Каменщик был и король я

№ 2011 / 6, 23.02.2015

Ле­то­пись жиз­ни и твор­че­ст­ва по­эта Юрия Куз­не­цо­ва уже скла­ды­ва­ет­ся – ес­те­ст­вен­но и не­об­хо­ди­мо – и это ве­ли­ко­леп­но. Что из это­го сле­ду­ет? Да то, что мы бы­ли со­вре­мен­ни­ка­ми (ну или уча­ст­ни­ка­ми, зри­те­ля­ми и так да­лее) та­ин­ст­вен­но­го яв­ле­ния

Летопись жизни и творчества поэта Юрия Кузнецова уже складывается – естественно и необходимо – и это великолепно. Что из этого следует? Да то, что мы были современниками (ну или участниками, зрителями и так далее) таинственного явления, которое выше и самого поэта, замечательного, и того временного «узилища», в котором он действовал.






Сергей ГОНЦОВ
Сергей ГОНЦОВ

Есть словесная конструкция, суть которой в данном случае можно было б выразить так: «Если бы Юрия Кузнецова не было, его стоило бы придумать».


Варианты – «Если б не было Александра Блока, Велимира Хлебникова…» и так далее. Да как-то не очень так далее. Круг довольно тесен и тем ещё более причудлив и загадочен.


Существует несколько насмешливое или разборчивое высказывание Кузнецова – о себе – молодом, который ни с того ни с сего решил «перевернуть ЭТУ литературу…» Так что же он перевернул и действительно ли что-то и как-то «перевернулось»?


Вчера, беседуя «обо всём на свете» с Мурманом Джгубурия (для тех, кто не знает – это преложитель на грузинский язык «Евгения Онегина», «Тёмных аллей» и так далее в том же духе, включая стихи Юрия Кузнецова), неслучайно заговорили о Кузнецове. Наш с Юрием Перминовым собеседник довольно чеканно сформулировал отличие «гения» (например, Кузнецов) от «классика» (поставьте сюда любое подходящее имя, какое больше нравится).


«Гений» – это «пробойщик», а классик – и «пробойщик», и «пространственник». Таким образом – посредством деятельности Кузнецова что-то было «проломлено», и хвала Творцу за это. Правда, проламывал Кузнецов что-то – неким своим пространством. Да кто бы сомневался.


А идея «широко отмечать» какие-либо даты, связанные с жизнью и творчеством поэта, давно витала в воздухе. И отчего бы не вспомнить (я так и говорил Вячеславу Огрызко) превосходную статью критика Инны Ростовцевой.



Статью Инны Ростовцевой «Этика космоса» я прочёл именно тогда, в октябре 1974-го. В свежем номере «Литературной газеты». Посвящена она была книге стихотворений Юрия Кузнецова «Во мне и рядом – даль». Ни критик, ни поэт не были известны мне. И тут же я узнал нечто новое (в том числе о современности) и запомнил странный ход этого узнавания.


Просматривая старинную подшивку «Литературки» сейчас, я понял, что подкупило в той большой и сложной статье. Разговор об одной из первых книг тогда ещё малоизвестного поэта строился так, что заранее просматривалось будущее того направления (или «стрелы печали»), с которым он волей-неволей столкнулся, как чающий и говорящий.


Как тайные собеседники никому неизвестного (но тут же вот сразу обретающего иной масштаб) Юрия Кузнецова запросто были названы Фёдор Тютчев и Константин Случевский. А как-то внеположно и загадочно рядом с этими крупнейшими поэтами и мыслителями располагался Константин Циолковский, великий учёный, изобретатель, эзотерик и просто – как-то странно богословствующий ум. А заодно обок виднелись разнообразные земные и небесные стихи, царствующие над стихиями подземными.


Короче говоря, ни с того ни с сего возник образ «премудрого кентавра», как-то причудливо соединяющего в себе практически несоединимое. Ну или невыносимое для человеческого зрения и понимания.


По мнению одного из видных современных филологов (и друзей Кузнецова), в октябре 74-го практически не было никакой поэзии (имеется в виду, естественно, так называемая «современная поэзия») вовсе. Что бы кто ни думал и ни говорил по этому поводу. Да и вообще-то неизвестно что было.


Оглядываясь уже отсюда на тот дальний и, может быть, втайне переломный год, в некоем священном ужасе соглашаешься с этим страшным утверждением. Потому что, заглядывая на соседние страницы или в другие номера самой «свободной» на тот год газеты, впадаешь то ли в уныние, то ли в оцепенение странного подвига. Всё-таки ТАМ-ТО казалось, что дела обстоят как-то по-иному.


Так вот, в этой статье Инна Ростовцева, конечно, что-то говорила про поэта, что-то цитировала, но прежде всего пыталась разглядеть очертания той крепости, что виделась в близком или более отдалённом будущем, укоренённой во многом сразу, не только в литературе как таковой, но во всей сложности нового бытия и нового быта, как ты к ним ни относись.


Я как-то напомнил Ростовцевой её же высказывание, которое обронила она то ли в интервью неизвестно кому, то ли в каких-то заметках. Она удивилась и ответила, что не помнит, где и как это говорила. А сказала она (клянусь, это совершенно точно), что в конце шестидесятых она поняла, что тогда столкнулась с «творениями», которые были просто обречены на полное и окончательное непонимание. И что это было ужасно. Ну да, примерно так.


Ничуть не странно, что она забыла эти слова. Потому что помнить об этом «за гранью прошлых дней» было бы какой-то ненужной и мстительной расточительностью. Творения Юрия Кузнецова (как раз на тот самый момент), безусловно, принадлежали к этому, нераскрытому, ряду.


И тут совсем неважно, Творец ли позаботился, Критик ли угадал, либо ещё что-то произошло, но эта статья появилась вовремя и по божественному расписанию.


Уже следующая книга Юрия Кузнецова – 1976 года – «Край света – за первым углом», в каком-то смысле «эталонная» и для него, и для литературы семидесятых-восьмидесятых, окажется чем-то вроде «чудесного избавления» от непобедимой внешней тьмы. Кажется, он и сам тогда (то есть в октябре 74-го) почувствовал небывалую досель свободу.


Прекрасная поэма «Золотая гора», датированная 1974 годом, кажется, захватывает как раз «два угодья» – «до» и «после», что я имею в виду? Да и выход статьи, которая сделала поэта знаменитым, в каком-то особом понимании этого слова, именно в октябре 74-го. В более раннем стихотворении Кузнецов точно предчувствует какие-то глобальные перемены («душа перед своим перерожденьем»).


«Этикой космоса» он был уже ограждён от разнообразных недоразумений.


Которых всё же на его долю достанется более чем довольно. Правда, особенного значения они для него не имели.



И вот что странно, позже в том же Кузнецове наособицу сказался, кто б вы думали, да Циолковский, если угодно (а не Тютчев или Случевский), как говорится – в полный рост. Тут есть какая-то загадка. И совершенно прав Сергей Небольсин, утверждая, что Юрий Кузнецов прежде всего – мыслитель. И поэзия для него, выражаясь в манере Николая Заболоцкого –«мысль, устроенная в теле».



Мне кажется, что как тонкий ценитель поэзии (а это и врождённое, и приобретённое) Ростовцева тогда уловила «кибернетические шумы», сопутствующие явлению чего-то качественно нового, после десятилетий чудовищного «всемирного эксперимента», задвинувшего в пустынную нишу или в каменоломню высокую сложность и мощное цветение рубежа 19 и 20 столетий.


Что-то должно было произойти. Но вовсе не обязательно – только в литературе. Или в привычном литературном пространстве, с ямбами там, анапестами, с романами обо всём, с новеллами и разными другими анекдотами.


Бесчисленные «предчувствия нового», характерные для критики того времени, мало чего стоили. Или это была мудрёная уловка – потому что ни толком, ни ещё каким-то иным образом не было освоено разнообразное «старое». Да что тут говорить.


В каком-то из прилежащих номеров «ЛГ» Александр Межиров долго и мучительно разбирается с творчеством Игоря Шкляревского, приходя вроде бы к одному выводу, что на вершинах поэзии не бывает метафор.


Да на вершинах поэзии может использоваться какой угодно инструментарий. При чём тут это? Но тоже – требования времени, предчувствие нового (тех же «вершин поэзии») и так далее.


Кажется, что сейчас поэзия, слава Богу, может рядиться в какие угодно «ризы». И это – гигантское достижение.


Ростовцева в октябре 74-го «угадала», что поэзия будет прирастать сложностью, таинственной, «космической», необъятной. А пусть даже и какими-то диковинными метафорами, которыми тот же Кузнецов не то что не гнушался, но даже пользовался (с какой-то ясной весёлостью, может быть, подсказанной Джоном Донном либо вовсе неведомо кем) и запросто управлялся с этим поэтически скарбом.


В то же время поэт не может быть заграждён чем-то обременительным от устроенного заново Богом порядка вещей, да хотя бы от Константина Циолковского и прочих странных, но действительно премудрых людей 20 века, укоренённых где-то во временах Гераклита.


Ну и естественно, Юрий Кузнецов, каким мы знаем и помним его теперь, «в просвещении» стоял с веком наравне. И это было угадано Критиком, интуитивно, впрок, на будущее.


***


Вот тут, само собой, и начинается странный разговор о взаимоотношениях литератора и критика. Мол, поэту и читателей довольно, – это настоящая слава и так далее. А критик – он кто такой? Да «редкостный антиквар». Ну, есть и ещё множество подобных и прочих (нрзб) вариантов.


Чего-то он для себя хочет, разглагольствуя в почтенных (или безобразных) на сей день изданиях о вещах, к боговдохновенному автору не имеющим прямого отношения.


А критик, что же, не может быть хоть как-то боговдохновенным?


Да читатели-то поэту (в некий урочный час) вряд ли интересны. («Ты – царь. Живи один…»). Ну, разве что дальние, откуда-то из магического будущего. Потому что здешние – они вовсе не собеседники. Они – что-то другое. И даже представляют некоторую опасность. Если в них нет как раз Подлинного Критика. Это, кстати, превосходно читается в первых же печатных воспоминаниях о Кузнецове.


А вот Собеседник, вечно озадачивающий, вроде бы ставящий палки в колёса, но тут же тебя незаметно переносящий куда-то в ряд небожителей, – так это уже совершенно другая беседа.


Потому что поэт каким-нибудь диким усилием вдруг «перебелит» все эти измышления в благодарность за то, что они вообще есть. Уберёт из них яды, шумы, лязг и гул, оставив незамутнённый источник. И вот этот диалог чудесен и неслучаен.


И вот над страницами ТОЙ «Литературной газеты» я задумался. А каким таинственным образом могла эта статья там появиться? Ну да никак она не могла там появиться.


В соседних номерах – портрет Василия Шукшина в траурной рамке, где-то там же изящная статья кандидата филологических наук (на тот момент) Сергея Аверинцева. А на первых страницах множества номеров – Генеральный Секретарь.


Да нет, всё-таки могла и должна была появиться в печати эта статья. Ибо насыщена была она «большим советским стилем» (в котором вовсе нет ничего такого ужасного). Наконец, в нём присутствовала и «тяга земная», и «мерцанье звёзд», внешний смысл которых был как-то откорректирован, да толку-то от этой коррекции. «Большой советский стиль» – это роскошная система иносказаний, не слишком-то затемняющая Истину.


И тут возникает мысль, а как вообще и что можно было говорить о поэзии Юрия Кузнецова тогда и сейчас?


Насколько можно догадываться сейчас, тогда в определённых литературных кругах, «ведавших», что ли, поэзией, появилось дерзновение ЧТО-ТО с этой «поэзией» сделать, как будто этот своевольный шаг не был чреват рутинной Программой. Но делать-то было нечего. Великолепно издаваемая классика девятнадцатого и начала двадцатого столетий не шла ни в какое сравнение с тем, что тут, в шестидесятые и в начале семидесятых сочинялось, несмотря на все изгибы, извороты разнообразных даровитых людей.


«Смерть дщерью тьмы не назову я…» или «Не дай мне Бог сойти с ума…» – едва ли не любимое стихотворение Кузнецова заранее пресекали разнообразные здешние поветрия.


Наружу проступало «желание быть поэтом», сильно отличное от других желаний или велений.


Отдельное место занимали уже поэты из «близкого прошлого» – Николай Заболоцкий и Борис Пастернак. Поэты совершенно разные, но дружившие и высоко ценившие друг друга. Правда, их встреча произошла в пустыне. Ну, если говорить тоже о «большом стиле», в угодьях которого каждый из них на свой лад располагался.


На рубеже шестидесятых-семидесятых, похоже, речь зашла о смене «знака», о «возврате» – вот только к чему? Да к образцам в том или ином смысле классическим. Да нужна была хоть какая-то почва. Но почвы никакой не было.


Ничего, кроме Космоса. В том-то и дело. Зато с этим Предметом в Уме было можно двигать горами.


В классике русской было много всего, но ЭТО ВСЁ в то время не могло иметь никакого хода. От него можно было только отталкиваться, и не для того, чтоб куда-то двинуться, а потому что с Ним было неуютно, скорбно и досадно. Вот разве что в кабинете, при лампе или при свече, вообразив, что ты такой же, как те, читать великолепное приношение из прошлого, у которого никакого будущего не было.


И вовсе не случайно Ростовцева назвала имена Тютчева и Случевского. Там-то Космос присутствовал естественно и необходимо.


Ростовцева как-то вспомнила, что после долгих мучений отправив в типографию почти легендарный «кузнецовский «День поэзии-83», главный редактор этого «дня» сам Юрий Кузнецов, указав на поэму Владимира Державина «Первоначальное накопление», там опубликованную, сказал что-то вроде «Дай нам Бог справиться с нашим первоначальным накоплением».


Высказывание довольно загадочное, но в его духе.






На Колыме. 2001 год
На Колыме. 2001 год

Для него, как я думаю, прежде всего важно было обозначить «направление» или «путь», на котором поэзия – здесь и сейчас – может существовать вообще. Потому что он видел «обрубленные концы», «заколдованный круг» и прочие почти неоспоримые вещи, с которыми тогда приходилось считаться. И прежнюю поэзию считал «легендой», роскошной сказкой, иногда мрачновато-изысканной, иногда возвышенно-косноязычной, но как-то сказочно недоступной. «А Змею туда КАК-ТО нельзя…»


Это из прелестной русской сказки о путешествии героя на Змее. Куда? Да с чужбины – домой. Куда же ещё? Да, видно, попасть всё-таки можно. Но этим уже располагает исключительно Творец.


Получается, что тогда – и это довольно-таки странно – никакого живого диалога с поэзий девятнадцатого века быть практически не могло. Диалог вели и раньше, и позже «пушкинисты», «текстологи» и прочие достойные люди. А собственно литераторы смотрели на лучших поэтов девятнадцатого века просто-напросто «из большого далека». Производя, вероятно, каждый своё частное «первоначальное накопление».


Примерно тогда же явился тезис, что первый поэт у нас – Лермонтов. То есть в иных умах Пушкин как-то стал на ходу уменьшаться в размерах. Тоже какое-то особое веяние – то ли времени, то ли его неправедного изгиба. Но, по крайней мере, это была уже «жизнь», и это были уже «мнения».


«Моновремя», как назвал младший Бахтин то, что окончательно оформилось в тридцатые годы прошлого века, стало расползаться, как раки, высыпанные из мешка.


Наверное, тем умным людям, что находились рядом с Юрием Кузнецовым в начале его «бешеной славы» (собственное насмешливое определение), прежде всего было интересно, а куда же его занесёт? Да вроде бы понятно, что никуда далее Космоса. Ибо тот – за первым углом и даже намного ближе, внутри и по ту сторону этого «внутри».


Насколько мне хоть что-то тут понятно, занесло его к Павлу, «апостолу язычников», умнейшему и одновременно говорящему «неудобовразумительно», как считал апостол Пётр. И вот это можно счесть не только «первоначальным накоплением», но и победой.


Но тот «переворот», поддержанный общим течением веяний и событий в начале семидесятых, довольно таинственный, но и объяснимый, был чреват чем угодно. В том числе и яростным сопротивлением «косной материи».


Вроде бы появилась особенно не возбраняемая никем «возможность поэзии», то есть сочиняй себе «изысканнейшие стихотворения обо всём на свете», а что тут такого?


Это необходимо, это востребованно, это как-то велико.


«И снится мне озеро. Долго смотрю/ На столп вознесённой воды./ То озеро нижет дремоту мою/ На свет от туманной звезды./ За озером тянется серая степь./ За степью синеющий лес./ За лесом отвесная горная цепь./ А дальше – простор без небес…» («Озеро»).


Но для кого-то подобные «артистические шедевры» были вещами пугающими, недостоверными и ненужными. Да где и с какой целью их можно было публиковать? И в каком таком количестве? Да и много ли может быть столь впечатляющих и загадочных картин?


Тем не менее, Юрий Кузнецов – от «Колеса» и «Озера» до «Свечи Закона», легко и свободно справился с «первоначальным накоплением». Да с накоплением чего? Неких кристаллов, каждый из которых был чреват созданием новых, как неких «соседних долин». Да вот это уже не интересовало его и не могло, судя по всему, интересовать. Он чувствовал себя на «территории призраков», это было его зрением, одновременно хранительным, но и крайне опасным.


Кто-то из его учеников (или не знаю как назвать) недавно заметил с опаской, что скоро Юрия Кузнецова не будут читать. И не из каких-то «идеологических», «постидеологических» и подобных соображений. Мол, сам он писал где-то» что стихотворений ему сочинять вовсе не стоило, а вот лучше б ходил бы он по горам, да вдохновенно бормотал былины о Святогоре.


Тоже довольно загадочное высказывание. Да будут его читать. Может быть, и читают. Вот только как его читать будут? Как советского поэта – только особенного извода? Или как русского поэта, но располагавшегося на «территории призраков»? Да ни то и ни другое. Прежде всего, он сам не знал, как и для чего призван. Да и знать было вовсе не обязательно. И автокомментарии тут не то чтоб излишни, они на месте, да просто прибавляют печали и горечи.



Можно сказать, что Юрий Кузнецов вышел из обломков «моновремени», и всякий обломок вознамерился на всякий случай поименовать. Чтоб они снова не сползлись и не превратились в караван чудовищ.


Отсюда его разборчивая педагогическая деятельность, как толкование или перебирание многообразных «тем» мировой поэзии. Но толк-то есть, да не втолкан весь. Это притом, что каждое из высших его творений (говоря в манере Вадима Кожинова) не сводимо ни к какой отдельной теме. Смыслы, как правило, торчат в разные стороны, сходясь в какой-то очарованной точке. Название, как правило, «с зазором», чтоб с «вещью» слишком уж тесно не соприкасаться.


Что это за время было, когда Юрий Кузнецов «вошёл в литературу» (как если б входить было КУДА, что б про это сейчас ни говорили), можно прекрасно понять, обратившись к самым разным источникам.


Недавно и наконец к «великим и ужасным» семидесятым обратилось даже ТВ в лице Александра Архангельского и круга замечательных деятелей тех (и этих) времён – Станислава Куняева, Евгения Сидорова, Николая Бурляева и других, «имеющих в этом что-то». Картина получилась впечатляющая – с такими «узлами и закрутами», что это поневоле вызывало гордость, вопреки всей идеологической путанице, которая то так, то эдак проявлялась в беседе, завершившейся всё-таки на миротворной и путеводной ноте.


Практически же в те времена «никому и ничего было нельзя», хотя что-то – вопреки всему происходило – «путём дрейфа», выражаясь в манере лорда Тойнби. Ну или волей Промысла.


Вспомним, сколь чудесным образом была напечатан легендарный роман Владимира Богомолова «В августе сорок четвёртого»…


«Департамент» со всеми его изгибами и ветвями, курировавший «культуру», пресекал или стремился это сделать (с несравненным запасом) любые призрачные или мнимые «выходки» в сторону государства. Причём и безусловно держали ухо востро даже на «эзопов язык». Он, как видно, мерещился всюду.


Так что строки из «Края света – за первым углом» про то, как «На могильном холме во дубу/ Поселилась нечистая сила…» вроде бы ничего хорошего замечательному мастеру каких-то вольных «недюреровских гравюр» не сулили.


Да хвала Творцу, что Кузнецов необыкновенным образом «присвоил» наособицу – «стилистику небожителя», которого можно и даже стоит «оставить в покое». И даже довольно прозрачный «код Эзопа» как-то легко сходил с рук. Дело в том, что поэт стал знаменит стремительно…


«Я памятник себе воздвиг из бездны…» И вот тут-то снова приходится возвращаться к Космосу и его Этике.


Почему? Да потому что всё ЭТО снова – и денно, и нощно, и вечно – актуально.


Почему внезапно проявилась (как в сказке – около Киева проявился Змей) тема «законодательных», или межевых, семидесятых. Да что-то подобное изобразилось наяву и в перспективе – здесь. Да что ещё-то могло явиться? Может быть, миновала тысяча лет? Может быть, ни с того ни с сего и сама по себе сменилась «парадигма»? Это вряд ли, как говорил красноармеец Сухов. Если говорить о каких-то задачах современной литературы (то ли умирающей, заброшенной и забытой, то ли наоборот – втайне приходящей в «меру» большой литературы, вот только совершенно другой), то снова речь стоит вести о «первоначальном накоплении».


Ну просто времена Ивана Калиты. Да от этого никуда не деться.


И если уж на каких-то уровнях произойдёт (будет происходить одновременно в разных местах и по разным поводам) таинственное и плодотворное совпадение «знания» и «менталитета», то дела точно пойдут на лад.


А то ничто и ни с чем не сходится. Но уж если создано «виртуальное общество» по изучению семидесятых, можно считать, что как-то процесс пошёл.


Отношения литературы и власти вряд ли способны кардинально перемениться.


«Департамент» не без раздражения смотрел и на «Русский клуб», и на прочие стихийные или вполне естественные (но только не для «департамента») «сообщества».


Конечно, сейчас… Да что сейчас?


Тут есть заданная диковинным образом инерция, о которой лучше не говорить ничего. Власть желает неких побед, но литература стремится к другим победам.


О чём тут можно договориться. Как-то занимаясь «темой» (говоря в манере Кузнецова-сказителя-преподавателя) «золотого века русского меценатства» – от Саввы Мамонтова до Саввы Морозова, а гигантская когорта этих великолепных людей и их опыт (никак не востребованный) выглядят чем-то необыкновенным, если не сказать – невероятным – по нынешним меркам, я подумал, что…


Но тут следует по-стерновски остановиться…


Так вот, что касается «первоначального накопления», как некой данности, противостоящей – практически – разнообразным «предчувствиям нового» (предчувствовать можно всё что угодно и считать перспективными и даже великими какие угодно начинания).


Кто-то недавно высказался в том смысле, что поэзия на рубеже второго и третьего тысячелетий (вот здесь, у нас) соизмерима с высшими образцами или даже с монолитом (тоже «кентаврическим») конца девятнадцатого – начала двадцатого столетий. Никаких особенных возражений это утверждение у меня не вызвало. Почему? Да мало ли что, отчего же нельзя диким образом соизмерить то и это? Не дубликат же здесь, наконец, а нечто живое, парадоксальное, незавершённое… И если в этом утверждении нет желания как-то своевольно вторгнуться в «соседние долины», а только естественный и хранительный жест, то кто против?


Возможно, что сам Юрий Кузнецов в последнем по времени интервью (опубликовано в журнале «Наш современник») придерживался того же мнения, размышляя о диковинном разнообразии «поэзии рубежа». В сущности, уникальная поэтическая эпоха, «зеркальная» вот этим «межевым временам», тоже была своеобычным «первоначальным накоплением», если уж обратиться к иным масштабам.


Нисколько не странно, что «жанр воспоминаний» как-то не слишком уместен в отношении Кузнецова. «Портрет художника на приволье» тут складывается и складываться будет впредь из столкновения взглядов, воззрений, умозрений и так далее.


Как явление Кентаврической Эпохи (да и сейчас она – ветхая денми и неделимая – всё та же), Юрий Кузнецов, говоря в манере Бориса Пастернака (а это высказывание о Блоке), «не изготовлен руками и нам не навязан никем», кто б и что ни мыслил по этому поводу.


* * *


Да что такое семидесятые? Так просто и не скажешь. Александр Солженицын на вручении Валентину Распутину литературной премии («солженицынской») прекрасно и убедительно говорил, что в начале семидесятых ни с того ни с сего начали писать совершенно иначе, без оглядки на…


На что же? Вряд ли это доступно более или менее чёткой формулировке. Скорее всего, произошёл некий тектонический сдвиг.


Солженицын говорил, конечно, о прозе. Возможно, Александр Солженицын числил себя среди тех, кто «дал ход» этой «прекрасной свободе», и вряд ли был так уж не прав.


Да что-то подобное происходило с поэзий. На некий Вызов должен был явиться хоть какой-то Ответ. Который «выше радости, выше печали» (это строчка Василия Казанцева, другого крупного поэта «кожиновского круга», явившегося в те же семидесятые).


Правда, возникает странное чувство, что эта «прекрасная свобода», уже заявив о себе каким-то именами (и одним из самых ярких – Юрия Кузнецова), была вскоре отправлена «куда следует» – как будто Творцу довольно было «первоначального накопления».


К тому ж, говоря учёным языком, «социокультурная динамика» строила себя вовсе уж «нелинейно», и возникли очертания натурального Хаоса, если не «конца света», то чего-то такого, что вполне могло представиться этим последним катаклизмом.

Сергей ГОНЦОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.