В лакуне времени

(Вопросы задавал Вячеслав Огрызко)

Рубрика в газете: Интервью, № 2026 / 39, 02.10.2026, автор: Александр БЕЛЫХ (г. Владивосток)

Я уже давно не попадал в такой тупик. Хочется поговорить с крупным художником из Приморья. Но как его представить? Как Александр Вялых? Или как Александр Белых? И кто он в первую очередь? Японовед или постмодернист? Может, я для начала попрошу кратко ответить на эти вопросы самого Александра?

 

Александр Белых во Владивостоке. Фото В.Огрызко

 

– Действительно, я сам зачастую попадаю в двусмысленную ситуацию из-за своего авторского имени – Вялых/Белых. Это разделение произошло невольно. Для меня это не тупик: две формы существования – переводчик и автор. Что их объединяет? Одна печаль. Они вступали в творческий конфликт между собой, и всё в моей жизни стало двусмысленным.

Я всегда мыслил себя военным переводчиком с немецким языком, а немецкое поэтическое слово вызывало во мне детский трепет. Конечно, это была любовь, которая выпестовала меня и ведёт по жизни. И Гёте, и Гейне, и Рильке, а потом и другие поэты стали моими проводниками в мир поэзии на иностранных языках. Потом я понял, что поэзия – это один мир, независимо от языка.

В Краскино, в гарнизоне на границе, я мог покупать разные книги на немецком языке – они до сих пор у меня, и они свидетели моего трепета перед словом как живым существом. С дошкольных лет именно русское слово стало источником моих мистических переживаний и детских страхов: почему оно есть? Быть ли ему? Сохранится ли оно в будущем? И как жить без слова? Я должен был запомнить всякие слова, чтобы вернуть их тому, кто будет в них нуждаться, если, конечно, встречу этого человека. Мне казалось, что я буду последним, кто помнит эти слова.

Бухта, которой французские иезуиты в XVIII столетии дали название Наполеон, была моей первой стихией – бухта Экспедиции. Полная свобода действий, синее море, пустота синих гор, за которыми – Китай, уже враждебный после Даманских событий 1969 года (я их помню). Звуки летнего верхового ветра, сдувающего выкрики фазанов или оленей, наполняли сердце мальчика невыразимой красотой и тревогой. Тревога была: слово, граница, шахта.

Я мог бы мечтать, чтобы стать танкистом, моряком, шахтёром. Мог бы мечтать стать археологом – раскапывать бохайское городище. Но не мечтал. А стал бохайским поэтом, самым древним из ныне живущих поэтов. Я стал не тем, кем мечтал быть. Хотел быть художником: любил краски и бегал в мотострелковый 48-й полк, в мастерскую к солдату, который рисовал портреты других солдат. Не стал большим художником.

Другой солдат из мотострелкового полка читал мне стихи из своего блокнота – они были записаны аккуратным почерком и, как я потом понял, носили аллегорический характер: например, про любовь юноши, на груди которого девушка превратилась в змею и т. д. Слушая его чтение, я почему-то подумал тогда, что подобных стихов никогда не буду писать. Я знал, каких стихов не буду писать.

Восьмилетняя школа, в которой я учился, была другим любимым местом. В ней преподавали учителя со всего Советского Союза – это были жёны офицеров, я их помню. Учительницей русского языка была красивая девушка из Запорожья, приехавшая после института в середине 70-х. Каждый её урок был путешествием в большой мир, а для этого мира нужно было знать языки.

Дядя был моряком, старпомом: он ходил в «загранку» (Япония, Вьетнам, Сингапур, Сидней) и каждый раз привозил что-нибудь заграничное – из Японии кока-колу, джинсы, рыболовные снасти, а по моей просьбе из Ханоя – словарь иностранных слов. Однако я выбрал немецкий. Я не мог выбрать другой – потому что был влюблён в учительницу, очень похожую на французскую певицу Мирей Матье.

– Хочу узнать подробности. Как человек, выросший на границе трёх стран: России, Кореи и Китая (я имею в виду наш Хасан), вы тем не менее предметом своих первых исследований выбрали четвёртую страну – Японию. Почему? И как это случилось?

