Сергей МОРОЗОВ. Дедушкина литература

№ 2016 / 5, 10.02.2016

Некоторое время назад, листая журнал «Наш современник», я задумался: есть ли жизнь до пенсии? Казалось, что весь условно-патриотический блок современной российской литературы состоит исключительно из Александра Проханова и пишущих полковников в отставке. Подойдёт их срок, и всё – «заглохнет нива жизни».

Но нет, оказывается, есть и новая поросль. И давно уже есть, с конца нулевых. Правда, активная раскрутка её началась лишь в последнее время. Пробил час, промедление смерти подобно.

Новых авторов в достатке (Анастасия Чернова, Елена Тулушева, Антон Шушарин). В ведущие определили двух Андреев – Антипина и Тимофеева. В целом, не зря. Не потому что пишут лучше других, хотя и это есть, а потому что фигуры характерные.
Они – лицо нового поколения. Нового. Но вряд ли молодого. Почему только нового?

 

Деревня и вера – две главные темы для писателя-патриота. Они – идеал, которым меряют общество и человека. Есть и третья, но она уже негативная, критическая, страдальческая, с оттенком плача – развал державы и всего, что в ней было. Для первых двух как костыль. Поясняет и иллюстрирует первую и вторую.

Про деревню, родную, знакомую, пишет Андрей Антипин. Что знает, о том и пишет. Греха нет. Наоборот, хорошо, потому что получаются не высосанные из пальца сюжеты, как в литературе столичной, а то, что сама жизнь подсказала.

Условно-патриотический блок считает, что пишет Антипин хорошо. Отсюда титул ведущего писателя молодого поколения. Хвалят язык, следование традиционным ценностям. Продолжатель традиций деревенской прозы, наследник Распутина. Уже это одно должно говорить в пользу качества. Но не всё так просто.

12

Андрей Антипин

 

Главная особенность Антипина состоит в том, что он писатель безмысленный, безыдейный, а вдобавок к этому ещё и бесконфликтный. Страсть к описательству у него, как и многих теперь, господствует над мыслью. За картинками деревенской жизни не прячется никакой глубокой идеи. Да и боли, острой, искренней, выходящей за рамки избитых формул о гибели деревни, не ощущается. Правда, в последних его, практически идентичных по содержанию, произведениях «Дядька» («Наш современник», № 9, 2014) и «Смола» («Наш современник», № 10, 2015), некое подобие мысли возникает. Но исток её не этический, а скорее публицистический. Не растёт она явно из всего произведения, а вбрасывается в публицистическом монологе самим автором. Мысль простая и не новая. Мужик – основа России, скрепляющая её смола, пошёл под снос, оказался не нужен и не востребован. Трагедия. Но благодаря поверхностности и публицистичности до классической русской темы «лишнего человека» не дотягивает. «Лишний пахарь» это трагично преимущественно в социально-экономическом контексте. Много говорит о непроизводящей, потерявшей свою основу России. Но ничего о личной, человеческой трагедии, которой хлестануть читателя можно основательнее. Герои Антипина так и остаются растерянными алкашами, которых понять можно, но которым трудно посочувствовать. И здесь автору нужно бы выбрать, что ему ближе – безэмоциональная фиксация фактов, или душещипательная история.

Пока же Антипин – чистый бытописатель, не размышляющий над нравственными и социальными вопросами, в том смысле, что не пропускающий их через себя, а просто работающий по готовым шаблонам и утвердившимся стереотипам. Этой очевидной неоригинальности, отсутствия живого поиска правды не было ни у Белова, ни у Распутина.

Отчасти можно оправдаться тем, что Антипин, в отличие от его великих предшественников, застаёт деревню уже в состоянии загробного существования. Она уже не представляет собой единого живого социального организма. Община, мир разрушены, колхозная жизнь трудовая ушла в небытие. На голой земле живут люди, каждый сам по себе и сам за себя.
На повестке дня – охота и собирательство. Деревня вся в прошлом. Поэтому многие ранние вещи Антипина про старух и стариков, а поздние – откровенно ретроспективны. Глядят в прошлое, а не в будущее.

Это уже само по себе грустно. Названия повестей и рассказов печали только подбавляют. «Чайки плакали», «Горькая трава». Читая повести Антипина, задумываешься: что же такое должно было случиться с молодым человеком? Как же должна была ударить его жизнь, что старики для него ближе сверстников? Почему для Антипина их жизнь оказалась интереснее?

Отягощённые бытовыми подробностями, произведения Антипина воспринимаются этнографически, будто рассказы о папуасах. Экзотика увядания. И здесь не разберёшь, кто виноват: мы – от деревни далеко ушедшие, или автор, не способный предложить нам ничего кроме экзотики.

