Ирина МУРАВЬЁВА. МОЙ ВЫБОР – ЭДУАРД БАГРИЦКИЙ (блиц-опрос «Лучшие книги об Октябре»)

№ 2017 / 38, 03.11.2017

Отнести Багрицкого к числу забытых поэтов, пожалуй, нельзя. Но и отнести к числу сколько-нибудь понятых тоже нельзя.

Прорываются, продираются к Цветаевой, к её изувеченной личности, подточенной совести, непростительным грехам, то не замечая их под поверхностью огромного, не под силу самой этой личности, дара, то спохватываются, забывая об огромности дара («да как же могла она с дочкой-то так?»), но рвутся, поют, чтут и любят, и то же с 10 Irina MuravyovaАхматовой (пусть злопыхатели усмотрели позу в её вечной шали и матовом голосе), а не отдадим, пусть себе злопыхают, не говорю уж о Пастернаке, по праву заслужившем всеобщую нежность, и трепет, и даже полюбленному опять и опять за свой спорный роман, не говорю о Мандельштаме, мученике, скворце и гении, – с ним тоже разобрались: кто не услышал музыки, тому запало в голову, что он, этот гений, скворец, был погублен, физически сьеден, – не вспоминаю даже Платонова, потому что и его, пожалуй, почти научились читать, во всяком случае, пытаются научиться, и Булгакова, которому, правда, не сразу, но всё же достались и слава, и лавры, к тому же, какие! Чего стоит одна плита на его могиле, перенесённая с могилы самого Гоголя (жутковато, правда, вышло, вполне в духе Гоголя, да, впрочем, Булгакова тоже, но люди, читатели их, простодушны!). Я не могу остановиться ни на одном из этих имён, потому что все они, кто больше, кто меньше, но все внесены в золотой послужной список щедрой русской литературы и про каждого говорят, что именно его произведения и «отразили» (какое ничтожное слово!) те события, от которых разверзлась земля, и повалил оттуда огонь, дым, разбой, кровь и слёзы. Короче сказать: год 17-й. Великая. Русская. Октябрьская. Социалистическая. Революция. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья…» Разрушили и основание тоже. Оно ни к чему.

Задавшись желанием как можно честнее ответить, кто же из писателей страшного и лицемерного, как ни одно другое время в истории, двадцатого столетия, наиболее полно и мастеровито выявил это самое событие в своих книгах, я перебрала почти всех: и Булгакова (кремовые шторы, дни Турбиных!), и Платонова с продираюшей до костей смертной тоской его сумасшедших метафор, и Пастернака, застывшего в страхе над жизненной урной, но остановилась на Эдуарде Багрицком. И тут меня как осенило.

Во-первых, нет и не может быть никакого «лучше», «хуже», «полнее», «мелче», потому что каждый, кто писал об этом, писал о себе самом, вытаскивая из огня, дыма, крови, из этой разверзшейся чёрной земли себя самого, ещё, вроде, дышащего, но сильно обугленного. И каждый прижался своим позвоночником к тому, что его пропороло сильнее. Булгаков – к печи Турбиных, Цветаева – к Сонечке, а Пастернак – к умершему прямо в трамвае Живаго. У каждого – свои задачи, свой потенциал, своя мера. Это первое. И это, наверное, самое главное.

10 BagritskiyА второе (и тоже, наверное, главное) что был где-то рядом одышливый, толстый и странный Багрицкий с такой дикой силой таланта, с такой ослепительной, громкою музыкой тяжёлой строфы, что станешь читать, так и волосы дыбом. И он вот, большой, толстый, странный, любивший птиц певчих и рыбок в аквариуме, сказал это «самое-самое», но только его до сих пор не услышали. А он прокричал, прохрипел и прокашлял.

Хрестоматийные произведения: «Смерть пионерки» и «ТБЦ». Даты написания: первое – 1932-й, второе – 1929-й. Какое страшнее, сказать не берусь. И то, и другое стихотворения проплывают над равнодушным сознанием наших современников, как героические, романтические, победившие смерть или, во всяком случае, нацеленные на эту победу. Опомнитесь. Ровно ведь наоборот. Русская революция победила жизнь. Настолько, насколько возможно, конечно. Она сдавила сознание тех, кто принял её, равно как и сознание тех, кто от неё отшатнулся. Одни сердца она заменила тем самым «пламенным мотором», который возлюбил механическое сооружение больше всего живого и сущего, а другие наполнила таким смертным страхом, что лучше уж, правда, скорее в могилу. (В «футляр», как сказал прежде Чехов.) Вот эти сдавленные, перепуганные до тошноты существа и существа, накаченные наркотиками смертоносных идей: насилия, вечной борьбы, вечной злобы, уверенности в том, что нет Бога, а есть только он – победитель, строитель, вершитель всего ЧЕЛОВЕК, которого судит один всего суд – такой же, как он: человеческий, – вот эти две основные категории людей, смешавшись друг с другом, как смешивается всё и всегда, стали главным достижением революции. Главное достижение немедленно увенчало себя тяжёлыми, под стать театральным, декорациями: романтикой, песнями, сказками, даже мечтами людей и, конечно, детей. Чем больше саднило и гнило внутри, тем больше была доза мощных наркотиков. В «Смерти пионерки» умирающий ребёнок, в сущности, галлюцинирует так, как галлюцинировала половина страны: ребёнок видит надвигающуюся на землю грозу, и ему мерещится, что это идут стотысячные пионерские отряды. Куда они идут? На этот вопрос поэт не отвечает, ему самому жутко.

«Над больничным садом, над водой озёр движутся отряды на вечерний сбор». Что за сбор? Сбор смертников? «Заслоняют свет они, даль черным-черна, пионеры Кунцева, пионеры Сетуни, пионеры фабрики Ногина…» Смерти и крови в этом стихотворении так много, что я – честное слово – не понимаю, как его позволяют читать детям: «но в крови горячечной подымались мы, но глаза незрячие открывали мы. Возникай содружество ворона с бойцом, укрепляйся мужество сталью и свинцом, чтоб земля суровая кровью истекла, чтобы юность новая из костей взошла». Я подозреваю, что Багрицкий не до конца отдавал себе отчёт в том, какая именно «романтическая» правда революции прошла через него и вырвалась в мир стихотворением «Смерть пионерки», – оно судьбоносно и пронзительно, как библейские видения, – но в написанном за три года до «Пионерки» стихотворении «ТБС» поэт, безусловно, гораздо более отчётлив, горек и рассудочно откровенен.

Мне странно, что никто не заметил, как выстроено стихотворение: в начале Багрицкий пишет тёплыми масляными красками картинку своего двора, и это двор дорог ему, как дорог мир дома и целая жизнь: «под окнами тот же скопческий вид, тот же кошачий и детский мир, который удушьем ползёт в крови, который до отвращения мил. Чадом которого ноздри, рот, бронхи и лёгкие – всё полно, которому голосом сковород напоминать о себе дано. Напоминать: «Подремли пока. Правильно в мире. Усни, сынок». Но вот появляется мёртвый Дзержинский и насильно, подчёркиваю: насильно заставляет перепуганного и больного человека увидеть этот родной мир глазами «рыцаря революции», палача и мертвеца: «Под окошками двор в колючих кошках, в мёртвой траве, не разберёшься, который век. А век поджидает на мостовой, сосредоточен, как часовой. Иди и не бойся с ним рядом встать. Твоё одиночество веку под стать. Оглянешься – а вокруг враги, руки протянешь – и нет друзей. Но если он скажет «Солги», – солги, и если он скажет «убей», – убей».

Смешно обсуждать, был или не был больной, задыхающийся от приступов кашля Багрицкий «певцом революции», принявшим её «суровую и безжалостную справедливость» (цитирую кого-то по памяти), смешно удивляться на слова Бахыта Кенжеева, признавшего великолепие поэтического дара Багрицкого, но при этом сказавшего, что он был «фашистом» и сославшегося именно на только что процитированные мною строчки. Наивно, смешно и не стоит того. Ведь можно прочесть – глазами, а можно прочесть – головою и сердцем. Багрицкого чаще читают: глазами. Я предлагаю прочесть его: иначе.

 

г. БОСТОН,

США

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *