НАЯДА БРАЖНОГО КАРЬЕРА

№ 2007 / 6, 23.02.2015

Утром жена с укором сказала Николаю Коноплёву, что вчера в гостях у подруги, на праздновании её дня рождения, он вёл себя неподобающим образом. – Нёс всякую ахинею, повышал голос … Просто скандал учинил! – Да какой там скандал… – с грустной улыбкой отвечал Коноплёв. – Ну, высказался… Подумаешь… – Высказался так, что теперь в глаза им стыдно будет смотреть!.. И потом, что это за женщину ты всё время вспоминал? – Не женщину, а старуху. – Ну, правильно. То старуха, говорил, то женщина. – Я тебе рассказывал. – Та, что ли? – Та, та. Успокойся. И никто вчера не пострадал. Все свои, поймут. На том и закончили. Ругались они очень редко, и если случалось, то только так, коротко. Жена пошла на кухню готовить завтрак, а Николай сидел на кровати и смотрел в окно. На улице шёл лёгкий снежок. Впервые он выпал два дня назад, но везде уже было белым-бело. Холодно, должно быть, сейчас в лесу… Чего, правда, разбалаболился вчера? Он всё хорошо помнил, до последнего слова: выпил-то чуть-чуть, и был вовсе не пьян, а лишь чуток на взводе. Сейчас ни голова не болела, ни тошнило. На душе, однако, было тяжело. Разбередил вчера душу. Вроде уже и забыл о той старухе… Первый раз он увидел её этим летом, где-то в начале июля. Как раз прошли дожди, в окрестных лесах появились грибы. И Коноплёв стал ходить за грибами. Это было рядом: из дома вышел, меж пятиэтажек и девятиэтажек микрорайона прошёл – и вот он, лес. Свободного времени у Николая было навалом: он работал старшим мастером на большом заводе, который, как и почти все другие заводы в городе, то и дело останавливался, и всех отправляли в вынужденный отпуск, а если и была какая работа, то лишь по сокращённому графику, два-три дня в неделю. Платили соответственно – гроши. Николай, конечно, искал подработку, звонил и ходил по предприятиям и в службу занятости, но ничего не подворачивалось. Работа теперь была главным образом в торговле, а ему это претило, он предпочитал грузить товар, чем продавать его или рекламировать. Но и грузчиком подрабатывать удавалось не часто, раз-другой в месяц. Ну, сторожем ещё по знакомству устроился, в библиотеке, временно: подменял на летние отпуска. И всё равно свободного времени оставалась уйма, он и ходил в лес почти каждый день: и отдых хороший, можно хоть немного отойти от этой жизни, да и грибы всё-таки еда, и далеко не самая худшая. Но и в лесу уже не так-то просто было укрыться от натиска жизни: если в ближней роще, где грибов всегда было мало, и дальше, за картофельным полем, в немногих проверенных грибных местах и вокруг было ещё более-менее чисто (хоть и там немало успели замусорить любители пикников, и там нет-нет да встречалась вываленная самосвалом куча мусора), то ещё дальше, за бетонной автострадой, где два-три года назад так славно было срезать в березняках и осинниках тугие красноголовики, шарообразные, телесного цвета обабки и мохнато-розовые волнушки, теперь творилось нечто ужасное, и это чувствовалось уже на подходе к высокой насыпи «бетонки»: уже здесь в воздухе витал неприятный запах, который там, за насыпью, превращался в едкий смрад (из-за чего и не хотела ходить с ним за грибами жена, – один раз сходила и сказала: «Всё, больше не заманишь!»). Жёлтые громадины тракторов К-700, давя траву своими огромными колёсами, тянули и тянули грязные цистерны, и из их округлых слоноподобных тел, через толстые хоботы-шланги лилась и лилась в овражки, впадины и живописные пруды-карьеры густая жижа под названием «барда» – отходы спиртового производства. Эта-то барда и распространяла зловоние. Неподалёку от этих мест, возле деревни Мшанка, в корпусах ещё недавно мощной, а теперь уже почти заглохшей птицефабрики и в строениях, стремительно возведённых возле неё, работала и успешно развивалась пиво-водочная компания «Сужа» – по названию прежде никому не известной речонки в одном из дальних районов области, где, говорили, то ли родился, то ли какое-то время жил владелец этой компании Игорь Савельевич Крутилка. Никто, однако, не знал толком его прошлого – ни где работал раньше, ни как сумел разжиться капиталом. Его лицо всё чаще появлялось на экранах телевизоров и на страницах городских газет, а недавно он заявил о том, что собирается выдвинуть свою кандидатуру на выборы в Государственную Думу. Полуторамиллионный город мёртво цепенел в объятиях реформ, на ладан дышали гигантские заводы тяжёлой промышленности, ничего уже не производя из того, что раньше давало городу жизнь; напрочь было угроблено объединение текстильной промышленности, стояли швейные и обувные фабрики, стояли заводы – железобетонные, кирпичные, металлоизделий… А водка и пиво текли рекой, ширясь в ассортименте, расцветая новыми этикетками на фигурных бутылках и пластиковых «полторашках» и «двухлитровках», которые всё плотней и плотней забивали полки винно-водочных отделов, фирменных точек, пивных ларьков… Поток спиртного из «Сужи» тёк туда, в город, а барда текла сюда, в его окрестности. Об этом уже писали в газетах (конечно, оппозиционных), но толку не было. Промелькнул однажды и сюжет по телевидению, но потом – как отрезало. Некому теперь было защищать природу, никто не наказывал и не штрафовал Крутилку, как наказывали и штрафовали когда-то директоров заводов за нарушение экологии. Барда засыхала навозного цвета коркой в овражках, где раньше больше всего попадалось волнушек; из этой корки омертвевшими прутиками торчали берёзки. А в большом, глубоком карьере, где когда-то, слышал Коноплёв, добывали глину для черепичного завода, после чего за долгое время он превратился в пруд, теперь уже не видно было камыша: чёрная пузырящаяся жидкость с грязно-белой, сгоняемой ветром на один бок пеной поднялась до середины отвесных берегов, и лишь в углу выглядывали из неё чёрные, словно обугленные, верхушки деревьев. А так хорошо было посидеть здесь с удочкой, половить карасиков и гольянов! Теперь Коноплёв удочку с собой не брал, рыбалка стала для него в редкость: ни машины, ни велосипеда у него не было, а ходить пешком к другим прудам или до Иртыша – далеко… Стали ещё и мусор возить сюда и вываливать аккурат возле карьера. Куча его день ото дня росла, ветер разносил среди редких стволов ближнего леска обрывки бумаги, лёгкие белые «чойсовые» банки, глянцево сверкающие разными цветами пакетики из-под чипсов, леденцов, сухариков-кириешек… Всё это шелестело под ногами в траве, вызывая досаду, но Коноплёв продолжал сюда ходить: грибы здесь водились, самое место для обабков. Да и главный осинник, в котором после дождей всегда появлялось много красноголовых подосиновиков, был здесь же, за накатанной машинами лесной дорогой. Отсюда-то, из этого редкого леска, Николай впервые увидел старуху. Это было жарким ветреным безоблачным днём. Он стоял, поражённый, глядя меж толстых сосновых и берёзовых стволов туда, в сторону карьера, где у берега-обрыва росла трёхствольная берёза, а на её фоне в ярчайшем солнечном свете, слегка колеблясь в струях прозрачных испарений стояла она, по-хозяйски уперев руки в бока, одетая в длинное светло-голубое платье, на голове – белый платок, повязанный по-русски глухо, так что видно одно лицо. Поразило его то, что эта старуха (или, может, пока не старуха, а просто женщина в возрасте, – во всяком случае, даже издалека бросались в глаза статность и стройность её фигуры) явно пришла сюда не за грибами, как он, а – жить; за это говорил и какой-то скарб, лежавший вокруг неё на траве, а главное – маленький шалашик из ветвей, прилепившийся со стороны карьера к расходящимся букетом трём стволам берёзы… Уходя к осиннику, он всё оглядывался на неё, уже неторопливо ступавшую по траве, и память уносила с собой эту картину, когда он под густой листвой осин привычно продирался сквозь ветви, высматривая внизу, в затенённой высокой траве красные шляпки, и потом, когда шёл к дальним лесам через дикое поле, где по странному стечению обстоятельств произошло событие, оставившее крохотную ссадинку на душе: из-под ног, из травы вдруг вспорхнула серая куропатка, – обычно они взлетали стаями и с пронзительно-писклявым верещаньем, дружно треща крыльями, стремительно уносились прочь, а тут она почему-то притаилась одна и, вспорхнув, полетела невысоко над землёй, но сверху, от слепящего солнца, её вдруг стремительно накрыла лёгкая тень: копчик, хищная птица, упал вместе с ней в траву, и она успела только пискнуть… Копчик тут же взлетел, держа в когтях неподвижный комочек, поднялся ввысь, и высоко в небе возле него, улетавшего против солнца к лесу, закружил ещё один копчик. Николаю стало не по себе, на мгновение он даже почувствовал себя виноватым, а потом иногда думал, что в этом событии, может быть, есть какая-то тайная связь с существованием этой старухи, которую он увидел на том же месте, у карьера, и на следующий день, и ещё через день, уже загораясь любопытством, испытывая всё большее желание подойти к ней, поговорить, но не решаясь. Впрочем, случай представился сам, когда он, шагая через лесок и глядя в сторону трёхствольной берёзы с шалашиком, не увидел её там, но, выходя из-за стволов, наткнулся на неё взглядом. Вот она, стоит посреди мусорной кучи, уже огромной. Наклонилась, что-то высматривает в ней. – Добрый день! – как-то само собой вырвалось у Коноплёва. Она вскинула на него взгляд из-под платка, надвинутого низко, почти до бровей. Кивнула. – Вы, никак, постоянно здесь обосновались? – шутливо спросил он. – Что сделаешь, жизнь заставит, – ответила она негромко, ворчливо, выворачивая из мусора корпус газовой плиты. – А сами-то откуда? – С Курганской области. – А здесь как? – Да вот, к родне приехала. – Что, не приняли? – Сама не захотела… Так, ну сейчас я это буду вытаскивать, а потом к себе носить… И она, больше не глядя на Коноплёва, может быть, уже и не помня о нём, взялась за работу – вытащила из кучи на траву корпус плиты, потом стала носить туда же картонные коробки, помятые кастрюли, дощечки… В следующую встречу он спросил: – Как звать-то вас? – Ильинична. – Она сидела у дороги напротив своей берёзы, на перевёрнутом пластмассовом ящике из-под пива, глядела на расстилавшееся за дорогой поле. – А имя? – Зачем имя? Просто Ильинична… Марья Ильинична… Все так звали – Ильинична. И в этом «звали», сказанном тихо и хмуро, Коноплёву послышалось: была жизнь, да кончилась. Для себя он назвал её Наядой, поскольку жила она хоть и у загаженного, но всё-таки водоёма. Полностью же называл её мысленно – Наяда бражного карьера (уж коль содержимое его имеет отношение к бражному делу). Читал он, что в древнегреческой мифологии наяды почитались самыми добрыми из фей, потому что больше всех помогали людям, а он уже знал из того, что говорила ему о себе Ильинична: в своей жизни она очень много сделала для людей. Это можно было понять и так, не расспрашивая, по одним только её большим, тёмным рукам, с которых ещё не сошли мозоли и трещины после работы на земле, в колхозе, погибшем в перестройку… В прошлом у неё было двадцать восемь лет трудового стажа, в будущем – ничего, а