Речь в произведениях Антипина идёт о современной деревне, но в процессе чтения, то и дело, возникают проблемы с определением исторического времени. Всякий раз, приступая к чтению, задаёшь себе вопрос: а когда это происходит? Какой год на дворе? Не промелькни чупа-чупс в глубинах ранней повести «Капли марта», так и не понял бы, когда разворачивается действие. История блужданий непутёвого Сани, вдали от дома и матери, свидетелем которой становится читатель в повести «Горькая трава» («Наш современник», № 4, 2013), в каком году она случилась? Эта неопределённость исторического времени, которую не преодолеть простым проставлением дат, как в повести «Дядька», не только говорит о слабости социально-исторического контекста в произведениях Антипина, она работает против традиционной уже для прозы о деревне идеи «убийства деревни». Разве ж её убили? Она всегда такой была. Развалившейся, деградировавшей, распавшейся на атомы. А может, такой и будет, потому что будущего у неё, уже по самому факту отсутствия размышления о нём в прозе Антипина, и нет.

Много и обильно хвалят Антипина за язык. Но когда читаешь, складывается впечатление совершенно противоположное. Почему? Судите сами. Приведу два примера. «Жара. В голубой полуденной одыми видится: сжатые упругими, ветром и дождём до костной белизны вымытыми пряслами, уронили зелёные языки перестоялых трав удавленники-луга» («Пароход «Благовещенск»). «В первый погожий день ранней весны, особенно ценный на Севере, солнце над тайгой переломится как-нибудь так исключительно, что отпотеет и прожжёт мёрзлый, слежалый снег небольшая коринка, оставшаяся при дороге от проползшей за трактором лесины» («Смола»). Это описание, понять и представить которое, из-за обилия местных и новообразованных автором словечек, достаточно трудно. Мелькает сомнение: по-русски ли написано? И не проще ли написать что-то наподобие того, что можно прочесть у Вячеслава («Угрюм-река») Шишкова (рассказ «Журавли»): «Ах, и ночи бывают ранней осенью – задумчивые, мудро-грустные. Крепко спят живыми снами осиротевшие леса, нивы, луга, воздух. Но земля ещё не остыла, в небе стоят звёзды, и через широкую реку протянулся зыбкий лунный мост».

Мне кажется, что ответ на вопрос, у кого из авторов представлена настоящая русская речь, очевиден.

Трудно понять, что же всё-таки хотел сказать нагромождениями слов Антипин. Очевидно одно, он насилует язык. Много у нас в литературе было насильников над ним по своему желанию и воле. Кто-то, вроде Солженицына, составлял словари, похваляясь собственными подвигами на этом поприще. Но у Антипина языковое насилие кажется неестественным, вынужденным, сотворённым словно бы по наущению старших товарищей. Стоят в подворотне хулиганы и склоняют малолеток к худому делу. Многие предложения в своих текстах Антипин ломает и корёжит, нагромождает метафоры до бессмыслицы, словно боится, вдруг засмеют, что сказал просто и по-русски? А его со стороны подбадривают на новое насилие: «язык, язык».

Однако пошлое языковое вихляние убивает не только русскую речь. Оно убивает всякую мысль, всякое содержание. Хотелось бы, чтобы это получалось именно так, ненароком, по недомыслию. Много хуже, если Антипин сознательно прячет за беспорядочным набрасыванием слов и накручиванием метафор, бессодержательность, безыдейность, отсутствие живого, а не нарочитого, правильного, «одобренного цензурой» деревенской прозы чувства.

13

Андрей Тимофеев

 

Ту же нарочитость и тот же узкий круг правильности, стремление соответствовать заданной рамке, можно найти в прозе Андрея Тимофеева. В то время как Антипиным больше владеет рассеянное эмоциональное настроение деревенского упадка, Тимофеев мучается вполне ясным вопросом соотношения сухой и отвлечённой церковной теории с зеленеющим древом жизни. Столкновение умозрительной и потому внешней религиозности с обычной жизнью – тема, которая кочует из одного его произведения в другое. Этому посвящён его рассказ «На несколько мгновений» («Бельские просторы», № 11, 2014), об этом практически идентичные по проблематике, различающиеся только декорациями, повести «Медь звенящая» («Наш современник», № 10, 2014) и «Навстречу» («Наш современник», № 10, 2015). В повестях проблема столкновения надлежащих высоких стремлений и прозы жизни обострена до предела, поскольку развёрнута на почве анализа отношений мужчины и женщины. Идеалист-профессор в «Меди звенящей» и идеалист-студент в «Навстречу» – это, в сущности, один и тот же персонаж, пытающийся применить к жизни охвативший его неофитский религиозный восторг и натыкающийся на сопротивление живой жизни в образе женщины.

Казалось бы, из самого хода изложения становится ясно, что половой вопрос не может быть решён в пределах формально трактуемой православной жизни, что любовь, как явление жизненное и практическое, а не отвлечённое, нуждается в мировоззренческом сдвиге, отходе от схоластических схем. Однако Тимофеев противится этому, не желает в этом сознаться, оставаясь, как и его герои, по-прежнему на чисто умозрительных позициях. Реальный конфликт, обозначенный в повестях, не получает своего подлинного разрешения, герой не изменяет своим отвлечённым принципам, соглашаясь, по существу, лишь на формальные уступки не поднявшейся до схоластических высот действительности.

Это, конечно, очень жизненно, в том смысле, что рисует реальный тупик современного православного неофитства, показывает трагичность положения человека, не поверившего всем сердцем, а лишь «стукнутого» верой. Таких людей у нас очень много, и история их несчастной жизни ещё ждёт своего автора. Это верно и с точки зрения отображения трагизма сложившейся социокультурной ситуации. В нынешнем состоянии как Церкви, так и общества этот вопрос «как жить по-человечески, сохраняя верность высоким идеалам духа» решения не имеет. И потому что идеалы трактуются неверно, скорее формально, чем сущностно в самой церковной среде, и потому, что человеческое в разной форме, но в одинаковой степени, вытравлено как за пределами церковной ограды, так и в самой церкви. Ныне возможно лишь примирение, толерантность, жизнь при соседстве двух искажённых начал – социального и церковного. Искажённость обоих не располагает к здоровому синтезу.

Увы, для Тимофеева это не очевидно. Поэтому он вновь и вновь бьётся головой об стену, вместо того, чтобы начать искать дверь, окно, или долбить в стену, выросшую между религиозным сознанием и жизнью, кувалдой, как предметом более сподручным в этом случае.

Двумерность неофитского настроя не способна отыскать позитивного жизненного воплощения, вот правда, которая вычитывается из повестей Тимофеева. Сознаёт ли это сам автор? Судя по его критическому настрою (см. статью «О современной органической критике» в журнале «Октябрь», № 12 за 2015 год), вряд ли. И это тот самый случай, когда внутреннее ощущение человека ищущего, не способного, пусть и бессознательно, пройти мимо правды, входит в противоречие с рациональным настроем, отвлечёнными соображениями, «правильностью», «верностью традициям». Сердце с головой конфликтует. Сердце-вещун говорит правду, а голова заглушает её ложью книжных схем, требованием послушания традиции.

Это стремление быть покладистым, неверие в собственные силы, боязнь собственных выводов, собственных ошибок роднит Антипина и Тимофеева между собой.

Проблема, терзающая Тимофеева, не может быть разрешена без критичного отношения к церковной жизни, без настоящего, а не отвлечённо-книжного осознания того, что Бог пришёл в мир, а не только в Церковь.

Верить в то, что историческая Церковь избавлена от недостатков и заблуждений, пусть своего, отличного от мирских, рода, значит признать, что она окончательно оторвалась от жизни, что она не с людьми, не дышит одним и тем же отравленным историческим воздухом, а потому бесполезна, ибо находится в ином измерении. Из этого следует некий снобизм, презрение к миру, и, как итог, гибель от недостатка жизненности, воздуха. Церковь жива не тем, что она безгрешна, а тем, что она этот грех, как и народ, преодолевает практически, через живую жизнь, широко, свободно, а не по буквам писаний каких-то старцев. Приятия этого прозе Тимофеева, героям Тимофеева как раз и не хватает.

То же и с деревней. Она не просто страдает, как это дано у Антипина. Она сама порождает это страдание. Инертная, безвольная, спивающаяся, социально апатичная, она не меньше города виновата в той болезни, которая подкосила всю страну в целом.

Читая повести, рассказы Антипина и Тимофеева не можешь отделаться от того, что перед тобой не литература молодых. Перед тобой дедушкина литература. Дедушкина, потому что всё в ней – и идеи, и эмоции, и оценки, и разрешение проблем, да и сама форма выдержаны в духе «как дедушка любит». Несмотря на то, что что-то гладилинское, эпохи «Хроники времён Виктора Подгурского» мелькает в повести Тимофеева «Навстречу», наивность молодости отравлена здесь старческим православием. И это не вина самого православия, это вина приходской среды, превратившей его в религию бабушек и дедушек, вина Тимофеева, не способного в своём явственном ощущении мертвенности «правильного книжного православия» сделать шаг настоящий к православию живому. Проза Антипина и Тимофеева, молодых, в общем-то, писателей, лишена широты и дерзости, лишена свежего, яркого, созидательного, исполненного надежды начала. У них нет образа будущего – и личного, и общественного. Они ничего не могут предложить молодому читателю. Их книги вполне во вкусе стариков, цепляющихся за развалившуюся деревню и застывшую, душную, боящуюся свежести и порывов дерзкого ветра новой истории Церковь. Это дедушкина литература.

Конечно, если писателям вольно потрафлять интересам литературных стариков – это их выбор. Это тоже можно, в этом даже есть нечто снисходительно-милосердное. Но настоящая литература пишется для народа и для будущего. Для дела. Ей тесно в рамках обязательного пёстрого языка, сковывающего этикета, деревенского национализма, в полутьме церквей, в духоте ладана. «Что ты знаешь, монах, кроме своей часовни? Выйди на свет Божий! Оглядись!» Новой литературе, ещё не поздно услышать эти слова, уйти от удушающе правильных тем, правильных слов, нашёптанных пыльными книгами, искать свою дорогу, свои ответы.

Сергей МОРОЗОВ

г. НОВОКУЗНЕЦК, Кемеровская обл.

 

На главной странице — фоторабота Михаила Масленникова «На лавочке»

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *