Священный долг дружбы

№ 2011 / 9, 23.02.2015

Те­перь об этом по­че­му-то ду­ма­ешь всё ча­ще. И с всё с боль­шей тре­во­гой. По­мним ли мы ста­рин­ное сло­во «друж­ба», ко­то­рое по Вла­ди­ми­ру Ива­но­ви­чу Да­лю есть – «бес­ко­ры­ст­ная стой­кая при­язнь, ос­но­ван­ная на люб­ви и ува­же­нии»?

Теперь об этом почему-то думаешь всё чаще. И с всё с большей тревогой. Помним ли мы старинное слово «дружба», которое по Владимиру Ивановичу Далю есть – «бескорыстная стойкая приязнь, основанная на любви и уважении»? Означает ли оно ещё что-нибудь для нашего расчётливого сердца, не выветривается ли вместе с временем, которое уносит в злой суете и более существенные понятия?






Валентин КУРБАТОВ
Валентин КУРБАТОВ

Кто владел этим даром – гением дружбы, равным поэтическому гению, – как не Александр Сергеевич! Только вздохнёшь! И поневоле вспомнишь.


Как, позабыв мороз, не могли они в Михайловском разнять объятия с Пущиным! И какой болью и счастьем это объятье потом выговорилось у него, когда уже и Пущин был в неволе: «Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, когда мой двор уединенный, печальным снегом занесенный твой колокольчик огласил». И как торопился Александр Сергеич хоть в слове так же выбежать навстречу вскоре сосланному в непушкинскую даль товарищу! Нынешним остывшим сердцем и не представишь, как читали они все там, в Сибири, эти переданные Пущину обнимающие, полные любви строки «Молю святое провиденье: да голос мой душе твоей дарует то же утешенье, да озарит он заточенье лучом лицейских ясных дней». Словно весточка была обращена всем. Да всем и была. Сколько их было там – его товарищей. Подлинно: успей он на Сенатскую площадь – был бы среди них.


Как они через три месяца здесь, в Михайловском, целовали руки и не могли наглядеться друг на друга с Дельвигом («И ты пришёл, сын лени вдохновенный. О, Дельвиг мой, твой голос пробудил сердечный жар, так долго усыпленный. И бодро я судьбу благословил…»). Кто сегодня целует руки друзьям?


Как прятали слёзы с несчастным Кюхельбекером в мимолётных Залазах, не успев, разведённые жандармами, вспомнить беспечные дни начальных лет, и как он потом догонял эту телегу поэтическим воспоминанием («И шумные нас радуют мечты. Опомнимся, но – поздно! И уныло глядим назад, следов не видя там. Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было, мой брат родной по музе, по судьбам…»).


И как навсегда сказалось им всем вместе и навсегда: «Друзья мои, прекрасен наш союз, он, как душа, неразделим и вечен…»


Ведь эти восклицания ещё хранят объятия и благодарность, и слёзы. И даже в иронии, когда перо его в озорстве выходит из-под власти сердца и увлекается ехидным умом, он удерживает первенство дружбы. Помните, Вяземскому из Михайловского: «Хочешь эпиграмму: «Наш друг Фита, Кутейкин в эполетах, бормочет нам растянутый псалом: поэт Фита, не становись Фертом! Дьячок Фита, ты Ижица в поэтах».


И тут же просит Петра Андреича: «Не выдавай меня, милый: не показывай это никому: Фита бо друг сердца моего…» Это он так милейшего Фёдора Глинку за его смиренную, так поощряемую нынче батюшками христианскую музу припечатает. Но, посмеявшись над Фитой, Фёдора в нём он бережёт и любит. И даже в досаде, когда дела сойдутся клином, не потеряет света и не уронит дружбы: «Ты спрашиваешь (это он брату Льву), зачем пишу я Булгарину? Потому что он мне друг. Есть у меня ещё друзья: Сабуров Яшка, Муханов, Давыдов и проч. Эти друзья не в пример хуже Булгарина – они на днях меня зарежут». Но хоть и «хуже Булгарина», а друзья, и ими пребудут!


А уж в письмах-то, в письмах! Чаадаеву – «твоя дружба заменила мне счастье», Дельвигу: «Жду, жду писем от тебя – и не дождусь… Ради Бога напиши мне что-нибудь… утешь меня, это священный долг дружбы (сего священного чувства)».


«Священный долг священного чувства» – наплюёт на стилистические оглядки и этими двумя «священностями» прижмёт Дельвига в угол и нам ранит сердце, потому что мы особенно остро почувствуем его одиночество. И навсегда заразит этим чувством святые михайловские рощи.


