У ШЕСТИДЕСЯТНИКОВ НЕТ НИ ОДНОЙ ГЕНИАЛЬНОЙ СТРОЧКИ

№ 2007 / 23, 23.02.2015


Александр Михайлович Ревич родился в 1921 году в Ростове-на-Дону.
В результате контузии попал в плен, прошёл три немецких лагеря, совершил побег. Затем был Особый отдел, штрафбат, Сталинград. Защищая Сталинград, получил второе ранение. После войны занимался переводами. Гораздо позже пришло признание как поэта.
Александр Михайлович Ревич родился в 1921 году в Ростове-на-Дону.
В результате контузии попал в плен, прошёл три немецких лагеря, совершил побег. Затем был Особый отдел, штрафбат, Сталинград. Защищая Сталинград, получил второе ранение. После войны занимался переводами. Гораздо позже пришло признание как поэта. Лучшие произведения создал в жанре короткой «эпической» поэмы. Лауреат Госпремии России (1998) за перевод «Трагических поэм» Агриппы д’Обинье. Председатель приёмной комиссии Союза писателей Москвы.

– Как получилось, что, вернувшись с фронта, вы решили заняться переводом?
– Стихи любил и писал до войны. Однажды отец уехал во Владикавказ, и мать попросила меня написать ему открытку. А было мне тогда лет шесть. Я очень хотел стать милиционером и носить фуражку с красным околышем. Бабушка сшила мне фуражку, но перепутала, и не околыш, а козырёк сделала красным. И я написал отцу в стихах что-то вроде: «На мне фуражка с красным козырьком, / а в руке винтовка стальная. / Я охраняю наш дом / от жуликов и от Бабая». Кто такой Бабай, я, правда, сейчас уже не помню. А в двенадцать-тринадцать лет я уже постоянно сочинял стихи, в основном похабные, полуматерные. Однажды отец нашёл тетрадку, но, к вящему моему удивлению, не пришёл в ярость, как случалось по менее значительным поводам. Он как бы невзначай заметил, что, дескать, рифмы у меня какие-то жуткие: «писал» и «махал», например…
– Глагольные…
– Не только глагольные, они ведь не созвучные, не музыкальные. Мне стало стыдно, и я бросил писать вообще. Потом началась война, и уже когда я в госпитале лежал, моя мама написала мне: «Почему ты не пишешь стихов? Вот я читаю стихи Женьки Долматовского. Так ты, наверное, лучше умеешь». А дело в том, что моя мама в своё время училась вместе с матерью Долматовского. Но мне было не до этого. Я получил осколочное позвоночное ранение, рука плохо действовала, нога высохла. В результате меня отправили на Урал. В Свердловске окончил курсы «Выстрел» и служил до 1945 года в учебной дивизии, сначала начальником штаба батальона, а потом помощником начальника штаба полка.
– Почему вы поступили на исторический факультет МГУ?
– Я очень любил историю. И мой двоюродный брат, который учился уже на втором курсе университета, уговорил и меня поступить. Правда, я в том же году отнёс документы в Литинститут, но меня не приняли. А писал я в то время под Маяковского и, мягко говоря, неважно. Но в следующем году мои стихи попались к Владимиру Луговскому, который сказал: ну как же его не принять, он стихи пишет лучше Павлика Антокольского. Так, во всяком случае, ему показалось. В итоге меня приняли сразу на третий курс Литинститута, потому что два курса я уже отучился на истфаке. А курс у нас был знатный: Расул Гамзатов, Андрей Михайлович Турков и многие другие. И вот уже после окончания Литинститута столкнулся с тем, что меня не печатают.
– Совсем?
– Совсем.
– А куда отправляли свои стихи?
– Да куда только не отправлял. В «Смену», «Молодую гвардию» и так далее. У всех берут стихи, а у меня нет. Я понял, что не могу сочинять в их вкусе, хотя ничего антисоветского не писал. Тогда я пошёл спасаться в перевод – стал переводить на свой страх и риск Поля Верлена, поскольку французский язык знал хорошо. Затем переключился на перевод «Крымских сонетов» Мицкевича, – польский язык я знал ещё лучше – с детства, тётки со стороны отца на нём говорили. Все признавали, что мой перевод лучше всех предыдущих. Павел Антокольский отнёс мои переводы в издательство. Не взяли, и перезаказали перевод Вильгельму Левику. И только сравнительно недавно в Елабуге вышла книжка «Крымских сонетов» Мицкевича. Так вот они дали целиком корпус моих переводов, а моих предшественников и Левика дали в приложении. Издательница Ксения Атарова так обосновала свой выбор: «Во-первых, великолепные переводы Левика публиковались неоднократно и стали уже хрестоматийными, а во-вторых, переводы Ревича несколько живее и более приближают к подлиннику, задевают за живое современного читателя».
– С французского языка вы переводили с оригинала?
– Всегда с оригинала. Я сейчас плохо стал говорить по-французски, потому что практики нет, а читать до сих пор могу и веду семинар по переводу с французского языка. С подстрочником, я переводил с языков народов СССР, в основном латышского.
– Насколько, по вашему мнению, занятие переводами способствует личному творческому росту?
– Я считаю свои переводы неотъемлемой частью своего творчества. Всю жизнь я старался стереть разницу между понятиями поэт и переводчик. Я считаю, что, занимаясь переводом, можно многому научиться, и не только форме, технике, но и духу, сознанию. Поэзия д’Обинье, например, не только обогатила меня новыми поэтическими средствами, но и повлияла на мой внутренний мир. У меня даже почерк изменился. Однажды я увидел автограф д’Обинье и убедился, что мой почерк обрёл такую же округлость, как его старофранцузская вязь! Как-то Евгений Рейн упрекнул меня, что я трачу слишком много времени и сил на перевод этого поэта. Я ответил, что перевод поэта уровня Агриппы д’Обинье поднимает на такую духовную высоту, которая не снилась нашим знаменитым современникам. При этом я имел в виду, конечно, его самого и Иосифа Бродского. Я постоянно цитирую Сергея Шервиндского, сказавшего, что влияние русских поэтов опасно – можно стать подражателем, а у иноязычных поэтов можно многое перенять безнаказанно. Для меня особо поучительными оказались поэты, которые сочиняли сонеты, октавы …
– Это сейчас не самые популярные жанры…
– А я пишу сонеты! У меня четыре «венка сонетов»…
– Не секрет, что в советское время поэты занимались переводами только потому, что это давало возможность существовать…
– Так и было. Другое дело, что это можно было преодолеть силой любви к поэзии. Почему я пошёл в перевод? Меня познакомили с Борисом Липатовым, главным редактором издательства «Молодая гвардия». Он хотел взять меня в штат, но отдел кадров воспротивился. Я, как бывший военнопленный, не имел на это права. И Липатов предложил мне переводить с подстрочниками. Я ухватился за эту возможность. Не потому, что буду переводить всякую дрянь и улучшать её, а потому, что останусь в поэзии. Сейчас я больше не перевожу, сейчас я пишу в основном короткие поэмы. Евгения Рейна спросили на одном моём вечере, как он относится к моим маленьким поэмам, намекая на то, что он эпигонит. Он ответил, что он и Бродский у меня учились. Меня спрашивают: не обидно ли мне, что Рейн идёт по моим стопам, но раньше печатается? Нет, потому что душу не украсть, а она у него другая.
– Что, по вашему мнению, происходит сегодня в литературе?
– Она в жестоком кризисе, особенно проза. Потому что прозу стараются писать субъективную. Эпосы не получаются. Даже великий Солженицын – и тот декадент в прозе. А Лев Толстой – не был.
– А Достоевский?
– Достоевский был декадентом духа, но не стиля.
– А наши «деревенщики»?
– У Распутина и Белова хорошая проза. Больше всего мне нравится ранний Белов. Но и у них есть противопоставление своего «я» всякому другому. В их утверждении идеальности сельской жизни есть воинствующее начало. А ангажированность – это всегда искажённое восприятие. За эту воинственность, я не люблю, например, бунинские «Окаянные дни». Я его хорошо понимаю. Мой отец тоже был белогвардейцем, но, к несчастью, остался в России. Бунин прав в оценке красного террора, но в плане субъективном он часто лжёт. Скажем, он описывает, как Маяковский пришёл в ресторан и грязными руками полез в тарелки. Жрал котлеты, мычал, матерился и говорил непристойности. Но мы-то знаем, что Маяковский был патологически брезглив…
– …и носил мыльницу в кармане…
– Да, но чтобы утвердить свою идею художественно, великий писатель, честный дворянин, пошёл на сознательную ложь. Всё из-за тенденциозности… А кроме детской болезни субъективизма, есть ещё и тяжелейшая болезнь под названием «постмодернизм».
– В последнее время всё чаще говорят, что постмодернизм на излёте.
– Может быть, но какую он такую рану оставил?
– А что же происходит в поэзии?
– В сущности, то же самое. Поэты стали заниматься пародией, а это очень легко делать. Я сказал когда-то Дмитрию Пригову, что такие стихи, какие пишет он, можно писать километрами.
– Он и пишет их километрами…
– Я считаю, что сейчас, когда все пишут только чернуху или пародии, самое время приподнять поэму как таковую. Я стал писать очень короткие поэмы, но это именно поэмы, потому что в них есть сюжет, эпическое начало, герои, но нет рассуждений. Упадок поэмы как жанра начался ещё во времена Лермонтова, сетовавшего: «Умчался век эпических поэм / И повести в стихах пришли в упадок». Но Лермонтову не снилось, что произойдёт в XX веке. Я считаю, что главный урон литературе в советское время был нанесён главным образом потому, что произошло развенчание религиозного чувства. Не удивительно, что самым крупным русским поэтом XX века стал Борис Пастернак – христианин по духу.
– У вас на стеллажах много фотографий Пастернака. Вы были с ним знакомы?
– Я был у него в Переделкино раза два. Правда, стихи мне так и не удалось ему показать. Он каждый раз просил оставить стихи в прихожей.
– Вам понравилась биография Пастернака, написанная Дмитрием Быковым?
– Как поэт он мне не нравится. Я даже писал об этом в «Дружбе народов». Но биография Пастернака ему удалась. Наверное, сыграла свою роль любовь к Пастернаку.
– Разве он не дал всего лишь одну из возможных интерпретаций творчества Пастернака?
– Там очень много попаданий. Больше, чем у сына поэта – Евгения Борисовича. Быков просто догадался.
– Что вы думаете о шестидесятниках?
– Я думаю, что все они не состоялись – ни Евтушенко, ни Ахмадулина, ни Вознесенский, который когда-то казался мне самым талантливым из них. Оттепель принесла иллюзию, что можно спасти России путём послабления, смягчения, либерализации коммунистических идей. Они поверили. Это их и погубило. Я никогда не был с ними близок. Я всегда дружил со стариками: Тарковским, Липкиным, Славиным, Сельвинским. Сельвинский замечателен тем, будучи коммунистом, не веря в бога, как поэт, как эстет писал, в сущности, против советской власти, преодолевал её как художник. А вот с Анной Ахматовой отношения не сложились. Она отнеслась ко мне, как царица презрительная, и это меня оттолкнуло.
Вы знаете, даже у зомбированного Михаила Исаковского появилась одна гениальная строчка: «Мы так вам верили, товарищ Сталин, / Как, может быть, не верили себе». Это ведь божественное откровение! Мы были пылинками по сравнению с миражом Сталина. А у шестидесятников нет ни одной такой строки, потому что они сразу начали с критики прошлого и утверждения мнимой свободы. В этом смысле более интересен Александр Галич. Мы с ним дружили. Он был совсем другой и, кстати, более великим поэтом, чем Владимир Высоцкий. У Высоцкого был надрыв. Он, конечно, не даром завоевал народную любовь, но и Евтушенко её завоевал. А кто такой Евтушенко? К поэзии народная любовь имеет мало отношения. Так вот у Галича много совершенно гениальных строк, например: «Если зовёт своих мёртвых Россия, / Так значит – беда!» А что написала, например, Ахмадулина? Я ни одной строчки её не помню.
– Ей ставят в заслугу особую мелодичность…
– Ах, девочка, твой детский голосок, течёт, журчит, как вода в песок…
– Вы как-то сказали («ЛР», 2007, № 18), что лучшую книгу о войне написал Виктор Некрасов – «В окопах Сталинграда». Почему?
– Потому что он не старался быть писателем.
– Дело в публицистичности?
– Ничего подобного. Он просто описал жизнь, которая окружала его в страшном Сталинграде, при полном осознании себя не писателем, а просто жертвой обстоятельств. Я был в Сталинграде. Сталинград – это моя оборона. И я вас заверяю, всё было именно так, как описано у Некрасова. А другие грешили попытками приукрасить, литературщиной. Астафьев смотрел на войну глазами одичавшего солдата. Хорошая проза у Гроссмана, но был безъязыким писателем и оттого постоянно скатывался в публицистику.
– А вы пробовали писать рассказы?
– Только эссе. Зачем мне писать рассказы, если поэтических средств мне достаточно для выражения своих мыслей?
– И последний вопрос: почему у вас так много курительных трубок?
– Просто нужно менять трубку каждый день. Чем дольше её не куришь, тем она вкуснее. Это действительно так.Михаил БОЙКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.