Неизвестный Курбатов

№ 2009 / 38, 23.02.2015

«А на ле­ст­нич­ной клет­ке си­дит по­эт Ро­ма­нов в ру­ба­хе по­верх шта­нов с рас­стёг­ну­тым рем­нём и, уви­дев ме­ня, кри­чит: «Валь­ка! Ты не пи­ши об Ас­та­фь­е­ве! …Рос­сии ну­жен твой соб­ст­вен­ный труд. Будь здо­ров!» – и вы­пи­ва­ет ко­нь­я­ку».

«А на лестничной клетке сидит поэт Романов в рубахе поверх штанов с расстёгнутым ремнём и, увидев меня, кричит: «Валька! Ты не пиши об Астафьеве! …России нужен твой собственный труд. Будь здоров!» – и выпивает коньяку».


Была эта мимолётная сценка в апреле 1982 года в Малеевке, в Доме творчества писателей. «Ты брось эту свою критику!» – не один поэт А.Романов и, может быть, не столь императивным способом советовал В.Курбатову, угадывая в нём самобытного прозаика. К слову сказать, Валентин-то Яковлевич, думается, не столько критик, сколько апологет главной для него мысли и темы. Тема эта особенно чётко выразилась в послесловии к двухтомнику «…Из русской думы» (М. 1995). Вытяжки из размышлений русских писателей последних двух столетий извлекал и укладывал художник Ю.Селиверстов. Об руку с ним шёл главный советчик и друг Юрия Ивановича Валентин Курбатов. Сличая позиции ищущих истину российских философов, он находит в сочинении князя Евгения Трубецкого наиболее убедительную формулу, объединяющую эти поиски.


«Полнота жизни, как единая цель для всего живущего – таков предмет искания всякого жизненного стремления… Тоска ПО ВСЕЕДИНСТВУ – вот что лежит в основе всего нашего нравственного страдания».


А через двенадцать лет после издания «Думы» в письме ко мне напишет горькие слова: «Такие «продукты» хороши к случаю… Тем более такая скучная и всё менее популярная вещь, как «Русская дума». Хватит, надумались! Все хотят просто пожить в своё удовольствие».


Похоже, что так и есть, что вожделенная идея «всеединства» в наши дни звучит как «все едим всех».


Можно, конечно, тешить себя утопическими миражами кологривского художника-мечтателя Ефима Честнякова, любезного сердцу не одного Валентина Яковлевича. Вот где «полнота»! Вот где «всеединство»! Деревенские мужики и бабы, впрягшись в телегу «саврасками», везут агромадное «яблоко для всех». Да ведь только неизвестно, кто какой кусок себе отхватит, когда откусывать начнут, и кому достанется «по труду», а кому «по потребности».


По моим, скорее всего, косным соображениям, «признаки истины», означенные мыслителями, являют себя не столько во все времена в разнобойном обществе, сколько в отдельном человеке, у которого свой путь познания единственной на все времена Истины.






А теперь о том, как это бывает.


Старомодный всё-таки господин – Валентин Яковлевич Курбатов. То альбом завёл: извольте, уважаемые великие, черкнуть в нём пару строк: «на память». Из уважения к владельцу альбома «парой строк» не ограничивались. В итоге получилась совершенно необычная книга «Подорожник». Откройте любую страницу – и каждая станет открытием. Все, кому было предложено «отметиться», отнеслись к этому не столь игриво, как в пушкинские времена. Но и не без весьма смелых импровизаций. Павел Антокольский, Борис Брайнин, Арсений Тарковский, Булат Окуджава, Георгий Свиридов… «На добрую память», «на добрую память» – с церемонными поклонами и почти одическими посвящениями: «Просветителю и вспоминателю тех, кто жил и страдал и любил Россию…»


«Подорожник» – своего рода «зачётная книжка» вышедшего в люди и постигающего «университеты» Валентина Курбатова. «Позже» – это в последние полгода, когда раз и второй буду перечитывать его дневники, доверенные мне по праву почти тридцатилетнего взаимного понимания.


«Я с полки жизнь твою достану…»


Жизнь эта – с 1979 по 1998 год: девятнадцать лет. Сопровождая комментариями увесистые записи, их автор настаивал, что, если уж писать, то о том, «как мучительно пробивается деревенский парнишка к какому-то знанию, хватает что попало, вязнет в пустяках, пытается что-то построить из себя и, наконец, обессиленно сдаётся…» Ломоносовский сюжет, если не принимать всерьёз самобичевание.


Ну, мало ли в России парнишек с ломоносовскими задатками! Да немногим дан дар – открывать их в себе, выбиваясь из жерновов повседневности. В уральском городке Чусовой, где прошло отрочество Валентина Яковлевича, уже тогда, в младые его лета, верстались будущие скрещения судеб. И главное из них – неразливный, неразрывный союз с Виктором Петровичем Астафьевым, который тоже, как оказалось, жил в Чусовом и любил этот город.