И вот, спустя полтора столетия с других страниц в другой адрес, но из того же Михайловского будет лететь словно с запятой, словно из письма Дельвигу подхваченное пушкинское: «Отче! Ну как, едешь? Ведь верно, едешь? Вот это хорошо. Молодец! Благодарю, спасибо, мерси!» Так обманывают себя, заговаривая друга, который никуда не собирается, почти отказывая ему в праве отмолчаться.


«…Совсем ты перестал писать, а я без твоих писем чувствую себя очень скверно…


О, сколько раз, пишучи тебе письма, я восклицал; дорогой, дорогой, дорогой! Господи, да ведь ты для меня, старого деда, дорогой очень.


…На закате дней моих твоё имя для меня самое дорогое!»


Это бессменный с первых послевоенных лет до самой своей кончины в 1993 году михайловский хранитель Семён Степанович Гейченко всё зовёт, всё ждёт писем своего друга – дивного питерского графика, тоже теперь уже покойного Василия Михайловича Звонцова и пишет ему через день. И что это были за письма! Слава Богу, сейчас они изданы! А какие в те же и иные дни летели письма И.Козловскому и Д.Журавлёву, П.Антокольскому и М.Дудину, А.Мыльникову и А.Соколову. И вот большинства адресатов уже нет, и наследникам, верно, не до писем. Пожелтевшие, они и с виду так ветхи, что в них и предположить нельзя молодости и жизни. Так что они не везде и берегутся.







Василий ЗВОНЦОВ
Василий ЗВОНЦОВ

Со Звонцовым, слава Богу, повезло – письма сохранила его вдова Зинаида Ивановна. И мы не нарадуемся любви этих писем, их красоте, их исторической, музейной и нравственной ценности. Эта последняя – нравственная – сегодня не дороже ли всего?


А недавно Зинаида Ивановна показала ещё отдельно хранящиеся стихи Василия Михайловича. И уже известные письма процвели новыми смыслами и новой художественной игрой.


Стихи явились в переписке не сразу, но в Михайловском не могли не явиться. Ведь не зря же у Пушкина музы дружества и поэзии шли рядом, как ходят неразлучно с той поры вообще в этих полях и рощах. Так что дело было только за поводом.


Первым этот повод подсунул Новый год. Ну, а там, конечно, и день рождения, когда во всех нас пробуждаются поэты самого пылкого и часто, увы, вполне бездарного свойства, искупаемого разве искренностью порыва. А тут и качество, качество-то, поглядите:







Настал рожденья Светлый день,


И гости жадною толпой


Из городов и деревень


Грядут на жор и на попой.



Готовь телятину и сдобу,


И заливное, и грибки.


Зарежь последнюю худобу,


Отверзни настежь погребки.



Потом сиди, скреби затылок,


Сильней затягивай ремень,


Считай ряды пустых бутылок


И жди получки в светлый день.







Семён ГЕЙЧЕНКО
Семён ГЕЙЧЕНКО

А там уж, как в волшебном сосуде, – только пробку выдерни! Там уж от Музы не отстанешь – она дама привязчивая. И теперь, перебирая эти стихи, я нахожу маленькие открытия и дорогие пустяки, которые чудесно освещают жизнь. Так вдруг узнаю, откуда эта ребяческая подпись под одним из писем из публикуемой мной счастливой переписки: «Твой Сеничка Синичка». Оказывается, это Василий Михайлович прислал Семёну Степановичу чудный офорт с синицей, тронутой акварелью (такой однажды перепал и мне), а к нему, оказывается, следовал и стишок:







Вот берёзы веточка,


Наподобье венчика.


И сидит на ветке птичка, –


То синичка, Сеничка!



Эта весёлая этикетка создана на случай, если орнитологическое знание подведёт Семёна Степановича, и он не узнает птичку в лицо.


И вот, значит, откуда это пышное послание с выделенными рифмами – Семён Степанович как-то сочинял стенгазету «Боевой пушгорец» и просил «писателя товарища Васисуалия Лоханкина» (как он звал Василия Михайловича за поэтический дар) написать поздравительные стихи на приезд в Ленинград известного псковско-зуевского писателя Енчикова С.С. (а так он звал себя), подсказывая и ряд благозвучных рифм. И рифмы-то в переписке есть (тонкой – звонкой, масти – страсти), а стихотворения нет. А тут вот оно. Оказывается, просьба редактора «Боевого пушгорца» была исполнена, и было явлено вот это просимое поздравление – не без тайной дерзости.







К портрету Енчикова



Как человек натуры тонкой,


Он склонен к лести редкой масти.


Имеет слух к монете звонкой.


Но глух и нем к любви и страсти.



Про монету – да, умел Семён Степанович копеечку прибирать. А уж про глухоту к любви и страсти – совершенная напраслина. Какой он был бы без этого пушкинский «домовой»!


И вот откуда эта странная элегия «На смерть любимой утки Семёна Степановича». Я вспомнил, что Семён Степанович однажды попечалился в письме: «…случилась драма; умерла одна их трёх последних моих уточек… Похоронили мы её в саду. Оставшиеся утки сильно загрустили. Сидят и крякают от горя. Грустно и мне».


И Василий Михайлович немедленно утешил друга не попавшим в переписку стихом:







Она теперь в краях иных,


И с нами ути больше нет.


Счастливых добрых двадцать лет


Мелькнули как-то незаметно


В пруду родном, в пруду заветном –


Раздольи уток молодых…



Это было счастливое соревнование, рифмованное объятие – когда слова переписки оглядывались друг на друга и были ещё одним доказательством любви: вот твои слова, друг мой, я возвращаю тебе их украшенными. Видишь, как я слушал тебя и смеялся с тобой.


Напишет Василий Михайлович:







Мы в селении Бугрово


Жили просто и здорово;


Ели в день двенадцать раз


Квас да лук, лук да квас.



Не ленились, не скучали,


Утро песнями встречали;


Пели в животах у нас


Квас да лук, лук да квас.



А завалимся в постели,


Сразу ясно, что мы ели;


Угадает каждый враз;


Квас да лук, лук да квас…



А Семён Степанович тут же на полях повернёт эту гастрономию в свою сторону:







Мне не надо яблоневого сада,


Не нужны мне ни лук, ни квас,


Мне теперь уже фруктов не надо,


Поскольку я ухожу в себя-с.



Мне хотелось бы процитировать все эти стихи, и я только смущаюсь, что же останется к поре выхода книжки, которая, конечно, когда-нибудь найдёт издателя, потому что нельзя не загореться этой любовью, этим светом уходящего на глазах чуда дружбы. Как ни расчётливы наши толстосумы, а все в сердце русские люди и не могут не помнить лучшего в себе. Выйдет – и да здравствует! Но разве эти милые стихи померкнут и потускнеют – повторение только озарит их новым светом, и, сколько ни читай, а не сдержишь улыбки, услышав импровизацию Василия Михайловича:







В Петербурге я томлюся,


И скучаешь ты в лесу.


Скоро я к тебе явлюся,


Инфлуэнцу привезу!



Или это:







Когда тебе пишу


Любезные страницы,


То за ухом чешу


И ниже поясницы.



Взволнованно дышу


И мыслью воспаряю,


Куда, и сам не знаю,


Когда тебе пишу.



А памятливый читатель, знакомый с жизнью Заповедника тех лет и с беспокойным характером Семёна Степановича, не может не заметить, что нет-нет Василий Михайлович не удержится и от капли яда, выверенной и необидной, но вместе не выдыхающейся в душе, а задевающей её врачующим уколом:







Когда ты спишь «без задних ног»,


Тогда отменно ты хорош:


И сам покоен, видит Бог,


И ближним всем покой даёшь.



Ах, этот покой – он действительно только снился бедным сотрудникам, даже когда Семён Степанович спал.


И тот же старожил непременно вспомнит и стоящую в саду будку, куда пешком ходят короли и нищие. Уж у Семёна-то Степановича это «учреждение» никак забыть было нельзя! Там он и сам являл образцы только тут и уместной «лирики», и гроссмейстеров искушал. Там и Дудин, позабыв геройство и верховное депутатство, не чурался сложить эклогу, и Василий Михайлович оставлял за стенами партбилет Василеостровского райкома, коего был секретарём, и исторгал у музы победный звук, как ни двусмысленно глядит тут этот оборот:







Пойми, зимой дрожащий тут,


Что за стенами этой будки


Весною яблони цветут


И расцветают незабудки.



Да и разве однажды он писывал здесь (о, эти русские глаголы!)? Как навестил – так и отметился. На другую зиму муза зябла тут снова и опять торопилась утешить следующего «ветреника»:







Не сотрясайся в мандраже,


Зубами не стучи от стужи.


Здесь холодно твоей наруже,


Зато тепло твоей душе.



