романе изломанная, искорёженная, в три погибели согнутая судьбой, униженная, оскорблённая, как тень, не по годам состарившаяся дочь репрессированных (раскулаченных) родителей Кулачка. Родители нарекли её светлым именем Разиет (дар обоюдной любви), а злодушие людское припечатало её навеки к хладному камню, окрестив именем Кулачка: так зовут её все – и те даже, которые дружны с ней, любят её, как будто навсегда позабыли её благородное имя. И автор романа – тоже, но тот с целью запечатлеть в памяти людей, как тамга, на её обожжённом сталинским режимом сердце. И самое главное – она отзывается. Не уровень ли это философии Ф.Достоевского («Униженные и оскорблённые»)? Безусловно, да. Только с «коммунистической» закваской и идеологической беспощадностью в большевистской преисподней. Такое глубинное вхождение в этот режим не могли простить А.Евтыху идеологические ревнители, и те из писателей, которые верой и правдой служили сталинскому большевизму: повсеместно в республике были проведены читательские конференции с осуждением писателя (в духе рапповских тусовок 20–30-х годов), а один из местной писательской организации разослал письма во все инстанции с требованием сжечь книгу А.Евтыха, а его самого осудить за клевету на Сталина, на страну, на адыгов и «сгноить в тюрьме».


Не больше, но и не меньше. После чего более четверти века знаменитый, один из наиболее последовательных реалистов ХХ века на советском пространстве Аскер Евтых не издавался у себя в республике и редко печатался в Москве, где он проживал все годы после войны. Конечно, романы его «Улица во всю её длину», «Двери открыты настежь», «Баржа», «Глоток родниковой воды», «Бычья кровь» не имели никакого отношения к соцреализму, а посмертно изданные повести «Я – кенгуру», «Разбитое сердце» написаны на уровне мировых достижений классического реализма. Нисколько не преувеличиваю…


Конечно, не он давно почувствовал необходимость возвращения к подлинной художественной и жизненной правде. Она чётко и последовательно просматривается во многих произведениях северокавказских писателей – и в дагестанской, и в осетинской, и в чеченской, и в адыгских литературах стремление писателей к правде обозначено без всяческих соцреалистических ребристых пограничных столбов (последние произведения П.Кошубаева и Ю.Чуяко), блистательные вещи опубликованы Хабасом Бештоковым («Каменный век»), Н.Куеком («Чёрная гора», «Вино мёртвых»). Однако следует сказать, что многие из авторов продолжают писать «жизнь в её революционном развитии», создавать однотипные романы, но теперь не о колхозе, а об истории – схема жива, опыт имеется, разложи прошлое по периодам, напиши об одном из них – и роман готов. Но не всегда встречаем глубинное художественное исследование этого прошлого, скорее всего, наоборот, – редко, при этом с изъятыми из самой истории крупными купюрами, по сути чуть ли не главными в ней. Обозначилась ещё одна тенденция – частыми стали обращения писателей, особенно более молодого поколения, к мифам, к сказово-поэтической, к философско-притчевой словесной культуре народа. Это весьма надёжное направление поисков нового (ведь новое – это не что иное, как давно забытое старое). Адыги говорят: не женись на девушке, которая не сидела на коленях у бабушки – женой не будет; не выходи замуж за молодого человека, который не сидел на коленях у дедушки, – мужем не будет. Это – опыт веков – и хорошо искать новое, имея его. В этом успех национальных литератур, и в том, что для них всегда был надёжный ориентир – русское художественное, духовное творчество и мировой опыт, к которому они выходили, главным образом, через него. Большевистская идеология, соцреалистическая эстетика были только разрешительным для национальных писателей актом (правовым) для создания национальной письменности и национальной литературы – исключительно для пропаганды большевистских идеологических догм – никакой другой цели ни В.И., а затем ни И.В. не преследовали. Последний значительно преуспел в этом – со слов первого «изображать грядущее» И.В. требовал от писателей и художников показывать то, что работает на будущее, тех, кто руководит этим процессом, то есть комвождей, выдавая это за особую заботу о народе («коммунистическая партийность есть высшая форма народности литературы и искусства»), что, по словам Г.Лукача, было всего-навсего иллюстрацией к партийным постановлениям. Таким образом, как утверждает тоже Лукач, социалистический реализм был загнан в тупик, будто если бы этого не произошло, соцреализм был бы способен дать нечто значительное.


Мудрый и многоопытный в политике Г.Лукач, который всю жизнь лукаво оппозицировал соцреализму, всё же не раз высказывал, что он, наверное, и хорош, но он тяжело болен, предложил накануне своего ухода в иной мир рецепт, как его лечить. Соцреализм «должен вновь найти путь к реалистическому изображению человека сегодняшнего дня. А ступить на этот путь и пройти по нему можно лишь при том условии, что писатель достоверно, правдиво изобразит сталинские десятилетия во всей их бесчеловечности. Сектанты-бюрократы противятся этому, говоря, что не стоит-де копаться в прошлом, нужно изображать только настоящее. Что прошло, то прошло, старое полностью преодолено и вычеркнуто из настоящего. Это утверждение не просто неверно (уже то, что оно могло прозвучать, свидетельствует о том, что сталинская культурная бюрократия существует и сохраняет своё влияние по сей день): оно полностью бессмысленно».


Что верно, то верно: после слов Лукача прошло более сорока лет, но эта уже нелегальная бюрократия ещё существует в головах немалой части общества, в том числе и художников.


Каковы же выводы? О соцреализме нельзя говорить как о прошлом. Он был, есть, может быть, уйдёт не так скоро, как кажется некоторым. Много других «измов» нынче можно встретить в печати – магический реализм, психологический реализм, интеллектуальный реализм, даже крестьянский реализм. Никакие иностранные «измы» нам не нужны, есть очень хорошее слово – правда. Лев Толстой считал её главным героем своих произведений.


А отказываться от соцреализма нельзя. Его надо изучать – объективно и спокойно, чтобы не повторять ошибок.

Казбек ШАЗЗО,
г. МАЙКОП

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.