в настоящем – неистребимая тяга к труду, напряжённому, но и неспешному, основательному, с перерывами, когда вот так же, сидя у дороги и глядя вдаль, она о чём-то думала, а потом снова вставала и бралась за работу, монотонную, бессмысленную (так, по крайней мере, считал Коноплёв), нося к своей трёхствольной берёзе из неиссякавшей, а наоборот, день ото дня растущей мусорной кучи всякий хлам. С каждым днём его прибывало и прибывало, владения Ильиничны ширились; всё извилистей становились лабиринты между перевязанными бечёвкой и проволокой кипами газет и журналов, картонными коробками, набитыми сломанными сковородками, утюгами, настольными лампами, погнутыми алюминиевыми мисками, прохудившимися чайниками и всем прочим, что только служит человеку, покуда не приходит в негодность и не оказывается выброшенным из дома. Глядя на неё, Коноплёв думал: сколько ж полезного могла бы она ещё сделать – прополоть грядок, надоить молока, напечь хлеба… Но не труда её, впустую траченного, было ему жалко, а её саму. Однажды он ей сказал: – Ильинична, а вы бы пошли в монастырь. Это отсюда недалеко, я могу вас проводить. В том году я заходил в него, так, для интереса… спрашивал… У них была всего одна монашка. Значит, там есть место. Будете в чистоте, в тепле, всегда накормлены. Да и работы у них, сколько я знаю, невпроворот. – А что в монастырь? – скороговоркой ответила она. – Там у них всё по-своему, с мужем жить нельзя, то-другое нельзя. Нет, это не по мне. – Так мужа-то у вас всё равно нет, – сказал Коноплёв. – Ну и что, что нет, – хмуро сказала он. – Нет, так ещё, может, будет. Мне вон знакомые-то и советуют: ты, мол, найди жениха молодого, чтоб помощником был… Тут-то и дошло до Коноплёва, что ведь и в самом деле она ещё не старуха. И морщин на лице не много, просто тёмное оно у неё, лицо, обветренное – от работы на воздухе. А лет ей пятьдесят один – пятьдесят два, не больше. Даже до пенсии ещё не дожила. Вполне ещё замуж можно, верно советуют. Вот только кто давал ей эти советы, было ему непонятно. Ни разу никого с ней рядом он не видел. Но по её словам получалось, что она постоянно с кем-то общается, и вроде даже связь с городом у неё есть: родственники, говорила она, зовут её к себе, а врачи какой-то больницы уговаривают лечь подлечиться, но она не хочет. – Вчера мне передали продуктов, – сетовала она, – а шофёр не отдал. – Какой шофёр? – удивлялся Коноплёв. – А вот, что мусор сюда возит. Другой-то отдаёт, на той неделе привозил, а этот – ни боже мой! Странно всё это было. Коноплёв не знал, верить ей, нет. Признаться, особо и не верил. Но должна же она была чем-то питаться: ни по её лицу, ни по глазам не сказать было, что голодает. У шалашика, бывало, курился дымок. Может, готовила себе что-то. Один раз он предложил ей грибов. Она отказалась, сказала, что не ест их: и без того всё время расстройство желудка… А что ела, так и оставалось для него загадкой. Поневоле вспоминались библейские слова о птицах небесных, которые не сеют, не жнут… Однако он не сомневался, что Ильинична запросто могла бы засеять здесь участок и даже поставить жильё, будь у неё для этого всё необходимое. Ближе к осени вместо шалашика у трёхствольной берёзы и возникло какое-то подобие жилья: сооружение из фанеры и досок, что-то вроде лачуги, внешне напоминающей нужник. – Хоть такое получилось, и то ладно, – говорила она. – У меня ж ни топора, ни пилы… Из ящиков гвозди вытаскиваю да утюгом сколачиваю… – Но зимовать-то здесь всё равно нельзя, – говорил Коноплёв. И продолжал убеждать её пойти в монастырь. Она уже ничего на это не отвечала. – Придёт ведь зима-то! – сказал он ей в начале осени. – Никуда не деться, придёт! – А до зимы я не доживу, – ответила она спокойно и равнодушно, будто речь шла о каком-то пустяке. И это так поразило Коноплёва, что он даже не нашёл, что сказать. Просто повернулся и, чувствуя как сжимается что-то внутри, пошагал прочь. Тогда же, в начале осени, в лучшем грибном месте, в осиннике, появились какие-то люди. Из гущи молоденьких деревьев доносились их голоса. Они вырыли землянку, причём, быстро – вчера не было, сегодня готова, живут. Коноплёв поинтересовался у Ильиничны: – Кто там поселился? Она ответила: – Семья. Муж, жена, сын. Из Запорожья прибыли. В сентябре всё светило солнце, грея уже слабей. Выпадали и дождики. Потом стало подмораживать по ночам, но грибы ещё попадались… Он встречал Ильиничну идущей по дороге возле своих владений. На голове у неё был всё тот же белый, странным образом сохранявший чистоту платок, но поверх платья она теперь надевала чёрное мужское пальто. Кутаясь в него, она держала руки в рукавах, как в муфте. На ногах у неё были большие разбитые войлочные ботинки. – Холодно, – жаловалась она. – Сегодня утром мороз за руки кусал. Такой она и запомнилась ему: идёт по дороге, руки в рукавах, глядит вперёд – спокойно, сумрачно, отрешённо… В начале октября зарядили дожди, резко похолодало. Грибной сезон кончился, и в лес Коноплёв больше не ходил. На заводе появилась работа. Ненадолго, конечно. Но пока он целые дни проводил в цехе. За всеми делами Ильинична вспоминалась всё реже. И вот – этот вчерашний случай на дне рождения подруги жены. Скандал, как сказала жена. Никакого скандала, конечно, не было, просто был застольный разговор погромче обычного, с эмоциями погорячей повседневных. И начал-то не он, а сама именинница, говорливая особа, умеющая облекать свои рассуждения в некую изящную словесную оболочку – при том, что смысл её рассуждений всегда был лёгок, лежал на поверхности. Вот и вчера она мусолила одну-единственную мыслишку: дескать, главное в жизни – зарабатывать деньги, обеспечивать семью, кормить детей, а всё прочее, карьера, успех – второстепенно. Говорила она весьма напористо, словно стремясь кому-то что-то доказать, хотя с ней никто не спорил. Коноплёву понятна была причина всех этих словоизлияний: раньше Виктория (так звали подругу жены) работала на их заводе конструктором первой категории, руководила проектной группой, но когда из-за развала всего и

вся завод остановился и группу сократили, она, хоть и могла остаться, ушла с завода вслед за своим мужем (он тоже был инженером, но работал в другом отделе). Муж занялся коммерцией, и Виктория села торговать в один из его ларьков. Коноплёв ничуть не сомневался – если бы всё вернулось и Виктория снова стала авторитетным конструктором, её рассуждения приняли бы прямо противоположный ход, и она отзывалась бы о торгашах точно так же, как в былые времена – с презрением. Он понимал, что весь её словесный поток – это не более чем самооправдание (одно время она и Надежду, его жену, подбивала идти торговать, но жена даже и не раздумывала на этот счёт – так и работала на их заводе ведущим технологом). «Изначально самым главным для человека была борьба за выживание, а значит, стремление к материальной обеспеченности…» – говорила Виктория, глядя то на одного, то на другого из гостей. Всего было человек восемь, все связаны общим прошлым – работой на одном заводе. На столе среди разнокалиберных тарелок с закусками посверкивали розовато-ажурные фужеры и дутые рифлёные хрустальные рюмочки. В комнате было не очень светло и не так уж тепло. За окном шёл снег. Позвякивали вилки. Все молча закусывали и слушали Викторию. Нет, не все. Не слушал муж Виктории, Иван Темнов. Он сидел рядом с Коноплёвым, часто наливал себе водки, без всякого тоста выпивал и заедал, пошмыгивая носом, поматывая головой и о чём-то беспрестанно и мрачно думая. Коноплёв хорошо помнил, каким он был до ухода в коммерцию, когда занимался диссертацией и готовился сдавать кандидатский минимум. На вопросы знакомых: «Зачем тебе это надо? Денег, что ли, мало?» – он серьёзно отвечал: «Не в этом суть. Мне главное – рост. Не хочу топтаться на месте!» Тогда он был по-настоящему увлечён своим делом и совершенно не пил – даже по праздникам позволял себе немного. Теперь же лил и лил в себя, словно стремясь притушить внутри что-то саднящее, неотступное. И постарел он здорово. Да и вообще, вид у него теперь был какой-то растрёпанный. Если бы Коноплёв не знал Темнова, он бы решил, что его дела в бизнесе из рук вон плохи. Но дела-то у него там как раз шли хорошо. «Пора отходить от когда-тo и кем-то навязанных стереотипов! – говорила Виктория. – Пора мыслить по-новому! Делать деньги – теперь не позорно. Наоборот, деньги – знаковая черта времени! Это сейчас самое важное для всех!» Тут отчего-то возникла пауза. Возможно, Виктория специально её выдержала. И у Коноплёва вдруг вырвалось (он сам от себя не ожидал): «Нет, не для всех!» Николай почувствовал, как сидевшие за столом враз посмотрели на него. Он хотел остановиться. Но не смог. «Лично мне бы хотелось заниматься своим делом, – сказал он, глядя через стол на Викторию. – Пусть и не за большие деньги. Для меня деньги никогда не были главным. И уже не будут главным. Так уж я воспитан. То, что ты называешь стереотипом, как видно, устоялось во мне намертво». Он говорил, и ему было горько от внезапной мысли, что скоро опять закончится работа, и снова он будет оторван от цеха, куда после всякого «отпуска» приходил, как в свой дом, по которому соскучился (а «дом» погружался во всё больший и больший упадок, и с каждым разом видеть это было всё тяжелей, хоть и оставалась, жила в душе надежда: а может, вернётся ещё всё, может ещё всё наладится…) «Не всем хочется жить только ради того, чтобы делать деньги… – продолжал он. – Есть люди, которые работают просто потому, что не могут без этого. Вот я знаю одну женщину…» И он заговорил об Ильиничне, не называя её никак, просто «женщина» (а изредка, забываясь – «старуха»). Он говорил и чувствовал, как нарастает в нём тревога от этого внезапного воспоминания о ней. Поглядывая в окно, на снежинки, кружившиеся в обледеневших ветвях тополя, он продолжал говорить, но внутренне содрогался от мысли А как же она там сейчас-то?.. Как же?.. Он говорил о тяготах, свалившихся на плечи русского человека и о его способности оставаться при своём достоинстве в любых условиях, о том, что интеллигенции никак нельзя отступать от своих ценностей, ибо это будет равносильно предательству («принимая примитив, который навязывается нам извне, можно, извиняюсь, скатиться до интеллектуального уровня механической швабры!»). Он говорил, что эта старуха в его понимании в общем-то и не отдельное какое-то, не единичное явление, а олицетворение России, сама Россия, обманутая, выброшенная на обочину… Вот до чего договорился Коноплёв. Но ему и сейчас не было стыдно за те свои слова. Его несло, он распалялся, но ему никто не возражал, и даже наоборот, некоторые соглашались, начинали рассказывать о своих знакомых рабочих, хороших специалистах, оставшихся не при деле… Пошёл нормальный, живой разговор. Виктория, правда, замолчала, время от времени недовольно косясь на Коноплёва. Из-за неё, конечно, и жена была им недовольна. Но всё же – о каком там скандале можно говорить? Коноплёв всё сидел на кровати, глядя в окно. На душе у него было зябко и пасмурно, как на улице. Он встал и, даже не подумав побриться и умыться, оделся и вышел в коридор. – Куда? – спросила из кухни жена. – Проветриться, – ответил Николай, надевая пальто. Он вышел на улицу. Сверху, с мутного неба косо падал снег, пролетая насквозь голые кроны деревьев и опускаясь на шапки прохожих, на ещё незамёрзшие лужи, на помойку, превращённую в одну огромную мусорную кучу, из которой торчали края наполненных баков… Николай зашёл в магазин, купил шматок сала, булку серого хлеба и прямиком пошёл в лес. За крайним девятиэтажным домом стоял берёзовый околок, а за ним открывалось просторное картофельное поле; там ветер задувал сильней, бросал в лицо снегом, и свистел в тонких стебельках сухого бурьяна у дороги. Держа под мышкой хлеб в полиэтиленовом мешочке, Коноплёв шёл торопливо, оставляя следы на нетронутом снегу, покрывавшем бугристую дорогу, по которой текли навстречу извилистые снежные струи. Что-то подгоняло его, заставляя ускорять шаг, словно от этого могло зависеть, застанет ли он её там. «А до зимы я не доживу», – вдруг вспомнил он её слова… Миновав поле, пройдя привычным путём мимо леса, где от ветра поскрипывали стволы высоченных берёз, он вышел к белой от снега насыпи «бетонки», взбежал по её крутому взъёму и, переждав промчавшиеся в ту и другую сторону машины, перешёл дорогу и остановился на её краю, глядя туда, где за берёзами, в стремительно летящем снегу виднелся карьер с его гуталиново-чёрной, не отражающей берегов жижей. Он сразу понял: дальше можно не ходить. Сердце у него упало. И всё же он спустился с насыпи и подошёл к берегу карьера. Барда и сейчас едко шибала в нос. Её уровень заметно поднялся. Оно и понятно, ведь «Сужа» расширялась, а Крутилка процветал. Он, вкладывая большие деньги в свою предвыборную кампанию, держал первое место по рейтинговым опросам, и в городе только и говорили о том, что победа на выборах в Госдуму ему обеспечена. У голой трёхствольной берёзы на том берегу карьера всё так же стояла фанерная лачужка, но уже без двери. Она зияла открытым нутром… А во владениях Ильиничны хозяйничали трое: один, похоже, из тех, которые «прибыли из Запорожья», двое других – знакомые на вид бомжи (их часто можно было видеть в микрорайоне, – то они тащили чем-то набитые грязные пластиковые пакеты, то рылись в помойке…). Все трое деловито распаковывали тюки Ильиничны, открывали коробки… «Ушла, – думал Коноплёв и всё смотрел, смотрел, всё вглядывался туда, в лачужку, в её нутро… – Ушла… Наяда… Может, всё-таки послушалась?.. Может, пошла в монастырь?» Но что-то пульсировало и тревожно билось в мозгу: «А ушла ли?.. Точно ли ушла?» Он успокаивал себя: «Ушла, ушла! Конечно, ушла!» И не хотел думать по-другому… С полей, куда обычно глядела Ильинична, сидя у дороги, задувала вьюга, крутя снежную пыль, размывая очертания дальнего леса. Коноплёв вдруг вспомнил куропатку, которую вон там, в тех полях накрыл и унёс в своих когтях копчик… «Не так ли и её… эта жизнь…» – подумалось ему. Очень хотелось пойти и спросить тех троих: может, они знают, где она, куда ушла… и ушла ли… Но он чувствовал: лучше не надо… Пусть лучше так… Он повернулся и пошёл назад. Взбираясь по насыпи, оскользнулся – раз, второй… Упал, поднялся. Наконец, влез… Снег летел в лицо, глаза сильно слезились; он вытер их ладонью, обернулся и в последний раз взглянул на карьер и на лачужку под трёхствольной берёзой… Хотел идти, но спохватился. Посмотрел вокруг и, увидев у бетонного столбика бугорок щебёнки, оставшийся после дорожного ремонта и уже почти занесённый снегом, подошёл и бережно положил на него хлеб и сало. Как на могилу.

 
Юрий ВИСЬКИН г. ОМСК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.