ПОВЕСТЬ ПОСЛЕДНИХ ДНЕЙ
Рубрика в газете: Проза, № 2000 / 28, 14.07.2000, автор: Олег ПАВЛОВ
(Продолжение. Начало в N 27.)
Подвальное заведение судмедэкспертизы встречало гостей и тех, кого определяло на постой, с радушием погребка. Оно обреталось на задворках белёсой клинической махины, в которой что-то больное да слабое должно было как жидкость перетекать по змеевику разнокалиберных строений, чтоб в конце концов окрепнуть да оздоровиться. Безлюдные одинаковые подъезды, входы и выходы, которых здесь было во множестве, зияли готовностью служить при пожаре и походили на тупики. Пришлось кружить в их лабиринте, тасуя колоду одних и тех же зрительных картинок: асфальт, фонарь, подъезд… Пал Палыч терпеливо рулил на узких коротких дорожках. Институтов вскрикивал несколько раз, толкая его под руку: “Проехал! Да вот же, дорогуша… Стоп… Стоять!” Тот молчал, точил что-то в душе, будто б нож, зловеще мрачнея. Наконец он вырулил по старой памяти к одному из погребков. Начмед неуверенно выбрался наружу и постучался в гулкую железную дверь. Он стоял перед ней в наготе одиночества: напряжённо-сутулый, голова крепко всажена в панцирное непроницаемое туловище, откуда туго проступал из-под плаща офицера – зеленистого, но с коричневым тараканьим отливом – крепкий животик.
Дверь отворилась, и пока что только в щель просунулось гладкое розовощёкое рыльце, улыбчиво узнавая товарища начмеда. Институтов брезгливо сморщился и, подавая Пал Палычу да Сашке знак выходить на работу, ловко увернулся от лицеприятного рыльца. Меж тем дверь морга распахнулась уже настежь, обнаруживая пышущего силой, сытостью и отчего-то угодливого молодого здоровяка. “Милости просим! – слащаво пропел санитар навстречу всей унылой троице. – За солдатиком своим приехали? Cобираете в последний путь?” Институтов, казалось, хладнокровно произнёс: “Попрошу без увертюр. У меня мало времени”. “Да сколько там с одним-то делов, честное слово… – удивился всей душой здоровяк. – Даже не сомневайтесь. Всё сделаем в один миг. Гробик при вас? Марафетить будем?” “Что вы мне такое городите! – возмутился крикливо начмед. – У нас свои правила, своя постановка вопросов!” – “Как же это без гробика… Не пойму…” – “А кто вам сказал, что вы должны что-то понимать? Это совершенно не ваше дело!” Тогда и санитар сник, приуныл: “Раз так, разбирайтесь сами”. “Вот и разберёмся… и без посторонних лиц… Сопроводите моих людей на место. – И вдруг начмед громко назвал того, о ком только сам помнил всё это время: – Мухин Павел Петрович. Поступил десятого ноября на экспертизу. Экспертиза проведена. Бумаги из прокуратуры все со мной, так что будьте любезны незамедлительно выдать тело”.
“А куда ложить станете Мухина?” – ещё печаловался надрывно здоровяк. “У нас есть всё, что требуется, – напыжился жадновато начмед. И, наверное, желая воодушевить своих замерших работников, призвал их с поэтическим восторгом, как вожатый: – Ребята! Время не ждёт! К носилкам!” Пал Палыч зло выматерился, озираясь голодновато по сторонам, будто б что-то искал, чтоб утолить голод. Сашка чувствовал волнение и неловко подхватывал все движения за Пал Палычем, когда брался за носилки, оказываясь не ведущим, а ведомым.