– Живя на берегу Японского моря, на самой границе, где главным местным праздником было 28 мая – День пограничника, видя со двора своего дома пограничные вышки, глядя передачи телевидения КНДР, в основном советские военные фильмы, я никогда не думал об этих языках сопредельных государств как о будущей профессии. Я уже умел отличать японский язык от китайского или корейского, когда блуждал по волнам радиоприёмника. Кстати, японский язык был более приятен на слух. Уже тогда я стал понимать, что грамматически японский и корейский языки близки: каждое предложение у них заканчивается одной повторяющейся фонетической конструкцией. Они совсем не похожи на китайский. Языковое чутьё было. По волнам радио я научился различать и другие языки.

Я сделал, с подачи Игоря Александровича Савкина, издателя «Алетейи», большую антологию японской поэзии «Вака» – от IV до XXI вв., а также антологию Фудзивара Садаиэ, поэта XI–XII веков. Вообще, с ним я много чего сделал. Он издал даже «непроходной» том «Поэзия как мышление. Страсть к небытию». Если бы не его запрос, то ничего бы и не было – никакого «большого художника Приморья», как вы говорите.

Сделал три антологии немецкой поэзии ХХ века – это дань памяти своей неразделённой любви. Всё это я делаю во многом по внутреннему запросу, а не для того, чтобы кого‑то поразить: это часть моей частной жизни. Много раз хотел бросить это занятие, уйти из литературы.

– Я правильно понимаю, что как японовед вы много лет специализируетесь на изучении наследия Юкио Мисимы (вы ведь очень много его переводили)?

– Жизнь распоряжается так, что хочешь или не хочешь, но выучишь японский и станешь переводить большого пижона Юкио Мисиму. Он сделал харакири (сэппуку) в день моего рождения – 25 ноября. Я помню этот день. Я перевёл три его романа – это моя трилогия. Каждый его иероглиф я переписал своей рукой, измотал не один том словарей.

Это был издательский запрос. В этом году я заключил новый договор на переиздание с издательством «Азбука‑классика». Мог бы переводить и других японских авторов: предлагал Ясунари Кавабату («Онна дэ ару кото» / «Быть женщиной»), Дадзай Осаму («Дневники»). Страстью стала поэзия XVII века, поэзия хайку; сейчас ушёл в VIII век — в этом году были журнальные публикации.

– Вы сами с увлечением пишите постмодернистские романы. Но постмодерн был моден в интеллектуальных кругах России в 90-е годы. А сейчас кому это может быть интересно, а главное – понятно?

– Японовед я или постмодернист? Мне второе слово не нравится. В этих категориях я себя не мыслю. Мне кажется, я нахожусь в какой-то другой опции. Дело, видимо, в том, что я не ищу для себя литературной ниши. Людям нужны этикетки, лейблы и мерчи. Я в лакуне времени. Оно длится.

Время, которое я мыслю, я знал точно, когда начал переживать слово в мистическом ключе: в нём для меня нет ничего нового, всё повторяется. Я только удручённо наблюдаю, как моё знание исполняется по расписанию: ожидание затмения, распад СССР, гражданская война, разграбление, расцвет фашизма. Я это видел в буквальных образах – всё, о чём страшно было подумать в 1984 году, тем более сказать вслух, – всё исполнилось до слова.

В этом контексте не имеет значения, какой поэт крепок, каково его литературное реноме, исповедание, постмодернист ли он, концептуалист ли, неосенсуалист ли… Я думал в том прошлом времени, чем могу заняться в «этом времени будущего», и решил, что лучшего занятия, чем поэзия – «сладостное ничегонеделание», – не придумать. Я пытался собирать смыслы и слова, когда всё распадалось…

– Во многом благодаря уже упомянутому издателю из Санкт-Петербурга Игорю Савкину я не так давно узнал вас как человека, который пытается поднять столь необычную тему: «Владивосток как художественный текст». Я нашёл в вашей книге много интересного о таких легендах позднесоветского литературного Дальнего Востока, как Юрий Кашук и Рая Мороз. Меня зацепили и страницы о группе «Серая лошадь». Правда, я почему-то ничего не нашёл у вас о стихах Алексея Денисова, а я считал его самым ярким в «Серой лошади» поэтом. Или у вас иное мнение?

– Книга, о которой вы говорите, – «Поэтика Владивостока» – и состоялась благодаря Игорю Савкину. Всё, что было написано в ней, было написано давно. Из пустоты места я хотел заполнить лакуны памяти, потому что земля живёт словом, которое прирастает к земле. Наше слово держится некрепко.

Алексей Денисов, кстати, служил на моей заставе «Крайнова». Я бывал у него в Москве. К тому времени, когда я писал этот провокационный текст, о нём уже было много написано. У меня есть пассаж о нём. Кроме книги «Ксения», у меня нет его новых текстов. У каждого автора «Серой Лошади» свой аршин и дальневосточный гектар.

О поэте Юрии Кашуке, которого чтут бывшие члены его «Мастерской», я бы ещё сказал – а именно о его книге, лирике конца 70‑х, «От поцелуя до плача», которая пролежала в столе невостребованной. Раиса Мороз была музой этих стихов – она отважилась их издать. Я считаю эту книгу самым сильным по накалу и противоречиям лирическим высказыванием за последние пятьдесят лет в дальневосточной литературе; книга издана в 2024 году.

– Хотелось бы отдельно поговорить о Иване Шепете. На мой взгляд, это была очень мощная фигура. Но, кажется, в Приморье он до сих пор не прочитан и не разгадан.

– Читать приморскую поэзию я стал со времени службы в Советской армии – с книги Геннадия Лысенко «Меж этим и тем сентябрём» (1984). Целый год эта книга лежала в кармане моей шинели. Слог этой книги меня волновал. Иван Шепета успел вскочить в последний вагон советской литературы, вкусить славы и отяготиться советским гонораром. Потом он сменил поэзию на бизнес редкоземельных металлов и вернулся к стихам после нулевых с тем же советским задором. Но тот поезд ушёл в депо истории. Он вспрыгивал на незримую подножку вагона – и внёс живительный вклад в прозябающее литературное пространство. Он был амбициозным и щедрым человеком, любил «прикармливать» поэтов: снабжал меня газетой «Литературная Россия». К этому времени я уже перестал читать «Литературную газету». У него есть пронзительные стихи – на века.

– Один из ваших героев – поэт Юрий Кабанков, на которого когда-то возлагал очень большие надежды Юрий Кузнецов. Что вы сейчас думаете о его стихах и о его необычных эссе?

– Юрий Кабанков одолевает ступени райской «Лествицы» святого Иоанна в Севастополе. Я считаю, что поэзия сама себе на уме – и умница, и дурочка.

– Сейчас на Дальнем Востоке есть сильные поэты?

– Был – Юрий Волк из Чугуевки. Он погиб в текущей войне. Его стихи собрали и издали при содействии директора краевой научной библиотеки им. Горького Александра Брюханова, учредителя книжной ярмарки «Печатный двор».

– Какие планы у японоведа и постмодерниста Александра Вялых/Белых?

– По-прежнему мучаюсь между переводами и своим письмом. Готовлю книгу японской элегии VII века – Какиномото Хитомаро и др. Японская литература – непаханое поле. Дай бог, получится издать книгу сочинений 1987–2027 годов толщиной с «Поэтику Владивостока» – «Лирику лимба», в которой будут представлены все стадии поэтического слова в тринадцати книгах: мифопоэтика, онтологическая лирика, феноменологическая лирика, бюрократическая, экзистенциальная, дзуйхицу, дневниковая, недетская, ламентации, синематографическая, криминальная, колыбельная, пограничная и прочая.

А роман? Когда я очередной раз захотел покончить с переводами и литературой, я уехал в Аргентину, однако там меня взял за горло роман «Сны Флобера». Это было в конце 1999 года. Прошлый век. С ним покончено. Тема осталась. Постмодернизм на чемодане странствий потёрся. Где-то потерялись страницы.

 

Вопросы задавал Вячеслав ОГРЫЗКО

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *