У НАС БЫЛ СВОЙ СТАРЫЙ КНЯЗЬ. Памяти А.М. Туркова

№ 2016 / 32, 22.09.2016

В России каждый прыщ претендует на уважение, но из десятков и сотен тысяч заслуживают его единицы. Так из поколения в поколение репродуцирует себя система духовной власти: достойным подлинного уважения признаётся тот, кто делом умеет возбудить это чувство в других.

…У нас был свой старый князь – нет, не измождённый видениями страшного будущего Болконский, но совершенный, недоступный земному тлену, горевший ровно и несгибаемо девять десятков лет, подобно негасимой лампаде, Андрей Михайлович Турков. Не мне перечислять его литературоведческие заслуги, гораздо лучше это сделают его товарищи. Мне хочется передать ощущение, и я это сделаю, поскольку должен, обязан, хочу и могу это сделать.

 
14 Turkov
Хронология этой жизни проста – студент Литинститута, рядовой Великой Отечественной, критик (журналы «Огонёк», «Юность», «Вопросы литературы», книги о Луговском, Твардовском, Тихонове, Заболоцком, Блоке, Салтыкове-Щедрине, Абрамове), председатель выпускной комиссии Литинститута.

Что до него молодым, не успевшим вырасти? Как объяснить им, кем он был? Возможно ли это вообще?

Припоминая собственный подростковый эгоизм, требующий уважения к себе на фоне всеобщей униженности, я всё-таки горжусь тем, что мечтал о теперь уже действительно невозможном – а вдруг бы он написал обо мне хоть пару строк…

Увы! Настоящие критики искренны – их больше всего интересует то, что обожгло ещё в юности. Круг исследуемых персоналий ограничен преимущественно своим поколением, и так даже лучше: не надо лгать, борясь с непониманием чуждой фактуры.

Андрей Михайлович был открыт на два-три порядка шире: каждый год он вычитывал с карандашом как минимум половину литинститутских дипломов и составлял о них небывало сбалансированное, не отвергаемое мнение.

Он умел найти слова даже для ничтожного, пустого, насквозь лукавого! И быть непреклонным, когда это ничтожное пробовали хвалить.

Я видел, как он порой физически не мог примириться с содержанием, стилистикой, манерой подачи текста, и как героически преодолевал себя, чтобы не быть неприязненным.

Простой и строгий, как утренний туалет, функционал старого князя состоял в том, чтобы на первом, а зачастую и последнем балу предпринять изумительно точный текстологический анализ, предпослать несколько определяющих, афористичных реплик молодому претенденту на выход в свет. При этом его никто не держал за руки, как героя Вертинского из «Анны на шее», – у него не было свиты, она была ему не нужна. Его легко представить себе и в расшитом золотом камзоле, и в партикулярном платье: он нёс в нём не себя, но идею русской литературы, несущуюся поверх всех голов, ей поклоняющихся.

 

* * *

Горестную весть нам, стоящим у проходной Литинститута в пересменок между семинарами, принёс Андрей Витальевич Василевский.

– Слышали? Турков умер. Час назад в Фейсбуке написала (нрзб), – и отошёл, закуривая. В глазах – живая, пробивающаяся тоска. Верил ли он своим словам? Может быть, отчасти: ничего удивительного, возраст, но, с другой стороны, именно Турков-то и казался нам всем – вечным. Наш вечный Андрей Михайлович!

Здесь-то и ударил по нервам смех моих семинаристов, вставших неподалёку… И только позже, будто исцеляя, придёт мысль о том, что Андрей Михайлович мог захотеть услышать его, символ продолжения жизни, студенческий смех.

Во дворе Есин садится в машину.

– О Туркове? Да, два часа назад узнал, – крестится.

Через десять минут в актовом зале поднимаю собравшихся и минуты три говорю светло и тихо – скорби нет! – о только что пересёкшем запретную черту: фронтовик, литературовед, один из самых глубоких исследователей лейтенантской и деревенской прозы, но слова звучат казённо, как чужие.

 

* * *
…День моей защиты, далёкий, ещё весь какой-то зимний. Андрей Михайлович, крохотный, невесомый, вытянувший под столом распрямлённый, как луч, протез, бестрепетно возглавляет заседание. Говорит, обращаясь ко мне по имени-отчеству, и я, не понимая ещё смысла доброжелательно выверенных слов, счастлив.

Смотрю на его сечёное, покрасневшее от мороза лицо, внутренне размягчаюсь. Он напоминает мне кого-то очень знакомого, благоухает чем-то заветным, но неуловимым – то ли пахнет от него мокрой новогодней хвоей, то ли плавленым воском, то ли древесной стружкой. Он говорит – обо мне, и голос его, негромкий, но такой убедительный, звучит, как входной колокольчик, разом всеми тембрами и на всех частотах, кроме «педагогической».

Если бы он был моим директором школы, я бы не вспоминал её с ненавистью, шепчу я. Если бы он был моим комбатом, я бы не корчился от стыда за то, что порой творил.

 

* * *

Тогда, в 1990-е, я, потерявший на войне деда, почтительно замирал при виде каждого из фронтовиков, пястей железной когорты, сломившей хребет мировому злу.

Моим первым семинарским педагогом был метафизический Юрий Левитанский, по коридорам Лита ходили живые и несомненные Николай Старшинов, Виктор Розов, Лев Озеров, Евгений Винокуров, Александр Ревич, Роман Сеф, и само их присутствие наполняло здание смыслом. Институт продолжался вернувшимся со страшной сечи худым студентом с заплатанным вещмешком за плечами, в шинели с оборванными в трамвае пуговицами.

Андрей Михайлович! До сих пор не понимаю, отчего защитился у него на «пять». Сыграла ли здесь хотя бы малую роль моя жалкая убеждённость в том, что я «велик и могуч», или мои вездесущие мастера уговорили его выделить меня из сонма, не представляю.

 

* * *

Мы много раз встречались потом в собраниях, отчётливыми из которых помнятся всего два или три. Я никогда не ожидал его встретить, и каждый раз светлел при виде прихрамывающей фигурки.

Кажется, зал в Рудомино, какой-то обычный «знаменский» приём в честь очередных годовых лауреатов. Вечер дымен, промозгл и прогоркл, у подъезда курящие, с козырька каплет, отчего снег подле ноздреват и уныл.

В фойе у гардероба – Андрей Михайлович. Скромное пальто, тонкой шерсти шарф, который скорее «шарфик», простая шапка, коричневые ботинки, неизменная стрелка на брюках. Подбегаю «к ручке» и удостаиваюсь ласковой улыбки, рукопожатия – многого ли надо жестяному оборванцу с окраины?

Это рукопожатие! Широкая кисть, сломленная почти пополам, с подогнутым мизинцем и безымянным. Точно такая же прихватка рук была у поэта-фронтовика Виктора Урина, забежавшего как-то к нам в малый зал ЦДЛ в 1995-м…

 

* * *

Кого только ни называли в недавние времена аристократом! От Аверинцева и Лихачёва до эстрадных попсовиков.

За Андреем Михайловичем стояла, как оказалось, куда более обоснованная традиция не властвовать, но значимо присутствовать в жизни других людей – смоленского дворянства.

Он, может быть, с детства, органически ощущал, что такое аристократическая стать. Не громкость, не настаивание на себе, характерное для низших сословий, выбивающихся в высшие, понимание сторонних слабостей, чуть заметная ирония и неистощимая полезность избранному делу. И эта мягкость! Туркова просто невозможно представить пьяным, взбешённым, истеричным, утерявшим лицо.

И те, кто несут за подкладками скучный гнёт прокисших советских редакций, и пропитанные эманациями пластиковых «литературных офисов» – тех же редакций на новый лад, сегодня осиротели.

Памятен теперь и последний эпизод: летняя предгрозовая или послегрозовая, уже не помнится точно, духота при защитах дипломов этого года, наша обычная, мрачноватая от шкафов с книгами, двадцать третья аудитория. Андрей Михайлович садится в центр, видит рядом несколько пустых стульев и приглашает меня сесть рядом.

Приближаюсь и, склоняясь к нему, произношу как можно более внятно:

– Андрей Михайлович, позвольте мне остаться на месте. Я преклоняюсь перед вами, мне никак не возможно сидеть в одном ряду с вами, я мыслю себя лишь позади вас, выглядывающим из-за вашей спины.

Его улыбка… Понял ли? Я не мог, не мог, не мог, чёрт меня возьми, так панибратствовать с ним, хотя уже больше десяти лет делал с ним одно дело. Мало! Рядом сели Олеся Николаевна, Инна Ростовцева и Галина Седых. И сердце унялось. Мне – не по возрасту и не по заслугам.

Разумеется, он был человеком, но я не мог не делать из него небожителя. Должен же быть у человека хотя бы один… надо же самозабвенно любить хоть кого-то – на расстоянии, без подробностей, безгранично, как могут лишь завзятые идеалисты, идеализируя…

…Я ничего не успел. Полувековая дистанция между нами исключала всякую возможность дружбы: он бы не отверг моей, но я, выкормыш других, непоправимо грязных войн, не смог бы сам предложить ему своей.

Только теперь передо мной во всей своей решимости и красоте встаёт независимость всякой сбывшейся жизни от физического существования.

Я не могу проститься с Андреем Михайловичем, его центральное место в моей главной комиссии останется за ним до тех пор, пока я жив.

 

Сергей АРУТЮНОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.