Свет померк, они шагнули в тёмную промозглую дыру, со дна которой тянуло сквознячком всё теплее какое-то нежитьё. Надо было согнуться, чтоб не ушибить голову о давящий и округлый череп уходящего в глубину свода. Прохода хватало только одному человеку, а двое уже бы не разошлись. Спускались поэтому сцепленные, как неволей, друг с дружкой. За спиной Пал Палыча ничего не было слышно. Под собой Сашка чувствовал дощатый, пружинящий настил с какими-то порожками, о которые, не видя их, неожиданно споткнулся, обмер… Носилки упёрлись в Пал Палыча, что продвигался невидимо впереди и со злостью отпихнул их обратно. Этот чужой ощутимый тычок в живот заставил Сашку всё понять да поставил на шаг. Дно было уже твердокаменным, гулким. Что-то теплилось, плесневело и живо откликалось на каждый звук. Глаз ухватывал в просвете только пройденный тоннельчик – теперь он задирался вверх и было видно, как тянулось к дневному свету поднятое от настила горемычное скопище пыли, над которой легко витал светлый призрак воздуха, что там, наверху, был холоден и сух. Но через мгновенье Холмогоров очутился в помещении морга – и увидал то, отчего взгляд его смёрзся, оледенел. Вход в это пространство открылся как тайник: казалось, отслоилась часть поросшей прахом стены, обнажая зияющую бледной холодной синевой зыбкость огромного зала. Белые кафельные стены и полы отражали белого накала мертвенный плоский свет, режущий как по стеклу.
Холмогоров никогда в жизни не видел покойников, не бывал на похоронах и представлял себе неприкаянное мёртвое тело, которое ехали они забирать из морга, не иначе как т я ж е с т ь. Зал, обложенный с пола до потолка плитками кафеля, каждая из которых как фара излучала свой иссиня-белый свет, половиной пустовал – по-хозяйски, для порядка, – тогда как всю другую уплотняли иссохшие, ожидающие нагие тела, однако тоже в каком-то порядке… Какие-то лежали на каталках: кто по одному, кто по двое валетом или один на другом. Таких гружёных каталок было штук двадцать. В углу ползла на стену уже свалка: всё там было сгружено прямо на пол, на брезент, и покрыто было, как чехлом, полотнищем брезентовым, но с краю, где брезента не хватало, торчала то сиротливая рука, то дровни ног. Сашка расслышал сквозь гул в ушах назойливое: “Мухин… Мухин…” И увидел, невольно обернувшись на этот зов, что в шагах двух от него – так близко – стоял как ни в чём не бывало начмед и, только чуть кривясь от неприятного запаха, снова сутяжничал.
Пал Палыч оглядывался в морге с холодком человека бывалого, но и с любопытством. И, встречая обращённый на себя Сашкин взгляд, тут же указывал куда-то удивлёнными глазами, молча, по-свойски обращая на что-то его внимание. Ужас простыл, глаза привыкли к восковым безликим фигурам, но Холмогоров слепцом водил по сторонам головой и удивился только тому, что было слышно. Совсем рядом бодро, звучно каркали два голоса, поссорившихся, как вороны, среди хора голосов, сосредоточенно молчащих о своих смертях. Столько наготы человеческой заставляло его думать отчего-то о бане. Чудилось – мороженый этот зал когда-то и выпустил банный пар. Но там, в банях, орущие от всего, как от щекотки, люди являлись голышом из пара всё равно что младенцы, было до блаженства легко без одежд. А здесь ни одно из этих неживых тел уже не могло ощутить той блаженной лёгкости, и были это, наверное, уже не люди. Сашке стало удивительно ощущать себя посреди их вопиющей наготы спелёнатым в шинельку да ещё и в мундир, а потом одежда на нём вдруг свинцово отяжелела, и почудилось противно, что весь покрылся, как обезьяна, рыжей шерстью – начёсом рыжим с шинели. “Мухин… Мухин…” – звучало снова и снова под сводами этого зала, где некому было, однако, скорбеть.
В зале похоронную их команду, точно родственников покойного, соболезнуя, поджидал ещё один санитар, у которого здоровяк, встречавший их наверху, оказалось, был на посылках. Дядька находился в самом расцвете сил и выглядел ещё здоровее своего приспешника. Из-под белого хирургического колпака, маскирующего, не иначе, лысину, простецкое, расплющенное пьянством лицо его украшали мужественные седоватые бачки. Стойкое положение, которое он принял, скручивая руки у бюста, явно обретено было им c молодости и принадлежало одному из тех, кто простеньким топором мясника или на простенькой трапеции зарабатывал себе на жизнь, великодушно прикладывая ручища, смерти подобные, только к орудиям труда. Должно быть, он слышал через трубу тоннеля переговоры своего поверенного с начмедом и на что-то существенное уже не надеялся, но всё же решил уйти с его пути не без проволочек. Институтов принял мгновенно такую ж скульптурную позу – только презрительную, скрутив так же, в узел, натруженные ручища зубодёра, – и принялся уже второму вставшему на пути мордастому наглому санитару с презрением диктовать его обязанности, требуя отдать тело “военнослужащего Мухина”.
Но великодушная филейная улыбка, обнажающая ряд белоснежных зубов, похожих на свиные хрящики, так и не сходила с лица пожилого степенного санитара. Ощущая себя в белом хирургическом колпаке медицинским работником, он взирал невозмутимо на Институтова: “Так, значит, говоришь, Мухин? А ошибки нету? Тот он Мухин или не тот? Это нам и важно удостовериться, потому что так, с кондачка, можно впасть в ошибку”. “Вот сопроводительный лист! Вот какой Мухин! ” – возвышал голос Институтов, но обладатель парадного бюста оставался долгое время неумолим. “Документ – это, конечно, хорошо. И если Мухин там у тебя в документе числится, то выдать тело погибшего его родственникам или товарищам – это наша задача. Но ты, начальник, эту задачу нам превращаешь в уравнение с двумя неизвестными. Неизвестное первое: где гроб? Неизвестное второе: где родственники? И где уважение к погибшему?! У нас здесь все такие, какими их смерть застала, в говне, извиняюсь, да в кровяках. Так и где уважение? – вот на что мы не слышим от тебя ответа. Документ, он, конечно, документ. Важно, конечно, чтоб и документы были исправные. Но ведь у нас каждый тут, кто приезжает, – с документом, а никогда от нас так-то своих не забирали. Вот я и спрашиваю ещё раз: тот этот Мухин или не тот? Ты-то ему кто будешь? Мы-то Мухиных обычно только Мухиным выдаём. А то приедут к нам завтра Мухины, скажут, выдайте нашего – и с уважением, и чин чином, – а мы вон с Коляшей хватимся, да только документ твой и найдём вместо ихнего родного человека”.
Институтов съёжился и умолк, понимая умом, что на голос здесь не возьмёшь, а наглость в этих людях тем сильнее, чем громче им пенять на обязанности. Дядька, чувствуя, что сразил врачишку, тоже разочаровался, потому как всё равно ничего с этого не поимел. Тело надо было выдать. А он только того достиг, что начмед теперь молчаливо, равнодушно, стоя как в очереди, этого и дожидался: затаился, – жадность выносливей всякого терпения, сердце в нём сжатое намертво, как в тисках. “Ладно, мы не жадные… – не стерпел этой смертной скуки санитар. И произнёс буднично, будто о потерянной вещи в бюро находок: – Поищем, так найдём”. И оба здоровяка принялись за работу. Они молчаливо стали обследовать каталки и вошли в их гущу, как в воду. Дядьке было по пояс. Он плавно разводил каталки руками – те бесшумно расплывались лодочками – и выжидающе заглядывая в эту прозрачную для себя мертвенную воду, как ловец. То же самое делал и его выучка, но нетерпеливо, без чутья. На каталках, наверное, и покоились те, кто прошёл экспертизу и уготован был к выдаче. Каждый вспорот от горла и до паха, как потрошат рыбу, но после зашит – и мертвецкий этот шов зиял незаживляемой раной. Чудилось, что люди были убиты ещё раз – расчётливо, безжалостно и теперь уж навечно. И не отвращение, а ужас от содеянного с ними содрогал в душе что-то кровное, родное с каждым погибшим человеком. Холмогоров пугливо почувствовал, что должен тоже вот-вот погибнуть, как погибли и все, но в тот миг раздался дурной возглас выучки, который, словивши нужную бирку, отчего-то распираем был то ли гордостью, то ли удивлением: “Вот он! Мухин! Тот самый!”
Санитары проводили каталку на свободное место и с внушительным видом отошли в сторонку, намереваясь поглазеть, что же теперь будут без них делать. Пал Палыч неуверенно тронулся вперёд. Остановились с носилками подле каталки – и снова застыли, не понимая, как дальше быть. Сашка глядел в пол – а на каталку не глядел. Институтов засуетился меж них, подучивая: “Ну же, за руки, за ноги… Раз и два!” Пал Палыч буркнул: “Рукавицы бы нужно. А то трупный яд”. “Какой ещё яд, дорогуша, ну что за капризы? Ответственно, как врач, заявляю, вашему здоровью ничто не угрожает. И товарищи санитары, как медицинские работники, подтвердят…” “Санитары, может, молоко получают за вредность. А мне резону нет. Без рукавиц не буду”. Начмед страждущим дурным голоском воззвал, обращаясь уж неведомо куда, как если бы заблудился: “Товарищи! Где можно получить рукавицы? Здесь есть специалисты?!”
Старшой ухмыльнулся не без ехидства, но сжалился, довольный, что без него-то всё же не смогли обойтись. Мигом появились рукавицы. Дирижируя властно ручищами, он за минуту исполнил весь нехитрый похоронный марш, которым должно было пройти Холмогорову с Пал Палычем, сложивши труп на носилки, затем прошедши с носилками в предбанник. Там, оказалось, было подобие узкоколейки, чтоб вытягивать наверх смертный груз. Старшой по-свойски называл это устройство “труповозкой”. Носилки приладили снова на каталку, похожую своим упрямством на ослицу. Намучились в полутьме, вправляя в колею её колёсики, – она брыкалась, будто не давала себя подковать. И начали восхождение по дощатому помосту – надрывно толкая перед собой каталку с трупом, тесня друг дружку в узком тоннеле, спеша вырваться из тоннеля, содрогаясь от визга колёсиков. “Паша с уралмаша… – нудил Пал Палыч под ухо Сашке, так горячо да затхло, как если б дышал. – Тоже мне самец… Марайся здесь об него… Королевич Елисей… Подлюка… ” Было душно, страшновато. Но это длилось не вечность, как могло почудиться, а всего несколько мускульно-ощутимых мгновений. Каталку толкали рывками. Она упиралась всеми четырьмя своими копытцами. Каждый рывок, каждое мгновение давались судорожным напряжением всех мышц. Когда вырвались на свет, на воздух, то обрели спасительно самих себя, ощущая такую лёгкость тошнящую, такую слабость во всём теле, будто б опустились с небес на землю.
Старшой раз обругал солдатиков как неучей, когда погружали носилки в машину: “Дура, ногами вперёд! Человека ж грузите, а не полено. Надо уважать – ему на тот свет ехать”. Пал Палыч угрюмо послушался. Носилки развернули и сунули в кузов по научению санитара, хоть выходило у них так же неуклюже, потому что отворачивали глаза. Когда управились и можно было отъезжать, Пал Палыч вдруг отказался сесть за руль. Голос его зазвенел обиженно-надрывно, как у ребёнка. И он, всё равно что ребёнок, распалялся в гневе, выкрикивая неизвестно кому: “Ну куда мне с такими руками ехать? Трупешник таскал, а теперь машину свою облапать?” – И всё дальше и дальше пятился, уходил.
Институтов давно залез в кабину и угрелся там, в покое да в тепле, равнодушно взирая на этот капризный бунт. Но старшой сжалился и на этот раз – только одаривал да одаривал от своих щедрот. Отказался принять назад занятые начмедом рукавицы со словами: “Ещё вам сгодятся. А для меня всё, вышли из употребления. Это они отныне его рукавички, Мухина вашего. А вы знайте, если что подняли с земли, придётся и ложить”, – и повёл их за собой в подвал, куда спускались уже устало, дружно, с одной нуждой: помыть руки.
Прошли тем же путём. Но из зала старшой повёл их к неприметной дверке, за которой оказался прохладный пустынный коридор, куда выходили двери всех здешних подвальных помещений. Вошли в одну из них – и очутились в ухоженной жилой комнате, с телевизором, холодильником, занавесками на окошке, старым диваном да креслами, но похожей из-за обилия развешанных повсюду диковинных инструментов да приспособлений всё же на мастерскую. Пока они мыли руки, старшой с напарником невозмутимо готовились то ли отобедать, то ли обыкновенно выпить да закусить. “А где всё же гроб его находится? Кто его хоронит, Мухина? Если служивый, почему увозите как бесхоз? Темните… Ну давайте как есть, помянем молодого человека. Чего там, налью вам по грамулечке, начальник и не услышит”. Пал Палыч в сердцах отпрянул: “За этого пить не буду”. “Что? Знакомый?” – спохватился старшой. “Теперь вот знакомый…” – ответил обиженно тот. “Ну и ну, тогда хоть пожуйте. Хватайте вон колбасу”. Пал Палыч с достоинством сделал шаг к столу и взял в руки, будто б награждали его, один кругляшок колбасы, лежащий медалькой на четырёхугольнике чёрного хлеба. Сашка от давно забытого духа колбасы даже покачнулся в её сторону, но взять хоть кусочек отчего-то ни за что не смог. “А ты что лыбишься… Ну и нравы, озверели вы там у себя, – как же вы так ненавидите друг дружку?! Ну а колбаса-то при чём, её-то за что!” “Я не люблю колбасу, спасибо”, – произнёс виновато Сашка. И слова его то ли изумили, то ли ужаснули санитаров. Младшенький почти вскрикнул от неожиданности: “Разве можно прожить без колбасы?!” Холмогоров не знал, что ответить; заговорил вкрадчиво, осторожно сам старшой: “Насмотрелся, мамочка, трупов, небось, ему и жизнь противна, а не то что колбаса. Ясно… И на живых людей смотреть не сможет, всё трупы будут мерещиться, кошмары. Но ты думаешь, тайну какую страшную узнал, до корней докопался? Вот мы с Коляшей и колбасу кушаем, и жизни радуемся, а почему? А потому, что смертен человек, вот и вся тайна. Ой, все мрут! Ну, и я умру, и ты умрёшь, и Коляша вон, тоже сдохнет… Но пока живые – будем кушать и пить, любить и радоваться. Помру, попаду на кучу – ну и потерпите, что несколько деньков повоняю, ну и простите, что маленько доставлю хлопот. Но смерть – она вон там, за стеной. И зря ты, мил человек, колбасу брезгуешь покушать. В ней смысл жизни какой никакой, а тоже есть, и раз на свет родился, обязан хотя бы из уважения и благодарности вкушать”. Пал Палыч, которого старшой своей речью будто б утешил, взял с усмешкой, больше не смущаясь, ещё несколько кусочков колбаски: “Не возражаете? Тогда вкушу за него – этого смысла! Колбаску люблю”.
Когда они выбрались тем же путём на воздух, он дожёвывал колбасу и, только затворилась за их спинами дверь морга, сообщил Холмогорову навеселе: “Семейка кулацкая, хитрющая. Радуйся, радуйся, говорят, а у самих-то дважды два – всегда четыре. С каждого жмурика как с барана стригут, чего ж не порадоваться. Ряхи какие отъели, тоже радостные. И водка у них, и колбаса копчёная. Это учудил ты, конечно, что не брал, раз давали. Так хотя бы узнал, какой он, смысел-то, на вкус”.




Добавить комментарий