В угаре мстительной радости

№ 2012 / 28, 23.02.2015

Начавшись с ис­крен­не­го на­ме­ре­ния «оче­ло­ве­чить» ока­ме­нев­шую си­с­те­му, пе­ре­ст­рой­ка как бы не­ча­ян­но окон­чи­лась рас­па­дом стра­ны. И ос­та­ви­ла по­сле се­бя не­до­умен­ный во­прос, от­вет на ко­то­рый ищут с тех пор сон­мы мыс­ли­те­лей

Начавшись с искреннего намерения «очеловечить» окаменевшую систему, перестройка как бы нечаянно окончилась распадом страны. И оставила после себя недоуменный вопрос, ответ на который ищут с тех пор сонмы мыслителей: был ли такой исход обусловлен объективной неизбежностью или человеческой злонамеренностью. Чаще всего выбор делается в пользу именно последней. «Желая избавиться от одного – ненавистной тоталитарной общественной системы, – пишет один из видных деятелей этой системы Валентин Толстых, – уничтожили единое Российское государство, которое, если вдуматься, тут вообще ни при чём». Так под видом глагола третьего лица множественного числа на исторической сцене появляются те, кого называют они. Кто же укрылся за ними? Недруги внешние, антисоветчики внутренние, либералы, националисты, сионисты, закулисы, пятые колонны, антирусские силы, словом, bad guys, как их ни назови, они. Имя им легион, и по мере развития нашей историософской мысли легион тот непрерывно пополняется всё новыми ими. Но откуда же они взялись и расплодились так быстро? Сразу после мартовского Пленума 1985 года, возвестившего о начале эры Горбачёва, если припомнить недавнюю историю, они сидели ещё сравнительно тихо, а некоторые даже просто сидели. В то время партия лишь призывала к ускорению, вздымая волну антиалкогольной кампании. Первые ласточки, мелькнувшие тогда в небе со словом перестройка в клюве, ещё не делали весны. В следующем 1986-м, чернобыльском году, ласточек запестрило больше, но особого изменения климата ещё не чувствовалось, подобно тому, как после смерти Сталина (при всём различии масштабов) оттепель обозначилась почти сразу, но основная армия рабов 58-й статьи продолжала жить и умирать в бараках ещё долгих три года, до самого 20-го хрущёвского съезда.





В 1986 году далеко не армия, но её малые разрозненные остатки, посаженные по 190 и 70-й статье УК, оставались именно там, куда их эти статьи послали, и некоторые из них были в тот год как раз арестованы или получали повторные сроки. Сам автор хорошо помнит затравленные глаза на телевизионных покаяниях, как и предупреждения, которые делались ему в тот год в КГБ: следующий на очереди ты. Однако в начале 1987 года все «узники совести» (три сотни приблизительно) вышли на свободу. Их буквально выставили за дверь тюрем и лагерей, под конец безуспешно попытавшись вырвать хотя бы просьбу о помиловании. Освобождение их, решённое на январском пленуме ЦК, вероятно, под давлением Горбачёва, стало, по сути, пиком перестройки, её «акме». Оно прошло тогда как одно из тех малых перестроечных событий, на которое большие люди системы, стоявшие тогда у штурвалов, должно быть, и внимания не обратили. Но именно с этого момента преломилась история Советского Союза и повернула к концу.


Были, конечно, и объективные причины его развала. Среди них чаще всего называют и экономическую слабость СССР, и навязанную ему гонку вооружений, и бюрократизацию партии, и холодную войну, и разорительное понижение цен на нефть, подстроенное США, и то, что Горбачёву, как некогда Столыпину, не хватило 50 толковых губернаторов. Не оспаривая весомости всех этих факторов, я хотел бы отметить другой, на мой взгляд, самый существенный: в первой половине 87-го года «преступление мысли» перестало существовать. Граница между социально допустимым и недопустимым если не рухнула сразу, то как бы сама собой сошла на нет, подрубив тем самым корни системы. Корни эти никто не должен был видеть, но все обязаны были о них знать. Пусть даже это будут совсем маленькие корешки. Как в сказке о кощее бессмертном: жизнь его была в зайце, в зайце – утка, в утке – яйцо, в яйце – игла, и вот если сломать кончик той иглы, бессмертие кощея иссякнет. 300 человек на 300 миллионов – это кончик иглы. Разумеется, отнюдь не всё в Союзе следует сводить лишь к Гулагу и кощею, но всё в нём – сверху донизу – было формально единомысленным, связанным общим понятийным словарём и кодом поведения, который никто не вправе был нарушать. СССР развалился, потому что лишился своих сакрализованных идей, подпитанных страхом. Начиная с названия.


Союз Советских Социалистических Республик. Союз? При первой же возможности все республики, с Россией наперегонки, бросились бежать за своим суверенитетом, как за каким-то острым дефицитом, не осознавая того, что в скором времени он приведёт к потере не только Союза, но и доступных цен, всеобщей медицины и образования. Совет? Бунин где-то в сердцах писал: «только чекисты там друг с другом советуются» и, конечно же, ошибался. На всех уровнях, с чекистов же начиная, был План, Приказ, Руководящее Указание, Единогласное Голосование. Партии, говоря словами Маяковского, «рука миллионнопалая» на торжествах своего единения с народом, называемых советами, никаких советов не допускала. Социализм? Как-то Хрущёв, вернувшись из Швеции, проговорился: да это «у них» социализм. Даже Андропов признавался: до социализма нам ещё пахать и пахать. Республика? Всего лишь одолженный на Западе благородного происхождения псевдоним для тотальной власти, управляемой из единого центра. Шестая часть суши вместе с сателлитами скрылась под чужими заёмными именами, под крышей слов, пребывавших в непримиримом, хоть и замаскированном противоречии с тем, что они обозначали. Название страны состояло из благих пожеланий. Реальность была прикрыта тучей метафор, закрывавших небо и здравый смысл. Никто не догадывался, что единое Российское государство невольно оказалось их заложником. Потому что, с самого великого Октября начиная, это единство было прежде всего идеологическим. Входивший в конфликт с символами Октября тотчас оказывался смертельным врагом и державы. Смертью, физической или гражданской, грозило тогда не только её карательное учреждение. Угроза была внедрена в тебя и в меня.


И вот эта мощная защитная система вдруг – хотя, скорее всего, никто не фиксировал этого момента – обессилила. Учреждение с мечом притупило свой меч, внутренний цензор засобирался на пенсию. Караул устал, теперь уже окончательно. З00 выпущенных на волю клеветников и антисоветчиков послали немой запрос остальным обитателям империи: нашу совесть освободили, а вашу? Конечно же, почти никто не знал их диссидентских имён, но все, или почти все, скрывали в себе их диссидентские помыслы. Они, как Солженицын говорил, «невидимым струением передаются». Весенние ласточки уже закрыли весь горизонт, невидимые струи звенели разоблачительной гласностью, незыблемое языковое пространство, в котором страна просуществовала 70 лет, осталось без неусыпного присмотра. И государство, которое только и могло в этом идейном, им придуманном, космосе существовать, стало шататься и заваливаться. Благие его пожелания больше не отбрасывали тени Гулага.


При этом со стороны все главные слова оставались как будто прежними. Перестройка помещалась, двигалась, развивалась в рамках привычных понятий, ценностей и позывных, ложившихся ватными хлопьями в наши советские уши, так что даже самые натасканные из них не сразу насторожились, учуяв опасность. «Социализм – это общество для людей… где человек чувствует себя полноправным хозяином и на деле является им», – говорил М.С. Горбачёв в докладе «Октябрь и перестройка: революция продолжается», посвящённом 70-летию Октября. Добавим немножко рифм и музыки, и в памяти нашей зазвучит мелодия старой песни: «От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей, человек проходит как хозяин необъятной Родины своей». С этой песней, по воспоминаниям моей тётки Тамары Люциановны Зелинской, сидевшей в конце 30-х годов в АЛЖИРЕ1, посаженные жёны выходили на работу, хоть никто и не заставлял их её петь. А двустишие «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» взлетало особенно звонко и высоко, надрывно споря с лагерным поднебесьем.


Нельзя сказать, что «вольное дыхание человека» тогда обеспечивалось лишь неусыпными конвоирами, стоявшими на страже. Но в идейно заколдованном пространстве – как лагеря, так и страны – совсем без такого обеспечения оно не могло обойтись. Между той реальностью, которая должна была быть, и той, которая была у всех на виду, разверзался ров, стоял несменяемый часовой, высилось семь этажей цензуры. Металл системы выплавлялся из виртуальных, не имевших плоти слов: свобода, демократия, честь, ум и совесть нашей эпохи, дружба и братство народов, всеобщее равенство, национальное возрождение, всенародные выборы, – но слова мало что стоили без бдительной вахты у них за спиною. У всех высказываний могло быть только одно, заданное им смысловое направление. Именно такая демократия, именно в нашем значении совесть. И весь советский народ как отвлечённое понятие был, по сути, образован из неких предписанных смыслов, которым не полагалось альтернатив. Безальтернативность значений выстраивала души в строгий, дисциплинированный ряд.


Вот картинка из жизни: «В зал вошли шестнадцать тёток средних лет почему-то с хозяйственными сумками… Это были врачи-психиатры, повышавшие квалификацию… Начался допрос Револьта, и они все дружно ахнули, услышав, что он считал выборы из одного кандидата не выборами, а профанацией»2. Конечно же, могли догадаться и они, что слово «выборы» прячет где-то в себе и другое значение, но то значение было заведомым врагом, притаившимся за кордоном. У нас же оно пребывало в вечном карантине, где запиралось запретное знание и откуда не было выхода.


Стоило лишь открыть дверцу клетки, в которой до времени жил не тужил единый государственный язык, как тот глубоко запрятанный в его словах смысл начал стучать в них как цыплёнок, которому пришла пора вылупиться из яйца. От того, что ещё вчера было округлым, важным, монолитным, непробиваемым, вдруг осталась одна скорлупа, и перестройке приходилось только подносить под них мусорное ведро. Припрятанная под ходовыми, всеобщими «убеждениями» очевидность пробилась наружу, реальность вышибла заколоченную дверь, подсознание вырвалось из погреба и предъявило счёт к тем понятиям, в которые её загоняли 70 лет. И вот колючая проволока под током между раз и навсегда установленной истиной и заведомой клеветой перерезана, и толпы беженцев повалили через неё. Среди них легко было узнать те самые крамольные свободы в их вытесненном значении, которые, оказывается, выжили, просидев скрючившись, в своём подполье. Перестройка стала лавиной, сорвавшейся от человеческого голоса.


Критиковать преступления Сталина, выходя за пределы глухого упоминания о «нарушениях социалистической законности»? Можно. А командную систему? Именно её. А издевательство над культурой? Давайте. А Конституцию с её шестой статьёй, предусматривающей руководящую роль партии с её выдохшимися формулами и обрядами? Не запрещено. А договор Молотова–Риббентропа и оккупацию Прибалтики? А стоять за незалежность Украины? А Генерального Секретаря лично? Лично разрешения на всё это он не давал, но, смотрите, кто-то решился и ничего. Потом другой, десятый, тысячный. Так в 87-м году вдруг завершился 17-й; Октябрь угас, развеянный теми же словами, которые когда-то написал на своих знамёнах. Потому что эти знамёна могли реять только под ветрами, дувшими из вечного холода. Государство, построенное как рывок вперёд, ради осуществления некоего научно-мечтательного проекта, не выносит штиля. Ветры тотчас и как бы сами собой круто меняют направление. После 87-го пошла уже та «катастройка» идеологического режима, которая, по сути, с самого начала была вписана в его гены.


Впрочем, этот режим стал давать течь задолго до этого. Каких-то сотен человек, сидевших по политическим статьям, включая и «наказанных сумасшествием», было на самом деле ничтожно мало для его выживания. Чтобы система продержалась ещё несколько лет, ей следовало бы повсюду поставить капкан на все гулявшие без присмотра словечки, на пивные или кухонные разговоры и крепко – лагерными сроками – припаять их к государственным значениям и приморозить к душам. Вот Мао объявлял кампанию «ста цветов»3, но лишь затем, чтобы потом демонстративно их срезать. «Сто цветов» не могут цвести на клумбе, предназначенной для выращивания главного одного. Чтобы выжить, режим должен был всегда наступать, давить, угрожать, калёным железом выжигать изобретаемого им постоянно врага. И психологически оставаться единственно возможным – безо всяких самокритик, колебаний и эмиграций. Заколдованный круг не должен был размыкаться ни для кого, железо, следуя своей железной логике, не имело права остывать и затевать диалог с социалистической законностью. Ибо законность, оказывается, ничего не забыла; стоило лишь её разбудить, как она, встав на задние лапы, замахнулась на самое святое. Она подняла бунт против лозунга во имя буквы его (пусть для начала даже бутафорских ленинских принципов) и потребовала платить по счетам. Но счёт за всё чудовищное нагромождение насилия и обмана, начиная с самого Октября, оказывается слишком велик. Он набух, разросся, отяжелел в каждой памяти. Он убийственен, за него уже нельзя расплатиться. Какой разум справится, чьё сердце примирится с этими миллионами – числом с хорошую европейскую страну – пресечённых, растоптанных, изломанных жизней? Во имя чего?


«Революция продолжается» – и невзначай сметает созданный ею режим. Его начало, как и конец, следует логике, которую никто не предвидел. Так, Сталин с его опорой на построение социализма в одной стране, уничтожением ленинской партии под ленинскими лозунгами был таким же продолжением и отрицанием ленинизма, как Ельцин и «лихие 90-е» (речь идёт лишь о непредвиденной логике поворота, отнюдь не о прямой аналогии) были продолжением-отрицанием перестройки с её опорой на общечеловеческие, но всё ещё октябрьские ценности. Однако мирное сосуществование между ними не могло длиться долго. Один Октябрь должен был победить другой, прибегая к его же символам и понятиям, потому что немыслимая, подрывавшая основы двусмысленность была заложена в него с самого начала. Недаром же первыми в «прорабы перестройки» пошли те «шестидесятники», которые лучше всех узнали это раздвоение на себе, захотев когда-то «морально исправить партию изнутри», а затем оказавшиеся лишь её подмастерьями. Поражение системы приходит из пережитого в ней опыта, хотя по привычке ищет за всем случившимся руку засланных и купленных агентов. И без промедления находит. Тоталитарное мышление без них не может прожить ни минуты, они материализуются из коллективного бессознательного и выставляются как пугало. Но враг внешний – лишь маска внутреннего, того, который мог свить себе тайное гнездо даже в самом правоверном сознании. Однако чужую идейную маску нельзя приклеить навеки; именно это оказалось труднее всего понять. Рано или поздно, если её не прижимать силой, не прижигать огнём, она сама начнёт отслаиваться от лица. Тогда общество – в своей совокупности, как и в отдельных индивидах – непременно захочет сорвать её. И в конце концов сорвёт – «революционно», в угаре мстительной радости, пусть даже вместе со страной, разрывая её на части. Не думая о том, что при этом ему будет больно.



1 Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины.


2 Ирина Вербловская. Мой прекрасный страшный век. – М., 2011, с.166. Речь идёт о суде над диссидентом Револьтом Пименовым в 1958 году.


3 «Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ», – китайский вариант гласности, ненадолго объявленный председателем Мао в 1957 году.



Свящ. Владимир ЗЕЛИНСКИЙ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.