А послания, размышления, частушки, которые сыпались в их письмах как из прорехи – догони-ка их Языков и Дельвиг, когда они прописаны тут и Бог дал им долгие лета!


Они были живые земные люди коренной крови, здоровой закваски при петербургском образовании и умели с аристократической свободой сопрягать высокое и низкое, как это умел и главный насельник этих мест – сам Александр Сергеич. Они были друзья ему, и он благодарил их ответным дружеством, чтобы это «священное чувство» держало и нас.






Художник Василий КУРАКИН
Художник Василий КУРАКИН

И за всем, и сквозь всё при перегруженных буднях, при глупости и низости высокого начальства, при несчётных доносах на директора в министерства и обкомы, при подступающей старости и остром невидимом для нашего эгоизма одиночестве, когда письма порой было больно дочитывать, светило, держало, возносило их сердце невозможное сегодня и между самыми близкими пушкинское «Твоя дружба заменила мне счастье». И как ни покажется странно после простоты, домашности, а то и озорства прочитанных стихов, мелькнёт в сознании и юношеское «Мой друг, Отчизне посвятим…». Ведь они писали не только друг другу, а как будто тайно и Пушкину, утешая его, как родное дитя.


Оказалось, и михайловскими собеседниками вновь совершенно подтверждено, что настоящее дружество и жизнь в одно сердце и сама шалость музы возможны только при материнстве Родины, сердечном её чувствовании и одинаково прекрасных порывах души, ею же, Родиной, и защищённых.


Теперь им нет надобности в письмах, чтобы обнять друг друга перед Господним престолом. Верно, они перекликаются нынче рифмами и в райских садах, которых (оба партийные) были достойны, как беспартийный Пушкин. Теперь надобность в их правоте и радости есть в нашем оскудевшем сердце. Спасибо им, что они сохранили для нас эту радость!


И напоследок пусть обнимутся они в давнем стихотворении, написанном Василием Михайловичем, когда Семён Степанович с женой, лакской княжной, почти выкраденной им из грузинского Кутаиса в конце войны, Любовью Джалаловной навещали её родной Кавказ.


Называется, естественно – «Кавказский пленник». И посвящено Симонике Енчиковой – любимому перевёртышу имени Семёна Степановича (может быть, в память о гостившей здесь с Жан-Полем Сартром Симоне Синьоре).







Симоника, Симоника!


Со крутых Кавказских гор


Поскорее возгляни-ка


На Михайловский простор,



Там печалятся берёзы


Под осенний ветра вой.


Вся Натура ронит слёзы,


Выжидая тя домой.



Всяк, кляня судьбину горьку,


Ждёт желанныя поры,


Как сойдёшь на Савки горку


Со Казбека со горы.



Аль забыл у гор во власти


Белы снеги, словно пух?


Аль сменял на пряны сласти


Кислых щей могучий дух?



Гордо имя Симоника, –


Пышный дар иных сторон, –


Поскорее замени-ка


На российское Семён.



Да промчится чёрна туча,


Минет Божия гроза!


Ныне ж мне слеза горюча


Застит светлые глаза.



Как было Семёну не прилететь, не добездельничав определённого было срока, когда без него сиротело другое сердце.



Вот уже восемнадцать счастливых лет собираемся мы здесь, в Пскове ли, в Михайловском, а все в Пушкинской тени (не тени, а – сени! сени!) – и опять они обнимают нас – Пушкинское Успение, Семён Степанычево рождение, идущие друг за другом, словно один, уходя, передавал эстафету другому – эстафету свободы, любящей игры и счастливого дружества. Чтобы и в нашей душе не меркло «сие священное чувство». Как близко, как необходимо-естественно эти скоро два десятка лет сходятся они для нас в эти дни: Пушкин – Гейченко, чтобы и нам понадёжнее верить, что «промчится чёрна туча, минет Божия гроза».


И ныне это уже нам «слеза горюча застит светлые глаза».


Но это слеза благодарности и света.


И, даст Бог, пройдёт ещё десяток лет, и если мы, кто постарше, будем ещё живы, а те, кто моложе, сделаются мудры и зрелы, и мир вокруг ещё не потеряет рассудка, то и мы будем вспоминать эти фестивали, как лицейские годы, как выпавшее нам трудное счастье удержать пушкинский завет хранить «прекрасный наш союз», не сдавшись сталкивающему нас в одиночество и расчёт миру.

Валентин КУРБАТОВ,
г. ПСКОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *