Александр ТОРОПЦЕВ. ПАВЕЛЕЦКАЯ НИЩАЯ И КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ШЕРСТЬ

Рубрика в газете: Проза, № 2018 / 34, 21.09.2018, автор: Александр ТОРОПЦЕВ

 

Александр ТОРОПЦЕВ

 

Важное дело

 

Подмосковный октябрь сбросил на влажную землю последние листья. Небо словно бы раздвинулось, отдалилось от людей и кривых веток, обнищавших вдруг. Лишь вечерами ветви осенних деревьев обретали вблизи жилпоселовских фонарей сказочную, упругую шарообразность. Это ещё вчера удивило Славку. Он, сильно уставший от футбола, возвращался домой и от неожиданности даже остановился: ветки круглые на тополе растут. Почему, не понятно.

 

Домой пришёл, ботинки сбросил, спросил:

 

– Мам, почему ветки круглые?

 

– Как, круглые?

 

– От фонаря кругами расходятся. Днём-то они нормальные, а тут – круглые.

 

– В пятый класс пойдёшь, учителя тебе всё объяснят: почему круглое, почему кривое, а почему прямое. Вот, я тебе собрала, – мама показала рукой на небольшой вещмешок. – Отвезёшь картошку и вернёшься. Важное дело сделаешь. Надо тёте Насте помогать.

 

Утром она погладила сына по плечу, и он вышел на свежий асфальт Жилпосёлка.

 

Электричка подошла быстро. Он сел у окна, ногами вокруг вещмешка, положил руки на колени, и вдруг – электричка уже разогналась – в вагон вошла глухонемая нищенка. Она поправила ещё не старый, чёрный блестящий жакет, медленно направилась по вагону, остановилась у первого отсека, грустно посмотрела в глаза пожилой женщины и выдавила из себя с трудом:

 

– Мы-мы-мы! Подайте, люди добрые!

 

Славка уже несколько раз видел её в вагонах. Кто-то подавал ей пирожок с повидлом, или с капустой, а то и с мясом, кто-то – медь, хорошо звучащую, кто-то гривенник. Она не смотрела на ладонь, убирала денежку в карман жакета и шла в другой конец вагона, где смиренно останавливалась и поворачивалась, низко кланяясь людям:

 

– Мы-мы-мы! Спасибо!

 

Пассажиры смотрели в её небольшие глаза, на скомканную фигурку с близкой слезой и вспоминали каждый своё горе – а самым большим горем в пятидесятые у всех была война, уже слегка остудившая боль душевных ран, но ещё не отпустившая вовсе людей. Нищенка переходила в другой вагон, оставив после себя странное какое-то чувство. Даже Славка ощущал в себе это чувство. Он никогда никому, и ей в том числе, не подавал. Он стеснялся смотреть нищим в глаза. Он боялся увидеть в их глазах такое, чего он ещё не знал, чего ему знать не дано. Он лишь замечал, что в глазах и осанках пассажиров прибавлялось гордости.

 

За окном вагона, за огромным полем горкой трепетал на солнце крест Домодедовской церкви. По вагону шла, не спеша, глухонемая, и всё настойчивей и резче звучал её сдавленный требовательный голос:

 

– Мы-мы-мы!

 

Она подошла к последнему отсеку. Славка сжался, не зная, что делать: она сейчас повернётся к нему и скажет:

 

– Мы-мы-мы! Подай, мальчик, копеечку.

 

Месяц назад он с мамой в Москву ехал. Она ему дала медь и тихо, но настойчиво, сказала: «Подай!»

 

Сейчас у него всего-то и было денег, что на метро туда и обратно, на автобус № 6 или № 39, или на троллейбус № 8, да всего на одно «эскимо» на палочке. Нищая повернулась в противоположную от него сторону, и не успела сказать «Мы-мы-мы», как сидевший напротив Славки мужчина достал из внутреннего кармана пиджака пятирублёвую бумажку и медленно протянул ей. Не положил в просящую ладонь, а остановил пятирублёвку перед ней: возьми сама. Левая рука нищей потянулась за подаянием. Но она заставила себя держать ладонь пол-яичком, вверх. И мужчина вложил деньги в её ладонь. Она зарделась, будто её объяснились в любви, но быстро взяла себя в руки, переложила купюру в боковой, внутренний карман жакета.

 

Славка напрягся – пришла его очередь.

 

Нищенка, однако, словно забыла о нём. Она повернулась к людям и, не скрывая радости, махая правой рукой с раскрытой ладонью и левой рукой с ладонью лодочкой, выдавила из груди:

 

– Мы-мы-мы!

 

И пошла на выход, будто Славки в вагоне и не было. Но он был. Он исподлобья глянул на мужчину напротив, почему-то покраснел: тот сидел очень довольный собой, важное дело сделал.

 

 

Коммунистическая шерсть

 

Коммунистическая шерсть из Константиновской ковровой фабрики появилась на Жилпосёлке в те восторженные годы, когда страна радовалась первым полётам советских космонавтов, а значительная часть населения Советского Союза с трепетным волнением слушала, читала и смотрела на экранах кинотеатров и телевизоров КВН с линзой выступления лидеров коммунистической партии, обещавших верным строителям нового общества коммунизм через двадцать лет. В те же годы шерстяная пряжа стала уступать позиции искусственной. И в те же годы что-то случилось с глухонемой нищей, вдруг посуровевшей.

 

Раньше-то она была не то чтобы весёлая, но спокойная, тихая. Входила в вагон, поправляла старый, когда-то дорогой жакет, грустно смотрела людям в глаза и выдавливала из себя единственный, дарованный ей Богом звук:

 

– Мы-мы-мы!

 

В первой половине пятидесятых годов добрые люди подавали ей исправно. Они выходили с московскими покупками на перрон, садились в автобус и ехали на посёлок по Каширке, затем по Банковскому шоссе, хоть и не ровному, но прочному, надёжному, построенному немецкими военнопленными. Немцы же возвели и часть посёлка и раньше запланированного времени уехали на свою родину. О военнопленных в конце пятидесятых на посёлке редко вспоминали. Не до этого было. А уж в начале шестидесятых и подавно.

 

Тут тебе и баян по вечерам за окном, и футбол по КВН, и концерты. И опять же космос, который словно бы ближе стал к жилпоселовским обитателям. А когда дело шло к ночи да затихал на посёлке гомон людской, появлялась в коммуналках коммунистическая шерсть. Два рубля килограмм ковровой шерсти на бабин– это, если руки есть, свитер мужу и свитер сыну или дочери. В 5–10 раз дешевле, чем в магазине покупать. Сплошная выгода. За рубль можно было купить чуть ли не полтора килограмма вигоневой пряжи. Тоже выгода приличная.

 

Глухонемой Нюре, однако, от этой выгоды никакого проку не было. Наоборот. С каждым новым годом шестидесятых, даже с каждым месяцем подавали ей всё реже и всё меньше. И она злилась. И злость свою она скрывать не собиралась.

 

– Мы-мы-мы! – повторяла она непослушные, тяжёлые звуки в начале вагона и медленно шла, вглядываясь в лица пассажиров и не понимая их: «Почему не подаёте? Вчера подавали, а сегодня не хотите?» И чем ближе подходила она к концу вагона, тем лицо её быстро старилось, и злость проявлялась в морщинах всё резче.

 

– Мы-мы-мы! Мы-мы-мы!! – кричала она перед тамбуром.

 

И все люди прекрасно понимали, что она им «говорит», понимали и молчали, а некоторые и не молчали, мужики, в основном, спешащие на заводы и заводики, разбросанные справа-слева от Павелецкой железной дороги.

 

Вслед за коммунистической шерстью на Жилпосёлке появились, тоже ведь коммунистические, дары: хлебозавода, кондитерской фабрики, ЗИЛа и других предприятий столицы, куда стали устраиваться люди Жилпосёлка, решив главный житейский вопрос – с жильём.

 

И люди уже не подавали нищенке, и Славка встречал её в вагонах электричек всё реже. И всё чаще в глазах молодых людей (в основном лимиты, которая всё активнее обживала Подмосковье) он видел недоумение: «И чего ей тут надо?! Руки-ноги есть, пошла бы на работу!» А в её глазах Славка всё чаще ловил угнетающее равнодушие.

 

 

Зимняя тюря

 

Зима 1972–1973 годов народилась крепкая. Поздним вечером Славка, сдав последний зачёт, вышел из института и деловым шагом направился в столовую на Зацепе. Метров пятьсот всего-то, но успел замёрзнуть. Дверь подалась с трудом, дохнуло аппетитным и вдобавок тёплым воздухом, стало радостно. «Тепло, светло и мухи не кусают», – так сказали бы друзья. И до первого экзамена – аж восемь дней!

 

Весёлый и гордый, он спускался по крутой лестнице в раздевалку и вдруг увидел поднимающуюся навстречу павелецкую нищенку. Она ещё чуть-чуть сдала и смотрелась на первых ступенях узкой неудобной лестницы букашкой. Но удивительные были у неё в тот вечер глаза. Потаённая гордость и что-то извиняющееся, уважение и ни намёка на это её «Мы-мы-мы». Славка остановился на середине лестницы и прижался к стене, мол, проходите. Но она его опередила, шагнула назад, пропуская студента. Да нет, не студента, а прямо-таки уважаемого и даже любимого барина. Бывало ведь и такое: любили и уважали. А то и самого настоящего космонавта, спускающегося к ней, молчаливо-восторженной, по крутому трапу. Проходите, мол, барин, а то и космонавт, и не серчайте, если что не так.

 

Славка, опешив, послушал её немого предложения, спустился, разделся, сдал пальто. Всё в темпе, натренированно. Радостный, он взлетел по ступеням в зал, подхватил поднос, пошёл по коридорчику раздаточной. Взял, как обычно, первое, второе и компот, да хлеба три куса, расплатился, хотел занять уютный столик в углу, но там уже сидела она. Засуетился слегка, сел так, чтобы подглядывать за ней, но так, будто бы его ничего не волновало.

 

Он знал, что такое тюря зеков или сильных алкашей. Однажды он видел, как человек за доминошным столом съел поллитровку «Столичной» с накрошенными в алюминиевую миску чёрными кусочками хлеба, да ещё и деревянную ложку облизнул со смаком. Но тут всё-таки не дебелый зека, тут крохотная старенькая женщина в затасканном чёрном жакете, свитере из коммунистической шерсти, тяжёлых на вид чулках и тряпочных сапогах, под которыми наверняка была не одна пара носков, коммунистических или обыкновенных, магазинных – кто же его знает, да и кому это интересно?

 

Медленно, как бы подсказывая Славке – куда ты спешишь, за едой спешить нельзя – она ломала белый хлеб и важно опускала небольшие кусочки в тарелку для супа, белую с голубой окантовкой. Никуда не смотрела, ничего её в тот миг не волновало, лицо разгладилось, в осанке появилась гордость и важность. А студент уже с первым покончил и осадил себя.

 

Павелецкая нищенка, вдруг торопясь и пару раз оглянувшись, извлекла из внутреннего кармана пиджака четвертинку «Столичной», вскрыла её, аккуратно вылила содержимое в тарелку, на кусочки, убрала бутылку в карман и успокоилась, и движения её вновь обрели важность – так вели себя в русских деревнях люди за ужином.

 

Затем она поперчила и посолила тюрю, взяла ложку и не спеша, зная себя цену, зная, что всё её богатство – только её, и никто на него не позарится, ни зек и не студент, ни даже мент из «Отделения милиции № 1», которое находилось в этом же здании, за углом, зная, что никто не помешает ей спокойно поесть, она хлебала тюрю и была абсолютно счастливой. Славка таких счастливых лиц даже в «Славянском базаре» не видел. Там больше суетились или бахвалились, чем радовались жизни – здесь была тихая радость довольного всем на свете человека.

 

Славку коробило, а ей хоть бы хны. И чтобы не мешать ей, он впопыхах закончил с котлетой и картошкой, махом выпил компот и заторопился.

 

Во второй половине семидесятых подавать нищим стали лучше, а дела с коммунистической шерстью вообще пережили апофеоз. На посёлок приезжал по утрам крытый грузовик, водитель с напарником шумно распахивали двери кунга, очень важно (почти как нищенка за тарелкой тюри) раскуривали по «беломорине», и начиналась торговля ковровой шерстью и вигонью.

 

Люди уже не стеснялись друг друга, участковый милиционер будто бы и не знал об этом. Шерсть теперь стоила три рубля, вигонь – два рубля. Но люди активно – может быть, потому что до объявленной в начале 60-х годов материально-технической базы коммунизма оставалось совсем не много – покупали и то, и другое, вязали себе свитера, куртки и даже пальто, и также активно пользовались дарами других предприятий…

 

Но дотянула ли до этого времени павелецкая нищенка, Славка не знал, потому больше он её не встречал.

 

И долгие-долгие годы, аж лет двадцать, он голову ломал над решением вроде бы не сложного вопроса: «Почему же люди сначала подавали, потом перестали подавать, а потом вновь, словно бы войну пережив, подобрели к нищим?»

 

Почему, в самом деле?

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.