ГДЕ ИНОСТРАННЫЕ ДЕЛА, ТАМ И ИНОСТРАННАЯ ЛИТЕРАТУРА

Рубрика в газете: Человек в сложном мире, № 2019 / 9, 08.03.2019, автор: Николай ВАСИЛЬЕВ

Оглашение длинного списка премии «Ясная Поляна» в номинации «Иностранная литература» в этом году было особенно интересно в контексте международной обстановки. Напряжённой, разумеется. Мероприятие прошло 1-го марта в Доме приёмов Министерства иностранных дел. Он же – исторический объект, особняк Зинаиды Морозовой, жены знаменитого русского промышленника 19-го века. В разные периоды отечественной истории здесь гостили Пушкин, Гоголь, Чехов, Максим Горький, а в работах по внутренней отделке особняка, по приглашению архитектора Фёдора Шехтеля, участвовал сам Михаил Врубель, тогда, в 1890-х, ещё малоизвестный. С советского же времени и по сей день здесь, как уже было сказано, находится Дом приёмов МИДа. В 1996-м в особняке проходил саммит Большой восьмёрки, в марте 2008-го тут побывали Кондолиза Райс и руководитель Пентагона Роберт Гейтс, а в апреле 2017-го – госсекретарь США Рекс Тиллерсон. В общем, так уж исторически сложилось, что стены этого здания пропитались энергетикой одновременно искусства, больших денег, власти и геополитических коллизий. Крайне любопытное место.
Мероприятие вели советник президента РФ по культуре и искусству Владимир Ильич Толстой, писатели Павел Басинский, Владислав Отрошенко – все трое члены жюри премии, – и представитель компании Samsung, корейского спонсора премии, Сергей Певнев. Также выступали литературные критики из экспертного совета, у трёх из которых, выступивших наиболее, на мой взгляд, интересно, я взял небольшое интервью. Более всех говорил Владимир Ильич Толстой, он и упомянул, собственно, о международной обстановке. Дело в том, что в номинантах премии преобладают писатели из США и Великобритании – вопреки, стало быть, или несмотря на эту самую международную обстановку. Как пояснил Владислав Отрошенко, англоязычная литература у нас востребована и воспринимается органично. Также Владимир Ильич выразил благодарность МИДу и лично министру Сергею Лаврову за возможность провести мероприятие в таком месте. В списке премии впервые появились Ирландия и Индонезия – общее количество задействованных стран мира увеличилось. Много, наконец, новых авторов, ранее не выдвигавшихся; на предыдущих мероприятиях премии многолетняя «очередь» из книг и авторов неоднократно обсуждалась и представляла, видимо, проблему. И да, ещё раз: больше всего писателей в этом году – из англоязычного мира, с которым Россия нынче не ладит. Но при этом, конечно, искусство остаётся искусством. Как и политика – политикой. 
Из зала прозвучал вопрос, каковы критерии отбора книг и авторов для участия в премии. Владимир Толстой объяснил вопрос примерно так: это во многом интерес и уважение самих иноязычных писателей к русской культуре, их присутствие в нашему культурном поле, контакты, проекты, интервью. Вот такой критерий. Потом решился спросить и я – каковы критерии определения не участников, а победителей, именно по уровню художественного качества – учитывая, что премия в номинации «иностранная литература» – это во многом премия переводчиков? Павел Басинский, обычно избегающий общаться с нашей газетой, всё же высказался в том духе, что к премии, благодаря вкусу и труду переводчиков и экспертов, попадают самые «сливки» иностранной литературы – а Владислав Отрошенко напомнил о том, что книга в этом случае – это результат почти мистического проникновения переводчика в авторский текст. В общем, ответа на вопрос я не услышал – но его, впрочем, могло и не быть в принципе. Переводчики и эксперты переводят и выдвигают на премию лучшие, по их мнению, книги, а потом жюри на свой страх и риск, чутьё и интуицию определяет победителей. Как-то так, наверно, с переводной литературой и должно быть – не всем же знать язык на уровне художественного перевода. Хотя, наверно, это единственный способ что-то знать в этом вопросе, а не просто чувствовать. 


Непопулярный «поток сознания» культуры: Польша доходит до нас через океан

Эксперт премии Елена Рыбакова рассказала о романе «Бегуны» польской писательницы Ольги Токарчук. Елена тоже высказалась о международной ситуации – о том, какое удивительно скромное место занимают поляки и вообще западные славяне в нашей культуре. Роман «Бегуны» издан на польском языке в 2008-м, на русский переведён в 2010-ом – и переиздан на русском в 2018-ом, после того, как книга получила Международную Букеровскую премию в Великобритании. А сама Токарчук давно признана миром как один из ведущих славянских писателей. И вот теперь мы говорим о «Бегунах», как о какой-то новинке, и это странно. Но лучше поздно, чем никогда. «Это книга – о том, что такое современность. – рассказала Елена. – Об отношениях человека с пространством. О путешествии. Первые страницы этой книги рождают ощущение хаоса – это множество разных историй, написанных в разной манере, относящихся к разным временам». Но постепенно, по мере возникновения доверия к этому хаосу, он становится миром – не хаотичным, но сложным. В романе много пластов, в том числе исторический: описан в частности, случай, когда император Франции сделал из своего верного арапа чучело, и родственники умершего написали императору письмо, жалуясь, что не могут похоронить члена семьи по-христиански. Присутствует и тема старообрядцев – людей, которым действительно пришлось быть «бегунами», скрывающимися от большинства из-за по-своему понятой веры. Елена упомянула и о некотором благородном риске, с которым связано как написание такого романа, так и выдвижение его на премию. 

Елена Рыбакова

– Как вы думаете, Елена, чем объяснимо такое положение польской литературы в нашей культуре, о котором вы упомянули в связи, видимо, с международной ситуацией? – спросил я у критика на фуршете после мероприятия. Отношения России с Польшей – и исторические, и актуальные – вопрос тот ещё. Но Елена о политике говорить не стала. 
– Мы просто обращаем внимание только на громкое и блестящее – и не видим того, что у нас под боком, пока оно не прогремит где-нибудь за океаном. Я думаю, дело в этом. 
– Вы говорили о риске, на который идёт писатель в своём творчестве. Чем, по-вашему, рисковала Токарчук, когда писала эту книгу – и чем рисковали жюри и эксперты, номинировавшие её на премию?
– …Я не стала говорить о преемственности этой книги Джойсу – и о том, что она, вообще-то, написана как поток «сознания». Писатель всегда рискует, когда строит сложное, нелинейное повествование. Публика воспринимает такие вещи с трудом и ждёт, конечно, более простых приёмов. Но Токарчук – мастер, и книга эта написана мастером. А жюри уже не рисковало. Тропа для такой литературы протоптана теми, кто выдвинул на специальный приз «Ясной Поляны» роман Марии Степановой «Памяти памяти», тоже написанный сложно и нелинейно. И вот теперь, после Степановой, появилась Токарчук, и это не может не радовать. 
– Как вам кажется, образ или символ бега, бегства, присутствующий в романе – отсылает, скажем так, к страху, опасности, невозможности оставаться в мире на одном месте – или скорее к некому мировому «кровообращению»?
– Главный герой этой книги – путешествие. К этому и отсылает бег. Это книга, написанная, как уже говорила, «потоком сознания», но это, что важно, поток сознания культуры. Бег – это путешествие, как способ существования современного мира. 

Подлинные гуманизм и пропаганда: Америка и 90-е глазами вьетнамского шпиона 

Александр Гаврилов

Вкусы аж пяти экспертов сошлись на романе Вьёт Нгуен Тана «Сочувствующий». О романе рассказал литературный критик Александр Гаврилов:
– Это книга, написанная носителем вьетнамской культуры, живущим в Америке. Носителем одновременно трагедии вьетнамской войны – и трагедии американского восприятия этой войны. Герой этой книги – сотрудник вьетнамской контрразведки, заброшенный во время эвакуации в Америку как коммунистический агент. Человек, многократно «отслоённый» от самого себя. Человек, не готовый совпасть ни с чем. Вообще, Вьёт Нгуен использует очень смелые литературные ходы – такое чувство, что «Сердце тьмы» пролетает где-то над «Гнездом кукушки» (смех в зале). Проведя своего героя сквозь очень большое количество искушений и испытаний, Вьёт Нгуен приводит его к неожиданному и важному результату – к сочувствию, состраданию, которое только и делает человека человеком, позволяет ему сохранить свою идентичность. 
Критик отметил важность того, что премия имеет дело не с «книгами года», а сама формирует повестку, продолжая при этом гуманистическую традицию – ту традицию, что была затаскана и испорчена «неумной советской пропагандой». Выступление Александра Гаврилова вызвало у меня особенный интерес, и я задал критику несколько вопросов.
– Почему именно «Сочувствующий» привлёк внимание, и не только ваше? Это ведь, с одной стороны, американская книга, а с другой – антиамериканская.
– Безусловно. Вообще, я старался не говорить об этом в вводном слове, поскольку эта тема требует глубокого погружения в текст – но дело в том, что «Сочувствующий» при первом взгляде кажется таким… экзотическим романом о столкновении культуры Юго-Восточной Азии с американским империализмом.
– При том шпионским романом.
– Да, шпионским, с несколькими вложенными повествователями внутри одного. Но на самом деле, это роман об ощущении человеком себя в современном мире. Читая роман, я обнаружил, что ближе к концу вообще перестал думать о вьетнамской культуре, которая мне очень интересна – все мои мысли были в русских 90-х. Когда каждый оказывался в ситуации выбора между… полной воплощённостью себя или выстраиванием большой дистанции между своей душевной и бытовой жизнью. «Сочувствующий» – это в той же мере экзотический шпионский роман, в какой – «институтский роман», роман о потерянном человеке, который вынужден жить не вполне, не до конца своей жизнью.
– Видимо, она такова, что он не может погрузиться в эту жизнь полностью. Видимо, это сломанный человек. 
– Да, конечно. Он вынужден предпринимать какие-то не свойственные себе шаги и нести за них ответственность. Становиться тем, кто все эти вещи совершил. 
– Герой напомнил вам бандитов из 90-х, силовиков?
– Поскольку герой вынужден совершать убийства – и по своей воле, и не по своей – он, конечно, является в числе прочего ещё и таким странным отражением того выплеска насилия на улице, которое было характерно для наших 90-х. Мне кажется, это самый «русский» роман из выдвинутых на премию. 

В этот момент к нам подошёл эксперт премии Юрий Сапрыкин и сказал: « Ну не самый!». Критики дружески посмеялись друг другу, а я подумал, что Юрий, видимо, считает роман британского писателя Джулиана Барнса «Одна история», о котором чуть позже – не менее русским.
– Александр, вы упомянули «неумную советскую пропаганду». Может ли пропаганда быть умной и влияет ли это на её природу – перестаёт ли она от этого быть пропагандой?
– Если пропаганда умна, она не достигает широкой аудитории. Но пропаганда может быть сложной. Посмотрим на сегодняшнюю американскую пропаганду, имеющую разные формы – от голливудских фильмов или премии «Оскар», или газеты «Вашингтон пост», до организаций, осуществляющих большую правозащитную работу в странах с неустойчивой демократией.У этой пропаганды есть свой «символ веры», своё очень ограниченное «кредо», из которого, однако, совершенно разные «акторы» делают очень разные выводы и покрывают огромное информационное поле. Люди, которые хотят чего-нибудь попроще – получат попроще. Люди, которые хотят сложных духовных задач – получат сложные задачи. Люди, которые живут на грани нервного срыва и хотят услышать какое-то обещание завтрашнего счастья – услышат это обещание. Эта пропаганда позволяет сказать каждому то, что он хочет услышать. А советская пропаганда напоминала примотанный к столбу рупор, из которого, пока его не забили глиной, раздаётся лишь благодарность ( от такой неожиданной и ловкой отсылки к Бродскому я невольно улыбнулся – прим. автора). Это устройство не попадало ни в кого, потому что даже самый просто устроенный потребитель советской пропаганды знал, что ему привирают. Эта пропаганда, поскольку не была заточена под разные типы потребителя, обессмысливала свой посыл. «Гуманистическая традиция» – это словосочетание через призму советской школы стало восприниматься как что-то лживое и бессмысленное, но ведь это не правда. Именно советская пропаганда, как я сейчас понимаю, отняла у моего поколения возможность всерьёз говорить о том, что человек – это ценность, и что гуманистическая перспектива безусловно важна. 
– Человек – мера вещей, которые с ним происходят, мера истории…
– Да, гуманистическая перспектива не снимает с человека ответственность за то, что совершено им или рядом с ним, она вверяет ему эту ответственность. А советская традиция говорила человеку: вот, ты человек, да ты же сам по себе хороший и ни в чём не виноват.
– В связи с пропагандой – ещё два вопроса. Вот мы говорили об американской пропаганде. А мы будем говорить о современной российской пропаганде?
– Мне кажется, современная российская пропаганда очень слаба по сравнению с европейскими, американскими стандартами.
– …Но возникает и противоположное ощущение – что она достаточно тонка и проработанна. Вы смотрели интервью Киселёва Юрию Дудю?
– Да, бегло.
– Умному человеку всё, конечно, стало в ходе этого интервью понятно, но, с другой стороны, не так-то просто оказалось размотать Киселёва…
– Я слежу за работой Киселёва. Не то чтобы очень внимательно, но наблюдаю. Видел его сначала как сотрудника раннего НТВ…
– Удивительная разница с тем, что есть сейчас, не правда ли? Как бы.
– Да, вот именно что «как бы». Глядя на весь этот творческий путь, обнаруживаешь, что человек проходит мучительный путь разочарования в свободе слушателя. Тот, кто согласен сейчас слушать Киселёва и 20 лет назад – это совершенно разные люди и разные текстовые механизмы. 20 лет назад это было ориентировано на человека с большой свободой воли, который может обдумать сказанное, согласиться с ним или не согласиться, отбросить, но без разрыва коммуникаций. Сегодняшний Киселёв – это фигура выжженного насквозь, пепельного разочарования. Тот, кто слушает его сейчас, это пассивная фигура, способная лишь всасывать этот фарш через трубку – или отпрыгивать от этой трубки.
– Вам кажется, что это вещи одного порядка? Ведь тот, кто отпрыгивает, отпрыгивает потому, что не хочет всасывать этот фарш.
– Сравнивая с американской или даже позднесовесткой пропагандой, мы видим, что в развитых, богатых пропагандах есть огромный набор самых разных трубок и форсунок для подачи фарша…
– Потому что эти пропаганды работают на свободных людей, которых ещё попробуй убеди.
– Да, их взаимодействие с потребителем включает в себя конвенцию о свободе.
– А почему у нас не так? Когда есть Киселёв и его аудитория.
– Это не связано, мне кажется, со свойствами российской публики. Это связано с устройством и финансированием российской пропаганды.
– То есть, устройством Первого и Второго каналов?
– Да, мы сейчас больше говорим о Втором канале. Они так ведут дела, потому так проще продать то, что они делают, заказчику. А это не общество и не государство, а несколько конкретных людей, во вкусы и представления которых надо попадать. 
– Как сохранить подлинный гуманизм? Не надо ли для этого отделить его от какой бы то ни было пропаганды?
– Вспомним речи Черчилля начала войны. Ему нужно было одновременно обозначить реальность – Англия в морской блокаде, создаётся министерство продовольствия, чтобы прокормить англичан без еды с материка – с другой стороны, люди должны понимать, что на самом деле происходит, и не впасть в панику – а с третьей стороны, им нужно дать надежду, которой у самого Черчилля, может быть, и нет. «Мы будем отбиваться пустыми бутылками от виски, если больше ничего не останется…». Мне не кажется, что гуманизм и пропаганда – противоречат друг другу. Пропаганда – я понимаю, что занимаю крайне непопулярную сейчас точку зрения – может нести разные истины, в том числе гуманистические. Это транспорт. Понятно, что сам тип коммуникации в основе пропаганды – монологический и неравноправный по отношению к слушающему. Для того, чтобы гуманистическая мысль сохранялась – да, она должна быть отделена от пропаганды – но плоды её могут быть донесены до потребителя и этим способом. 
– Хорошо, а как сохранить мысль?
– Ну например, в позднем Союзе был создана пражская редакция журнала «Проблемы социализма и мира», где работала эта плеяда самозародившихся советских философов – Мамардашвилли, Лукин, Пятигорский – пусть, мол, мыслят не на показ, а по-монастырски, замкнувшись внутри. Европа тоже и много раз к этой модели приходила. Но отделённый от мира философ оказывается в позиции царевича Гаутамы, живущего в саду, где нет ни бедных, ни больных, ни умирающих. Если в поле думания, в поле мысли не оказывается человек страдающий, смертный, обездоленный – гуманизм захлёбывается и превращается в мантру. Надо болеть душой. «Сочувствующий», от которого мы довольно далеко в нашем разговоре ушли – роман о том, что до тех пор, покуда человеку не очень больно – он не понимает, что делать с болью, и не может понять.
– Не кажется ли вам, что наша пропаганда так «топорна», потому что работает не со свободным и сложным потребителем, а с простым, известным и предсказуемым?
– Она делается людьми, которым не больно, и для людей, которым не больно.
– А это в нашем обществе очень узкая прослойка, замкнутая «каста» людей, вы хотите сказать?
– Я бы сказал, что это очень ограниченное пространство думания.

Не только «расшаркивание» перед Тургеневым:
чем британский фатум отличается от русского?

Эксперт Юрий Сапрыкин рассказал о романе британского писателя Джулиана Барнса «Одна история». Это – классическая история невозможной любви: любви юноши к женщине, которая много его старше. В романе есть три слоя: история счастливых, казалось бы, отношений – обстоятельства, в свете которых всё предстаёт иначе – и взгляд на случившееся и навсегда прошедшее с точки зрения того, как оно повлияло на жизнь. В своём выступлении критик заявил, что в романе очень много «расшаркивания перед Тургеневым» – в самом разумеется, положительном смысле – и вообще, это очень русский роман и автор.
– Юрий, а в чём тогда всё-таки разница между британским писателем и российским? И в чём своеобразие писателя Барнса?
– …Ну, есть, конечно, разные Барнсы. Он всё время растёт и с каждой книгой ставит себе новую задачу.
– Последняя книга стала «романом воспитания чувств»?
– Я бы сказал, что это в каком-то смысле роман о безнадёжности чувств. О том, как тяжело людям открыться другу другу и быть вместе. Как за каждым из них тянется груз прошлого, личной истории, который не виден сразу и раскрывается постепенно, как сам роман – груз, который невозможно преодолеть силой чувств.
– То есть, это роман о некоем фатуме, роке?
– Да, можно и так сказать. Роман о силе и одновременно бессилии любви. В начале романа рассказчик говорит, что в жизни каждого человека есть много любовных отношений – и одно главное чувство. И его достаточно, чтобы написать главную историю своей жизни, но недостаточно, чтобы люди могли быть вместе. Их растаскивает в разные стороны груз собственного прошлого, собственной личности.
– То есть, это такой внутренний, а не внешний фатум?
– Да, пожалуй. 
– И это похоже, конечно, на такой классический русский роман о том, как человека обтёсывает жизнь. А в чём британское своеобразие в понимании рока?
– Своеобразие, наверно, даже не в понимании, а в стиле письма. Все британские романы похожи на изящный «small talk», обмен короткими репликами. Светский разговор, за поверхностью которого скрывается множество подтекстов, посланий, острот. Барнса отличает именно эта изящная лаконичность. Он многие вещи прячет, но даёт читателю о них догадаться. Стилистически это выглядит как такие короткие, вскользь брошенные фразы. Он гораздо менее подробен, чем классический русский писатель
– А эмоциональный фон – более сдержанный?
– Да, при таком подходе писатель должен быть сдержанным, а ту страсть и боль, что живёт в его героях, читатель должен почувствовать сам. Все последние романы Барнса рождают ощущение, что он знает про жизнь глубокие, печальные и безжалостные вещи. Это мудрость, но печальная мудрость.
– Я неоднократно слышал мнение, что английский язык – очень атмосферный. Вы можете с этим согласиться – и если да, объяснить, в чём состоит эта атмосферность?
– Этот язык оставляет много воздуха и пространства в книге, которое русский язык заполняет множеством прилагательных, описаний, накручиванием и нагромождением всевозможных придаточных деталей. Русскому автору хочется описать реальность целиком, толстовскими предложениями на две страницы. А английский язык намечает пунктиры, которые читатель должен заполнить сам. 
– Это может восприниматься человеком, находящимся в другом культурном поле, в другом языке?
– Конечно. Существует огромная русская традиция восприятия британской прозы. Барнс ложится на что угодно, от Диккенса или Конан Дойла до писателей, прочитанных более ранними поколениями русских людей. Это в каком-то смысле очень традиционная проза, которая давно живёт в русской традиции, в русском языке.
– Последний вопрос. Ваш коллега Александр Гаврилов поднял в своём выступлении тему гуманизма. В чём, по-вашему, гуманизм Барнса?
– Это всегда книги о человеке и человеческой драме. Одна из предыдущих книг Барнса, «Шум времени» – вообще история жизни композитора Шостаковича, перемешанная, конечно, с вымыслом. Барнс показывает ненадёжность и хрупкость человеческой жизни. Человек не может ни на что положиться, его подводит память, он делает ошибки, его ранят близкие люди. В нём заложено что-то, что сильно его ограничивает, не даёт вырваться из собственной биографии. И этот человек – достоин сочувствия. В этой прозе, при всей её лаконичности, очень много сочувствия и сострадания к человеческом уделу. 

 

2 комментария на «“ГДЕ ИНОСТРАННЫЕ ДЕЛА, ТАМ И ИНОСТРАННАЯ ЛИТЕРАТУРА”»

  1. В 1870-х гг. был популярен в России исторический роман Е. Салияса “Бегуны” об одноименной секте раскольников. Интересно, знает ли о плагиате заголовка коллектив комменатлров и критиков?

  2. Плагиат это все-таки не случайное повторение, а умышленное. Кроме того, сходство названий не считается плагиатом. Например, “Пророк” – у Пушкина и у Лермонтова; “Кавказский пленник” – у Пушкина, Лермонтова и Л.Толстого; “Исповедь” – у Толстого и у Ж.Ж.Руссо; “Василий Теркин” – у Боборыкина и у Твардовского; “Звезда полей” – у В.Соколова и у Рубцова; “Сентиментальное путешествие” – у Н.Гумилева, Стерна и В.Шкловского. И это еще далеко не все.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.