«Вот Америку открыла! – скажет иной начитанный читатель.– Что же тут в Курбатове неизвестного. Ведь и не счесть книжек, предисловий, послесловий, критиком нашим посвящённых Астафьеву». И, будто дотошному читателю отвечая, В.Я. в письме ко мне предложит теорему, где «дано» то, что написал писатель, а читателю вовсе не требуется это «доказать». «Мы пишем одни книги, а читатель читает в них другие – каждый свою – и иногда прямо противоположные». На своём опыте проверял. «Я, – пишет Курбатов, – сколько сам таким образом управлялся с Астафьевым или Распутиным. Криком кричали, а Астафьев так даже матерился, но «у нас не забалуешь! Написал – и отойди!»


Говорить ли, что дневники – дело сокровенное, сугубо личное, никакой вроде бы объединяющей концепции в них нет, как нет и аудитории, которую надо теоретически и нравственно вразумлять. А коли так, то и спадают с плеч лычки, важные для рекомендации «обшшэству» (в произношении Астафьева): и что В.Я. Курбатов «ведущий критик», и что «секретарь СП России», и что «член Академии русской современной словесности», и прочие назывные предложения «высокого штиля».


А возникает непредвзятый космос личности, предстоящей мирозданию.


«…Обернёшься в простую тайну дня, просто выглянешь в окно и почти вскрикнешь от удивления: ты живёшь, видишь белый свет, слышишь птиц, радуешься небу. За какие заслуги тебе это счастье? Этот ослепительный дар? Кто тебе открыл эти врата? Научил слову, чтобы ты ещё не просто видел, а умел назвать это счастье и хоть этим немного отблагодарить Дарителя».


Тут вам и «символ веры», и на главный, не риторический вопрос – кто Даритель? – отвечено, и можно «весёлыма очима» смотреть на заповеданный человеку мир. А населён он хорошими, добротными в основном мужиками, вроде Виктора Петровича, одного с ним, Валентином, замеса – земляного, кондового, сибирского. В Иркутском музее видела я сибирского письма иконы. Вот на них святые – те самые добротные мужики: в красных косоворотках некоторые, взглядом полосанёт – что твой Ермак Тимофеевич, кулачищи – во! Только кувалду и держать.


Мужик мужика видит издалека. «Здоровый, живой, плотский» – Курбатов об Астафьеве. – Как бы набросок, графика. А дальше, на протяжении всего дневника – «картина маслом»: встречи, разговоры, внимательное вглядывание в трагическую по сути дела судьбу, спрятанную за цветистой повседневностью. Ломанный войной, но не сломленный – ожесточившийся к концу своих дней; охотник до женского пола, матерщинник, ёрник; зверей, птиц пуще людей жалел; в цветке чувствовал родную душу; в культуре – самоучка, в литературе – кустарь-одиночка; тщеславный, независимый – великий писатель земли Российской.


Такой он в курбатовском дневнике. Там же запишет В.Я. об Астафьеве точные слова вологодского поэта А.Романова: «Они с Беловым ведь не читанным умом берут, а КАКИМ-ТО ОТ БОГА ДАННЫМ НУТРОМ».


Попробуй, выверни это нутро наизнанку. Трудно, не ухватишь, но Курбатов не устаёт записывать чудо, происходящее на его глазах: как человек себя ваяет, а река, земля, книги, люди вокруг него – и материал, и неоглядная мастерская. Для Валентина Виктор Петрович – дом родной. Не был бы родным – не расслышать бы его, не увидеть, не передать: исполинской величины фигура.


Выбрала одну из записей – затесей.


«Видал кедр-то. Ожил! Чистый медведь. А ведь я его на дорожке нашёл, с раздавленным корнем. Принёс – посадил, хочешь, говорю, жить – живи. Смотри – принялся. Видать, не из балованных. Видал – шаг какой. Стрелу какую пустил. Сразу видать – деловая древесина. На бумагу нашему брату – рОманы писать.


– А это видишь? – это подснежники с Урала. И водосбор уже отошёл… Когда понял, что детство уже не вернуть, по цветам по этим больше тоскую и их жалею.


– А во мне всё разорено. Как и во всех. Роман-то потому и нейдёт. …Надежда должна быть, выход должен теплиться. Не живёт русский человек без надежды.


«Всё разорено…».


Валентин в канун 99-го года с тревогой и горечью запишет: «Что происходит с В.П.? Всё смешалось – любовь к отдельному человеку и ненависть к слишком терпеливому и слепому народу…».


Да ведь и в самом Валентине Яковлевиче далеко не всё ровно и гладко и – созерцательно. Всё ищет «живую церковь», чтобы не спотыкаться на почти каждом шагу о «гламурное православие» (термин мой), подобное таким холёным, таким холодным иконам Софринской империи. Может быть, поэтому неутолённо мечется он по древнему Риму, избегая туристских троп.


Несколько лет я переписывалась с матерью Валентина Яковлевича. Мне, может быть, единственной, не стеснялась она присылать свои стихи. Не учившаяся грамоте, Василисса Петровна дошла до азбучной премудрости самоучкой. Любящая и страдающая душа её была превыше школьной грамотности, истинно народна.


…Яблоко от яблони… От матери – у Валентина Яковлевича – доверительное всеединство с миром. Словно вся Россия, а потом и древне-современная Византия-Турция, и Италия – для него – странноприимный дом, а бесчисленные знакомцы в нём – не просто мастерски списанные с натуры портреты, а всё родные люди. Он пишет о них так, что они и нам становятся родными. И не только потому так происходит, что талантливому взору писателя подвластно талантливое слово. Знакомцы В.Я., с которыми мы встречаемся в дневнике, – были доверительны к собеседнику, почти исповедальны.


«Его зовут Сепп Остеррайхер. Это псевдоним. На самом деле – он Борис Львович Брайнин. Целый день сегодня я слушаю его, и смеюсь, и плачу, и к ночи устаю, и прощаюсь, только чтобы хоть немного донести до этой тетради».


Я тоже знала этого человека. Псковский священник Владимир Попов, с которым Брайнин встречался в Тюмени в 46-м году, после десяти лет лагерей у одного и заключения в психушке – другого, попросил меня навещать Бориса Львовича в Москве. После «сталинского курорта» ему ампутировали ногу; в те, восьмидесятые, он жил один, передвигался по квартире в коляске. Я помогала ему в каких-то хозяйственных мелочах. Но эти пустяки даже и на очерк не потянут. В памяти и на моей книжной полке остался только сборник юморесок, которые в стихах сочинял Борис Львович, а наш приятель Олег Ицеховский рисовал к ним карикатуры. Книжка вышла на немецком языке, и я оценила не столько юмор, сколько способность человека, выстоявшего в аду, шутить, смешить, радовать других.


– Ты дурак, Сеп, – сказал ему однажды в Переделкине А.Твардовский, – выбалтываешь свою жизнь, вместо того чтобы писать и писать.


– Александр Трифонович, – ответил ему Борис Львович, – я ещё не устал ходить без конвоя.


Вероятно, свою «Или-аду» Б.Л. Брайнин поверял разным людям, но только Валентин Курбатов торопился удержать её письменным словом.


Знаю, что из Москвы Брайнин уехал в Австрию и там, на родине, умер. Вместо послесловия к этой истории вспомню слова священника Бориса Николаева: «Не та родина, где человек родился, а та, на которой возродился к жизни духовной». Не потому ли и Курбатову так важно было «оставить в живых» имя и судьбу этого человека и огромную «картинную галерею» других.


Так дневниковые записи превращаются в документ, – в летопись особенную, словно люди, собранные автором на страницах его дневника, живут в гармонии с первозамыслом Бога о них, преодолевая подчас нечеловеческие испытания.


«Per aspera ad astram…» – «Через тернии – к звёздам».


«Пока творятся на земле злодейства, / Которые историей зовут», – Курбатов пишет новую светлую историю – преодоления тьмы – в человеке, в себе, в стране.


Союз писателей тех лет – вовсе не райские кущи. Скорее, коммунальная кухня. «И сплетни, сплетни – о соперничестве Арк. Арканова и Гр. Горина, бухгалтерские подсчёты чужих успехов и злые остроты…». «Стыдно. Скучно». Не каждый же день на твоём пути оказывается чета детских людей, не ведающих зла – Берестовых; или сибирский художник Андрей Поздеев, который умел передать на холстах «цветовую интонацию человека»; или Владимир Яковлевич Лакшин с его смелой филологией. «Вы не замечали, что «Крокодил» и «Тараканище» Корнея Ивановича Чуковского – это «Одиссея» и «Илиада», 1917 и 1927-й годы. Этот крокодил, который «солнце проглотил»? А? И особенно это – «волки от испуга скушали друг друга»!»…


Как-то мы с Валентином говорили о том, что в последние десятилетия пейзаж совсем ушёл из русской литературы. В пустыне виртуального социума разве что Михаил Тарковский в его дивной книге «Пять лет до счастья» живёт душа в душу с Тайгой, Рекой, Снегами Сибири, ставшими его духовной родиной. Применительно к его книге слово «пейзаж» смотрится чужеродно, веет от него холодностью академической живописи, красивой остранённостью. Тогда как и для Тарковского, и для Курбатова – природа – непознаваемое живое существо.


В дневниках Валентина Яковлевича общение с водной стихией – постоянный припев к событиям, где бы они ни происходили. Возможно, он и сам не задумывался, что же так неодолимо тянет его на воду. Я называю этот родственный зов «энергией моря». Ведь мы с ним одной крови: солёной.



Сердечно поздравляем нашего старшего товарища Валентина Яковлевича Курбатова с 70-летием. Желаем добра и счастья.


Алина ЧАДАЕВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.