Раб ложной идеи (ЧАСТЬ II)

«Лавр» в свете «реальной критики»

Рубрика в газете: Мастер-класс для начинающих критиков, № 2021 / 14, 15.04.2021, автор: Александр КУРИЛОВ

Продолжение. Начало в № 13


3

Если бы не дубина разбойника, Арсений не смог бы стать Устином. Оживая после удара, он приходит к мысли, что, занимаясь врачеванием, шёл не тем путём и что только теперь начинает делать «первые шаги в правильном направлении» – к жизни «вместо Устины» (166).
Глубоко верующий человек (а именно таким писатель старается представить своего персонажа), с которым случилась какая-то беда, воспринимает её как своего рода послание от Бога и пытается понять, что за этим стоит? Наказание за недостойное поведение, за что-то сделанное им не так или не сделанное, но что нужно было сделать? Испытание – то с какой целью? Или спасение от ещё большей беды? Подобных вопросов Арсений себе не задаёт. Да это писателю и не надо.
Беда, свалившаяся в прямом смысле на голову Арсения, нужна лишь для поворота в развитии сюжета, связанного с необходимым изменением образа жизни персонажа, согласно «наказа», данного ему «старцем Никандром»: отдать свою «земную жизнь» Устине, пожить «вместо неё».
Приходя в сознание, Арсений размышляет только о своём «прощении и спасении». Раньше он думал, что нуждается в прощении лишь Устиной, которого у неё тогда не просил, «не считая себя в праве быть прощённым» (120). Теперь он полагает, что надо просить его уже у Бога. За что? – не говорит. Своё же «спасение» связывает непосредственно со «спасением» Устины. В развитии душевной болезни Арсения меняются «приоритеты». Ещё недавно он желал «отмолить у Господа Устину со дитём», ничего, однако, в этом направлении не предпринимая, теперь говорит о своей «жажде спасти её» и невозможности его собственного «спасения» без её «спасения». Что он понимает под «спасением» Устины, а значит и своём, неизвестно.
Удар дубиной не лишил Арсения разума, но не сделал его и разумнее, не избавил от навязчивой идеи, не излечил постигшее его душевное заболевание, однако дал возможность внести ясность в представление о том, где же всё-таки «живёт» Устина. Раньше он, считая, что она «живёт… не на этом свете», не «земной жизнью». Правда и не самостоятельно, только «по-другому» (140), а именно – им: «…мною, – обращается к ней Арсений, – ты как бы продолжаешь жить» (155). Теперь он осознаёт и признаёт, что она «живёт» лишь в его памяти. «Потому, – обращается он к Всевышнему, – молю тебя: не отнимай у меня память, в которой надежда Устины» (170).
Прежде Арсений считал, что «надежда» у них одна на двоих и её гарантией является его жизнь: «Моя жизнь, – мысленно говорил он Устине, – это наша с тобой надежда» (120). А теперь в самом существовании его памяти видит «надежду», причём на этот раз только одной Устины. Почему? Что это за «надежда» и какой была ранее их общая? Возможно, это была в том числе и «надежда» на «спасение», раз «жажда спасти» Устину у него сохранилась и ради её «спасения» просит Его «то немногое доброе иже аз сотворих, запиши на неё» (170). Почему, зачем и отчего он «жаждал спасти» Устину, со «спасением» которой связывает и возможность своего собственного «спасения», читатели никогда не узнают…
Исходя из того, что бытие и характер деятельности средневекового человека во многом определялись временами года, писатель не жалует привычную хронологию, указывая лишь на то, когда что происходило – зимой, весной, летом или осенью. Так Арсений и Устина встретились в конце февраля, какого года и сколько им было тогда лет, не говорится. Устина умерла в конце ноября. Свой дом Арсений покинул в декабре. В Белозерске оказался ранней весной, а бежит из него поздней осенью, когда «по улице веяла позёмка» (156). Год или годы, когда всё это происходило, знать читателю не дано.
Где и как Арсений, назвавшийся Устином, провёл зиму с «раной на голове», неизвестно. Узнаём, что он выжил и с «приходом весны», когда рана «почти зажила», двигаясь «по размокшим, но ещё не до конца размёрзшимся дорогам», «шёл от села к селу, и память его (о чём он просил Бога. – А.К.) больше не покидала» (171, 173–174).
Ему было всё равно «в каком… направлении он двигался» и «на любые вопросы… отвечал, что он Устин». «За время своего странствия он приобрёл тот вид, который не требовал никаких пояснений». Бродяга для всех был бродягой: «Всем было ясно, что он за человек и чем ему можно помочь… Без всяких слов ему давали место в сарае (хлеву) – или не давали. Из тёплых изб ему выносили кусок хлеба – или не выносили. Чаще – выносили» (173).
Сколько вёрст Устин так прошагал и как долго шёл неизвестно. Но «холодной весною» он «пришёл в город Псков. Это был самый большой из виденных им городов. И самый красивый» (175). Значит он шёл не только от села к селу, но и от города к городу. Какие города он, выйдя из Белозерска, при этом мог видеть? И какая по счёту была та «холодная весна»? Вопросы не праздные.
Дело в том, что от Белозерска до Пскова можно было дойти только по Новгородской земле, и первым городом на этом пути был бы естественно Новгород. Именно туда направляется грабитель, оглушивший Арсения (163). Устин же, как следует из сказанного, идёт по городам и сёлам мимо Новгорода, даже не подозревая о его существовании. Грабитель добирается до Новгорода верхом на лошади за «десять дней». Что реально. Устину же пришлось пройти пешком до Пскова, минуя Новгород, почти две сотни вёрст, за один зимний месяц и «холодную весну» по февральскому бездорожью и «размокшим» весенним дорогам. Как это ему удалось? Неизвестно, даже представить невозможно. Однако своим воображением писатель Устина до Пскова как-то довёл.
Однажды «в весенней луже» Устин «увидел своё лицо и заплакал… Из ввалившихся щёк клочьями лезла борода. Это была не борода даже, а свалявшийся пух, местами прилипший к коже, местами свисающий сосульками». Однако он «плакал не по себе, но по ушедшему времени» (174). О каком «ушедшем времени» мог плакать Устин-Арсений с бородой-пухом, «свисающим сосульками», в свои шестнадцать мальчишеских лет, которому семнадцать стукнет только в мае уже в Пскове? Вообще, он плакал довольно часто (124, 135, 142, 154, 166, 174, 175 и т.д.), наделённый «даром слёз», что будет подчёркнуто в четвёртой книге сборника (380).
Плача он «пришёл в город Псков». Там его принимают за «человека Божьего». Писатель делает его юродивым в дополнение к двум, уже имевшимся в городе и постоянно враждовавшим, Фоме и Карпу, напоминавшим недавние времена, когда в наших городах ещё существовали дворы и мальчишка из одного двора, недолюбливая мальчишку из другого двора, нетерпимо относился к его появлению на «своей территории», открыто выражая своё неудовольствие этим, затевая громкую перепалку, нередко перераставшую в потасовку и драку. Что и наблюдалось в отношениях этих двух «юродивых».
Если Карп ничем и никак не проявляет себя, как «юродивый», то Фома, с современной точки зрения, настоящий и очень активный экстрасенс: он всё видит, всё знает, во всё вмешивается и в «духе» нашего времени использует нецензурную лексику. Он знает, что в монастыре, куда ноги привели Устина, «могла быть Устина». «Она, – замечает Фома, – туда просто не дошла. Зато, – подчеркнул он, обращаясь к Устину, – дошёл ты». И добавил: «Молись о ней и о себе. Будь ею и собой одновременно» (179). «Пить, курить и говорить я начал одновременно» – доверительно произносил один из персонажей Аркадия Райкина.
Что же стояло за советом «юродивого Фомы» «быть Устину собою и одновременно Устиной»? Он знает, что Арсений, став Устином, «отказался» не только от своего имени», но и от своего «тела», «изнуряя» его. Да, мысленно можно «отдать» свою жизнь или кому-то, или чему-то, но «изнуряя своё тело» доведёшь его лишь до истощения, а себя до смерти – т.е. до «отказа» от… жизни. Правда, это, замечает Фома, «может привести к гордыне». Но чтобы не дать ей возможность овладеть тобой, то – и тут он, как в своё время «старец Никандр», давал ложный «наказ» Арсению жить «вместо» Устины, – даёт совет Устину «отказаться от своей личности». Поясняя: будучи Арсением, «ты уже сделал первый шаг, назвавшись Устином. А теперь (став бродягой и уже забыв о том, что ты когда-то был врачом. – А.К.) откажись от себя совершенно» (180).
Выходило, для того, чтобы Арсению-Устину быть «одновременно» и собой, и Устиной, ему нужно «отказаться» и «от своей личности», и «от себя», причём «совершенно».
Личность – это феномен человека, его атрибут, показатель его способности мыслить, рассуждать, оценивать деятельность, поступки свои и других людей, проявлять волю, иметь взгляды на жизнь, мир, настоящее и будущее и т.д., что отличает его от животных, от «животного» существования и чего – т.е. личности, – у животного не может быть по определению. Личность формируется в сфере социально-общественных отношений и определяется ими. Отказаться от неё можно только порвав с обществом, с людьми, сделаться животным, у которого изначально не может быть «личности». Добровольный «отказ от своей личности» означает сознательное превращение человека в животное. Тому пример «дикий помещик» М.Е. Салтыкова-Щедрина.
Да, Арсений к тому времени потерял «личность», которую определяло его положение врачевателя, но только как «личность» врача. Однако, став бродягой Устином, он тем не менее сохранил в себе «личность» человека как такового. Затем, в положении «человека Божьего» он обретает уже «личность» юродивого – «человека Божьего». «Ты есть самый настоящий юродивый», говорит ему Фома (178). А юродивый, как известно, это всегда личность. Так от какой «своей личности» – т.е. от какого «себя» и каким образом должен был «отказаться совершенно» Арсений, уже ставший юродивым Устином? Ответа на этот вопрос посвящённая тому «Книга отречения» не даёт. Впрочем, это не имело никакого значения.
Устину было необходимо, чтобы получить «возможность жить вместо» Устины, как «наказывал» Арсению «старец Никандр», «отказаться» не столько от «своей личности», сколько от «личности» вообще.
Дело в том, что Устин, став во всём фактически «правопреемником» Арсения, мог жить «вместо» Устины только той её жизнью, какая проходила, на глазах Арсения, какой она жила при нём до своей смерти. На тот момент у неё, пятнадцатилетней, даже намёка на наличие какой-то «личности» (да проститься мне эта тавтология) не было и не могло быть. Дитя природы, она и жила по-сути природной, животной жизнью: ела, пила, гуляла в лесу. Никаких других интересов и потребностей у неё не было. В этих условиях о формировании у Устины какой-либо «личности» и речи быть не могло. Но другого способа, чтобы «перевоплотиться» в неё, жить «вместо неё» и «одновременно» как она, можно было лишь «уровнявшись» с ней «личностями», в противном случае Устин и дня не смог бы прожить за неё, даже «одновременно», таким образом реализовать «наказ» «старца Никандра».
«Уровняться» с Устиной «личностью» он мог, по словам «юродивого Фомы», лишь «отказавшись» от своей личности», а образом жизни – не иначе, как перейдя к жизни природной, животной. Что Устин и делает, становясь по-сути животным – своего рода двуногой… собачкой. В таком «качестве» ему и предстояло пребывать в Пскове, быть «одновременно» и Устином, и Устиной.
В своё время жизнь Арсения вместе с Устиной началась с их встречи на кладбище. Естественно, что и жизнь Устина вместо Устины также начинается на кладбище, до которого его довели его ноги. Это было кладбище женского монастыря. Повинуясь природному инстинкту, Устин строит для себя жилище, похожее на конуру. «Сёстры»-монашенки, – выносят ему «миску с кашей», которую не могут удержать его руки и она падает на траву. «Ещё не единожды впоследствии ему выносили кашу, и всякий раз с ней происходило тоже самое» и он «доедал лишь то, что ему оставляла трава» (180–181).
Любопытно, что за день до этого, – т.е. до «совета» Фомы, сёстры выносили Устину «миску рыбного супа». Она у него из рук не падала, и суп он благополучно съел, ничего не пролив на траву (177). Теперь же «он осторожно вынимал остатки пищи из травы, проходя сквозь неё пальцами, как граблями». Видя «особенности питания Устина, сёстры стали выкладывать ему еду на траву». И так изо дня в день… Правда, «иногда через пролом на кладбище забегали собаки и слизывали кашу своими длинными красными языками». Собак он «не отгонял, понимал, что им тоже нужно есть» (181–182), а ещё очевидно и потому, что, лишившись «личности», ощущал своё, уже как животного, неожиданно свалившееся на него родство с ними…
Сознавая, что, превращая юродивого, «человека Божьего», хотя и в Божью, но всё-таки тварь к тому же бессловесную, тем самым вольно или невольно бросает вызов Небесам, писатель идёт на компромисс: находясь в стенах монастырского кладбища, Устин остаётся животным, живёт по-сути собачьей жизнью, но не целые сутки – по ночам он в своём жилище молится, а вот выходя за пределы кладбища превращается снова в юродивого, «человека Божьего», правда бессловесного. Зачем автору «Книги отречения» понадобилась такая метаморфоза?
Надо заметить, что писатель либо невнимательно читает им самим же написанное, либо ведёт какую-то игру с читателем. Так, из сказанного им понятно, почему из рук Устина падает на траву «миска с кашей», а почему буквально накануне перед этим из его рук не падает «миска с рыбным супом – необъяснимо. Сначала кладбище Иоанно-Предтеченского женского монастыря, где обитает Устин, находится в Пскове на одном берегу реки Великой – в Завеличъе (179, 181) и на стр. 212-ой он ещё там. И вот «кладбище Иоаннова монастыря», куда привезли через реку и поставили «перед» Устином подавившегося рыбьей костью иерея, уже находится в Запсковье – на другом берегу Великой (216). «Стоит тёплый летний день», а Устин «переходит реку Великую по льду» (212). И т.д.

Иллюстрация к роману «Лавр», худ. Леонид ГУБСКИЙ

Бросается в глаза, что писатель постоянно величает главного персонажа очерка Арсением, хотя для всех псковитян он Устин – «человек Божий», юродивый, и только так: Устин, – они его и называют. Поступает же писатель таким образом сознательно и лишь с одной целью, чтобы создать иллюзию, что его очерк быта и нравов средневекового Пскова не самостоятельное (каковым по сути этот очерк является), не отдельное произведение, вошедшее в сборник из четырёх книг, а продолжение рассказа о врачевателе Арсении, проанонсированном в Пролегомене, начатом в первой книге («Книге познания») и продолженном в первой части второй («Книге отречения»).
Однако вернёмся к очерку, помещённому в «Книге отречения».
Устин «вставал с рассвета и отправлялся ходить по Завеличью. Он присматривался к живущим там людям… Заглядывал за заборы. Прижимался лбом к окнам и наблюдал сокровенную жизнь псковичей» (182). Его «день был полон забот и тревог». Обходя Завеличье, он «следил за течением его жизни. Он забрасывал бесов камнями и разговаривал с ангелами. Знал обо всех крещениях, венчаниях и отпеваниях. Знал о рождении в Зявеличье новых душ. Стоя у дома новорождённого, предвидел его судьбу. Если век его предполагался долгим… смеялся. Если ему надлежало вскорости умереть… плакал» (186).
Точно так же Устин поступает и после того, как писатель переносит монастырь с кладбищем из Завеличья в Запсковье: «забрасывает комьями грязи некоторых почтенных жителей Запсковья. За их спинами он безошибочно различает крупных и мелких бесов… Иногда бросает камни в двери церквей. Там тоже скапливается достаточное количество бесов. Войти внутрь, храма они не дерзают и жмутся у входа» (211)…
Писатель уже забыл о том, что ещё в Белозерске, до Пскова, «делом» жизни своего героя он обозначает необходимость «отмолить у Господа» Устину «со чадом». Теперь же таким «делом» перевоплощённого в Устина Арсения становится борьба с бесами, забрасывание их камнями, чем он и занимается в течение четырнадцати лет пребывая в Пскове.
Зачем это понадобилось писателю, превратившего врачевателя, с одной стороны – в бессловесное животное, лишённое «личности», а с другой – во всевидящего юродивого? «Книга отречения» – т.е. очерк быта и нравов средневекового города, ответа на эти вопросы не даёт.
Его находим в «Книге пути», в словах Арсения, стоявшего у Гроба Господня, обращёнными к Богу: «Я попытался, как мог, заменить Устину и творить от её имени добрые дела, которые никогда бы не сумел сотворить от своего» (362). Действительно, будучи врачевателем, ему недосуг было бы ходить по Завельчью и Запсковью, «забрасывать бесов камнями», а «комьями грязи некоторых почтенных жителей», за чьими спинами «различал крупных и мелких бесов». Иное дело Устин, «человек Божий», т.е. Арсений «в серьёзно понятом смысле» заменивший тогда Устину. Как раз он был способен и на такие «добрые дела», которые Арсений «никогда бы не сумел сотворить от своего имени»: от «своего имени» он творил лишь одно «доброе дело» – лечил людей.
Однако, Устин Устином, а Арсений Арсением. Один существовал исключительно для псковичей, другой – для тех, кто, прочитав «Книгу познания» и первую часть «Книги отречения», не должен был забывать, что до Пскова Устин был врачом Арсением. Писатель находит способ им об этом напомнить, а также подготовить и их, и псковичей к другой метаморфозе – превращение Устина обратно в Арсения, возвращение ему «личности» врачевателя и способности говорить.
Только один пскович – «юродивый Фома», как доверенное лицо писателя, знает, на то он и «юродивый», кем до потери «своей личности» был Устин. «Мне, – сказал он Устину, – нужна твоя консультация», – и повёл его к заболевшему младенцу. Устин «взял дитя на руки, оно отчаянно закричало. Глаза Арсения (Ну, не может писатель в отличие от Фомы назвать его Устином. – А.К.) наполнились слезами, и он положил дитя обратно в люльку». Затем картинно «лёг на пол. Скрестил на груди руки. Закрыл глаза». Фома объяснил такое его поведение: «Брат Устин видит, что дитя умрёт», – и добавил: «Медицина бессильна» (186). Это была «консультация» не врача, а, говоря современным языком, ясновидящего, каковым в древнее время и был «человек Божий» Устин.
К Устину на кладбище «приезжают от посадника… Говорят: Ты, Устине, человек особенный, и посещение твоё благотворно. У жены посадника третью неделю болят зубы, так не можешь ли ты ей помочь? К ней приходили уже многие врачи, а облегчения фактически никакого… посадница и сама могла бы приехать к нему на кладбище, но как раз на кладбище ей ехать не хочется». Устин (писатель упорно называет его Арсений) «лезет рукой в рот, вытаскивает из десны зуб мудрости и вручает его пришедшим… Посадница кладёт его себе в рот, и зубная боль проходит» (209).
В монастырь приносят дочь плотника. На неё «упала потолочная балка в амбаре, и с тех пор она лежит без движения». Устин кладёт ей свою «ладонь на лоб, губы его шевелятся», она «открывает глаза» и возвращается к жизни (211–212).
Проходит время и в монастырь приносят человека, который «болеет от дней юности своея» «расслабленностью» – мышечной атрофией. Отхлестав его днём крапивой, Устин всю ночь «мнёт» (массирует) его руки, ноги, «спину вдоль позвоночника», и «с первыми лучами рассвета <тот> медленно встаёт на ноги» (213–214).
Подавившегося рыбьей костью иерея Устин «внезапно хватает за ноги и приподнимает над землёй. Трясёт с неожиданной силой и яростью… Из горла больного исходят вопль, красная слизь и кость» (216–217).
Если лечение дочери плотника и «расслабленного» больного можно как-то соотнести с мануальной терапией, то способы лечения «зубной боли» и подавившегося рыбьей костью явная пародия. (Впрочем, тут последнее слово за медиками…)
Затем писатель информирует читателя, что «мало-помалу слава о врачевательном даре Устина разносится по всему Пскову. К нему приходят люди с самыми разными болезнями и просят дать им облегчение». Тому, как он их лечит, отведено около двух страниц (220–221). Так происходит временное возвращение писателя к повести о врачевателе, оставленной ради очерка быта и нравов средневекового города.
Очерк завершается решением «юродивого Фомы» вернуть «личность» Устину. «…Отныне, – говорит он, – ты не Устин, но как прежде Арсений» (245). С этого момента Устин перестаёт быть «бессловесной тварью Божьей», лишённой «личности». Вновь её обретает. «Вскоре всему Пскову стало известно, что Устин заговорил, что имя его не Устин, а Арсений». И теперь «жил он уже не на кладбище, а в гостевой келье Иоаннова монастыря» (246).
Из жизни Арсения-врачевателя были вычеркнуты четырнадцать лет, в течении которых он, отказавшись от своей «личности» и гоняя «бесов», под именем Устина живёт вместо Устины, исполняя «наказ» «старца Никодима», «отдавая ей свою» жизнь «в серьёзно понятом смысле». Жизнь же Устина, которой он живёт «вместо» Устины в Пскове, показывает, что судьба готовила ей довольно незавидное существование полуживотного, скрашиваемое в ночные часы молитвами.
Надо заметить, что жить вместо кого-то, отказаться от своей «личности», отдать кому-то «свою жизнь», и если это возможно, то как, каким образом такое сделать, вопрос, поставленный писателем в очерке быта и нравов на примере Устина, сам по себе любопытен и может быть темой отдельного, самостоятельного произведения, предметом соответствующего художественного решения. Но в очерке, включённом в жизнеописание. Арсения, решения этого вопроса нет. Да и к образу его, как человека и врача, псковское бытование Устина ничего на добавляет, лишь уводит от главного: искуплению Арсением вины перед Устиной и Всевышним. Однако на тот момент не это волнует писателя, а буквальное исполнение «наказа» Никодима, что он и делает.
Возвращая Устину его прежнее имя Арсений, «юродивый Фома» добавляет: «…исцеляй болящих, принимая их грехи на себя» (в дополнение к уже своим грехам. – А.К.). Но «исцелять болящих» Арсений и не помышлял: по предложению того же Фомы он отправляется в путешествие по городам средневековой Руси и Европы. Цель – Иерусалим. «Карп, – заметил при этом Фома, – звал тебя в Небесный Иерусалим, а ты не стал его попутчиком… Но отправься в Иерусалим земной» (245). И он отправился.
Зачем?

Продолжение следует

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.