Я ЗАБРОСИЛ ГИТАРУ

№ 2006 / 35, 23.02.2015


Было время, когда Евгений Лукин пытал счастье на актёрской стезе.
Я имею в виду поступление в ГИТИС. Что послужило причиной?
Писатель отвечает:

– Во-первых, это совершенно не касалось актёрского мастерства. Поступал я на театроведческий. Поступал неудачно и вполне справедливо, что так получилось. Я ушёл тогда с первого курса туркменского госуниверситета, и отец уговорил меня ехать поступать в ГИТИС. Видимо, у него ещё была какая-то надежда, что я каким-то боком прислонюсь к театру. Поскольку подготовка и начитанность оставляли желать лучшего, я не поступил, хотя, конечно, можно и сослаться на то, что там было больше ста человек на место и в последний момент прибыли ещё и иностранцы. Я не жалею об этой неудаче, потому что доволен, как сложилась жизнь. Всё-таки литература мне ближе, чем театр.
– Ваши родители – театральные актёры. Почему так было много смены городов в вашем детстве?
– Актёры – это самый что ни на есть кочевой народ. Может быть, даже более кочевой, чем военные. Казалось бы, возьмите всесоюзных, всероссийских известных актёров, того же Лапикова, Смоктуновского – они все в своё время поколесили по провинции. Кстати, оба играли в Волгоградском театре.
Вот и мой отец. Он был главным режиссёром Ашхабадского драмтеатра и где только не играл: в Севастополе, Туле, Вологде. Актёры – кочевники, об этом ещё писал Островский. Во всяком случае, так было. Сейчас не знаю, не в курсе. А тогда это кочевье, прямо в каком-то смысле, как цыгане.
– Ваше детство прошло в тесной связи с искусством. Но затем в жизни вам пришлось сменить множество профессий, далёких от искусства. Что утрачивается, а что приобретается в чисто рабочей среде?
– Я тогда ещё был полон иллюзий… Начнём с самого простого. Во-первых, набирается жизненный опыт, хотя его не наберёшь – каким уродился, таким и остался, в смысле житейской смётки. А вот приобретение материала, который потом перерабатывался и как-то превращался в рассказы и повести, – да. Польза от смены работы, от этого моего метания-летания – то, что запоминались люди, детали и т.д.
А теперь возвращаясь к иллюзиям. Дело в том, что, будучи молод, сам относясь, разумеется, к интеллигентной среде, выходец из служащих, я не очень эту среду любил. Мне ближе был рабочий класс. Потому что у них было меньше повода для склок, и мне казалось, что они морально, духовно более чистые люди.
Но потом случился 1991 год, и выяснилось, что народ нисколько не лучше интеллигенции, иллюзия, к сожалению, рассыпалась. Кое-какой отсвет этих иллюзий мелькнул в повести «Когда отступают ангелы». Я очень любил эту простую, нормальную среду, не отягощённую образованием.
Любопытный пример. Я более десяти лет проработал в Доме печати, и меня, наверное, лет семь «тащили» (может быть, преувеличиваю – дело давнее) и не могли вытащить из наборного цеха. Из выпускающего в зам. ответсекретаря. Все туда рвались, это была карьера. А мне не хотелось на десятый этаж. Мне хотелось быть среди метранпажей, линотипистов в наборном цехе. Там было интереснее.
Если человек не думает о карьере и, напротив, хочет «претонуть» его по «закону подлости», не знаю, в каком чтении принятом, вдруг начинает выталкивать наверх. Вот этот парадокс у меня довольно часто в жизни и случался. В конце концов меня «выволокли», и стал я зам. ответсекретарём, потом в другой газете ответсектретарём – ужас!
– Какой период жизни был самым определяющим в формировании вас как будущего писателя-фантаста?
– Если иметь выход из слоя культурного общества, то его не было. Допустим, я отработал смену на заводе. Но я же возвращаюсь в семью к друзьям. Если речь идёт об окружении, то я с ним никогда не разрывал. Если речь идёт о творчестве как таковом (а стишками я забормотал чуть ли не с рождения, как мне говорили родители), то это тоже не прекращалось. Это два совершенно параллельных, смежных процесса. Где бы ни был: в армии служил рядовым, на заводе ли работал, мои пиратские песенки, которые почему-то до сих пор так любят фэны, все были написаны возле пресса, как раз в цехе прокатки.
– Работа на заводе служила фоном?
– Ещё одна деталь. То, что для формирования литератора, писателя – громко сказано – да, конечно. Что касается формирования писателя-фантаста, я думаю, здесь была вот какая причина. Я всё время выпадал из коллектива. Забыл по разгильдяйству в школе вступить в комсомол, а в институте, обнаружив, что я – единственный не комсомолец, счёл это оригинальным и не вступил в него и там. Мало того, в армии тоже. Как-то выходило, что где все шли в строю, я болтался в одиночестве. А это всегда даёт несколько иной, не общий взгляд на жизнь, это уже без пяти минут фантастика. Та фантастика, которую я пытаюсь писать, – это вовсе не отход от жизни, от действительности, это отход от общего её понимания.
Вот сменилась у нас идеология. Любопытно, что момент её смены обессмыслил фантастику. Кризис, например у меня, пришёлся на 1990 – 1992 годы. По-моему, в 1994 году я снова начал работать. Почему? Потому что фантастику нельзя было отличить от жизни. То, что творилось за окном, было гораздо более фантастично. Рушились государство, иллюзии, система ценностей… Жизнь взяла на себя роль фантастики. Она начала проверять на прочность наши предрассудки и прочее.
Вопрос, действительно, очень сложный, я ещё сам с ним разбираюсь.
– Целый год вы отработали учителем в сельской школе. Но потом вы оттуда сбежали…
– Ну, как сбежал? Я был оттуда взят в армию.
Дело вот в чём. У нас в институте не было военной кафедры. Ребята распределялись в деревню, работали там год, а дальше их «загребали» рядовыми. Примерно так же произошло и со мной. А почему сбежал? Потому что в армию я ушёл с восторгом, меня так достала школа, настолько я не умею командовать людьми и тем более чему-то их учить, что армия, где отвечаешь только сам за себя, показалась мне, как ни странно, более светлым участком жизни.
– Странно. Вы только что сказали о том, что не умеете ходить в строю. А тут же говорите восторженно об армии…
– Я имел в виду духовный строй, строй мыслей. А что касается строя физического – пожалуйста. Физически моё тело будет шагать в строю, правильно совершать повороты через левое плечо, но мысли при этом у меня будут на фоне этих механических действий развиваться, продолжаться и во что-то иногда отливаться.
Вот почему я не люблю этот переворот, случившийся со страной. Он мне не дал ничего. Он раскрепостил людей физически. Что касается мышления – такое ощущение, что люди стали даже более стереотипно мыслить и больше полагаться на чужое, а не на своё мнение. А, скорее всего, уровень самостоятельности остался примерно тот же. Физическое раскрепощение меня мало интересует.
– У вас есть замечательный рассказ «Словесники», в котором слово обретает магическую силу. Вы подолгу оттачиваете всё, что написано вами, возвращаясь постоянно к написанному. Что явилось первоосновой такого ответственного отношения к слову?
– Мы начинали работать вместе с Любовью Лукиной, с Белкой – это её студенческое прозвище, перешедшее потом в семью. Поскольку мы были вроде бы как печатавшиеся стихотворцы, молодые поэты, как это тогда называлось, для нас было очень интересно освоить какую-то часть прозы. Видимо, во-первых, это шло от ученичества, желания научиться, прорезались, скажем так, черты зубрилы и во мне, и в ней. А во-вторых, Белка была корректором. А это тоже налагает отпечаток. Рукописи мы сдавали вылизанными до запятой, не говоря уже о стилистике и прочем. Возможно, причина в этом.
А может быть, вот в чём. Мы начинали с очень трудоёмкого способа написания, каждую фразу проговаривали вслух. Допустим, я даю свой вариант фразы. Идёт возражение. И мы начинаем эту фразу переозвучивать, по-всякому крутить, пока, наконец, она не застынет в воздухе, не понравится обоим. Только тогда записывали. Видимо, этот первый кирпичик у меня так и остался. Пока я не «долижу» абзац, к следующему не могу приступить. Поэтому пишу очень медленно и разгоняюсь с очень большим трудом.
– Как вы относитесь к тому, что в каждом слове заложен духовный смысл?
– Текст – это прежде всего структура, а не набор слов. Из одних и тех же слов создаются совершенно иные тексты, узоры. И когда этот узор меня удовлетворяет – всё, абзац, предложение, главка сделаны. А слово как таковое… Сочетание слов. Попытка разъять на отдельные слова не кажется мне убедительной.
– Некоторые писатели бросают поэзию на определённом этапе творческого пути и полностью уходят в прозу. Вы по-прежнему верны поэзии. Чем она для вас дорога как творческий инструмент?
– Как и любая писанина, любое шевеление извилинами, как любая попытка понять то, что вокруг меня происходит, – это способ существования, выживания. У меня есть определённое чувство, что если я перестану писать, то добром это не кончится. Такое ощущение, что пока сочиняю, так как писать не обязательно – достаточно в мозгу выстроить, а потом уже записать набело, до тех пор и живу.
– Некоторые считают, что поэзия – удел юношества. Проза – занятие серьёзных писателей.
– И я так думал, что со мною это произойдёт. Я был уверен в 1990 году, что буду писать только прозу. Когда произошёл этот рецидив? Он произошёл примерно в 1992 году, может чуть раньше. Как раз шло разрушение государства, распад СССР, видимо, это так оно ударило, что несколько лет я фантастическую прозу не писал вообще, писал только стишки и песенки. Так я их озаглавил в сборнике. Потом с 1994 года (до этого я занимался только переводами с английского) проза вернулась. И до сих пор не дерзну назвать это поэзией, но по-прежнему стихи пишу. В промежутках они как-то сами собой возникают.
Говорят, что все в юности пишут стихи… Да, так оно и есть, но эти стихи, как правило, читать невозможно. Это просто половое созревание, игра гормонов, которые принимают форму рифмованных строчек.
– Да, лучшие стихи Тютчева были созданы им в конце жизни.
– Ужасное начало было и у Державина. Кстати, с каждым годом стихи становятся всё суше, меньше в них образов. Они более сжатые, короткие. Выйти за восемь строк – для меня сейчас огромная проблема. Форма стиха сильно изменилась.
– Что в вашей жизни значит гитара? Чем она вам помогла? Как впервые она вошла в вашу жизнь?
– У меня превосходно играл на гитаре отец. Мало того, до войны он играл в одном джазе с Яном Френкелем, совсем молоденьким ещё, в джазе Даниила Прославского. Я где-то только в девятом классе попросил отца показать какие-то аккорды и начал дёргать за струны семи-, а потом шестиструнки.
Это всего-навсего костыль – не более того. Музыкально я не одарён совершенно. Мало того, убеждён, что у меня нет слуха. Поэтому и получаются только свои песенки, поскольку чужой мотив я повторить не могу. Почему гитара? Во-первых, это времена Высоцкого, 1966 год. Кроме того, несмотря на то, что кое-что у меня публиковалось, даже в журналах, в том же ашхабадском, всё-таки тогда стихи писались прежде всего для друзей. Гитара была заменой публикаций. Ты брал гитару, собирал вокруг себя компанию, и твои тексты, сопровождаемые тремя аккордами, как-то расходились.
Я забросил гитару на долгое время, а в 1992 году, в события в Приднестровье, к своему удивлению, не только снова взял гитару, а ещё осмелился вылезти на сцену, давать какие-то свои концерты. Но это была тоже какая-то форма борьбы, отстаивания своей точки зрения, попытка защитить уходящее.
О музыкальной одарённости говорить не приходится. Хотя с другой стороны… У Высоцкого тоже со слухом не очень-то было хорошо.
Но тексты моих песен выходили и как отдельные стихи. Отрыв от музыки был у меня возможен. Что ещё раз доказывает, что гитара была не главной, а была поддерживающим костыликом.
– Многие образцы мировой классики переведены на русский язык самыми различными людьми. Что вы можете сказать об искусстве перевода?
– На русский перевести можно всё, что угодно. Это удивительно переимчивый язык, который может сымитировать при помощи своего инструментария, при помощи запаса своих возможностей любую форму. В то же время перевод с русского мне кажется весьма затруднителен.
Конечно, точно так же как и с гитарой, не великий я специалист по английскому. Освоил я его самотыком, поскольку учился-то на филологическом, а там не слишком хорошо преподавали английский. Гораздо позже, помогая сыну в школе учить его, сам нечаянно научился читать. Перед этим был совершенно убеждён, что в этом плане бездарен и никогда до чтения у меня не дойдёт. Кстати, говорить так и не научился.
А у моего хорошего волгоградского знакомого, когда-то всемирно известного фэна № 1 Бориса Завгороднего, была прекрасная английская библиотека. Английская фантастика с автографами Азимова, Бредбери и прочих. И я начал это всё подчитывать, потому что в переводах англо-американской фантастики у нас тогда было маловато.
Однажды он меня подбил попробовать перевести произведение, которое мне безумно понравилось. Это «Драконья Погибель» Барбары Хембли. И вот так я и оскоромился.
Всего мной переведено где-то пять фантастических романов и, по-моему, три детектива викторианской эпохи, некоей Энн Перри. Таким образом, я нечаянно попал в переводчики.
Конечно, большую роль тут играло знание русского, нежели английского, поскольку переводил, обложившись словарями. Во всяком случае, это было любопытно.
Насчёт перевода. Один из моих подвигов, которым до сих пор горжусь, – прочёл в оригинале «Гекльберри Финна», неадаптированную. Любимую с детства книжку. Ну, как её можно перевести с большой точностью? Это невозможно. Марк Твен сам признаётся, что четыре диалекта использовал. Использован негритянский жаргон, выговор. Наконец, написано это всё от лица Гекльберри. Он неграмотен, зачастую там допускаются умышленные орфографические ошибки, не влияющие на произношение. Запустить такое – пойти против традиций русской литературы, русского книгоиздательства.
Остаётся предположить, что перевод Чуковского, сильно потерявший по сравнению с оригиналом, тем не менее остаётся лучшим. Но это редкий случай.
Опять-таки я читал в оригинале «Всю королевскую рать» Уоррена, мне показалось, что тут перевод вполне достоин оригинала, передан синтаксис, совершенно, казалось бы, непередаваемые языковые моменты. Перевод – это очень сложная область. Я не уверен, что вообще можно адекватно переложить произведение с одного языка на другой. В идеале человек читает в оригинале.
– Кто достоин заниматься переводами классики, а кого и близко к переводу подпускать нельзя?
– Дело в том, что сейчас очень мало платят за перевод. Есть люди, которые даже когда им платят мало, не халтурят. Я знаю таких людей. Это замечательные переводчики, преданные своему делу. И поэтому обида возникает, когда понимаешь, что их работу оценивают наряду с обычной литправкой, когда один знающий английский, но не знающий русского, наскоро наляпает подстрочник, потом приходит не знающий английский, но знающий русский и начинает это причёсывать. Это несерьёзно.
Беседу вёл Евгений ГАВРИЛОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.