БРАНЬ НА ВОРОТУ НЕ ВИСНЕТ

№ 2007 / 26, 23.02.2015


В дождливое утро зашёл я в редакцию журнала «Новый мир» – стихи и рассказы мои признали слабыми, едва согласились сказать, где живёт писатель Пильняк. Приветливая секретарь, подавая мне бумажку с адресом, с номером трамвая, шепнула:
– Едва ли он вас примет. Прогонит – не обижайтесь. Наш лучший автор.Виктор Алексеевич Панов (1909 – 1995) родился на Южном Урале в крестьянской семье. Член Союза писателей СССР с 1934 года. Был репрессирован по 58-й статье, провёл в заключении 10 лет. Автор многих книг. Читателям предлагаются отрывки из неопубликованной повести «У порога Москвы».

С Борисом Андреевичем Пильняком я познакомился в конце 1929 года, когда впервые приехал в Москву.
Меня исключили из Омского ветеринарного института за кулацкое происхождение. У нас было три лошади, две коровёнки, телята, с десяток овец – хозяйство для Сибири небольшое. Работника не держали и в страдную пору – какие же мы кулаки? Перечитал приказ на доске объявлений в коридоре. Пошёл к ректору. Не стал он со мной разговаривать, а помощник его грубовато сказал:
– Бумага из сельсовета поступила, а не донос. Выселяйся из общежития – завтра последний срок. Зря недавно тебе выдали стипендию.
Нашёл «угол» у сердобольной старушки. Поработал на лесопильном заводе и со справкой рабочего уехал в Москву, чтобы в редакциях показать свои стихи, рассказы, встретиться с Пильняком – пусть узнает о раскулачиваниях в Сибири, о том, за что из институтов исключают. Может быть, он посоветует, как мне перебраться за границу, там бы слово моё ценилось на вес золота.
В дождливое утро зашёл я в редакцию журнала «Новый мир» – стихи и рассказы мои признали слабыми, едва согласились сказать, где живёт писатель Пильняк. Приветливая секретарь, подавая мне бумажку с адресом, с номером трамвая, шепнула:
– Едва ли он вас примет. Прогонит – не обижайтесь. Наш лучший автор.
За Белорусским вокзалом разыскал Ямское поле – одноэтажные одинаковые дома. Остановился у крыльца. Оробел. Бурьян поник накануне зимы, ведёрко с засохшим цементом. Три-четыре ступеньки в дощатые сени. Что сперва скажу Пильняку? Да он ещё и какой-то Вогау? У одного человека две фамилии. Не посчитает ли меня за жулика? На стенке несмело придавил кнопку. Звонок в доме. Тихо. Пролетел воробей у крыльца. Осмелился ещё позвонить. Дверь открыли. Увидел человека в пёстром халате. Вот уж чего не ожидал! Очки в роговой оправе, большой лоб, волосы рыжеватые. Узнал писателя по фотографии в книге. Он удивлён моим появлением, в дом не зовёт. Я у порога сказал из его рассказа: «По морям и океанам, под Южным Крестом и Полярной звездой, в тропиках и у вечных льдов – идут корабли…»
– А дальше? – Он пошире открыл дверь.
– По морям и океанам идут бури, – осмелел я, – дни, ночи, месяцы, годы… И на кубрике, у кормы на кораблях, живут возчики кораблей – матросы».
Он велел мне снять пальто, спросил, по какому случаю и давно ли приехал из Сибири, остановился у кого, Москва понравилась ли.
– Приехал сегодня утром. – Я упомянул добрую старушку, у которой жил, письмо её к московской родственнице. – Сокольники! Думал, улица шумная, а попал в густой лес, но трамвай там, а у вас нет. Сразу повёз стихи и рассказы в «Новый мир», их мне вернули. Едва выпросил ваше «Ямское поле», думал, и тут попаду в лес или к стогам сена, к огородам, а оказался город. Шиворот-навыворот.
– Ямщики жили. – Пильняк указал за окно. – Держали рысистых лошадей. Здесь начинался тракт из Москвы в Петербург. А маленькие огородики и доселе сохранились. – Он пригляделся к моей праздничной деревенской одежде, побарабанил пальцами по столу.
– По какому случаю ряженый?
– Извините, не понял?
– Ну, косоворотка сатиновая, гарусный поясок с кисточками, – он строго смерил меня глазами, – плисовые шаровары, хромовые сапожки. Артист?
– Какой я артист! Это на мне домашнее. – Поправил поясок. – Отец сбежал, спрятался, мама умерла… Я срочно приехал домой и за неделю распродал скот, посевы, инвентарь, лошадь за бесценок отдал дяде, и в ночь он умчал меня на станцию железной дороги… Вот я и оделся во всё праздничное, а на сердце кошки скребут… Власть озверела. Раскулачивают. У соседа картошку и капусту селитрой залили, в колодец навоза насыпали. Здесь, в центре, кому-то попала дурь в голову. Хочу попроситься за границу – выскажусь там…
Пильняк усмехнулся, спросил, чем бы я занялся за границей при безработице?
– Любая упряжка на лесозаводе! До тонкостей знаю деревенскую работу. Сколько заплатят, на столько и согласен.
Пильняк не спускал с меня глаз.
– Я во многих странах побывал и убедился: своя милее любой. Сперва покажется райской, а через неделю тянет домой. Сил нет оставаться! Нам на роду написано – жить на русской земле. Рукописи оставьте. Через день после четырёх я вас жду, а сейчас у меня рабочее время да и дождик перестал. Он сегодня с утра не унимался. У вас, я вижу, зонтика нет. В Москве осенью нельзя без зонтика. Дам свой старый до послезавтра.
– Что вы, Борис Андреевич, зонт у меня и в руках не бывал. Спасибо. Трамвай рядом, а из трамвая в музей пойду.
Довольный уходил я от Пильняка.
Побывал в музее, в кино скрылся от дождя с мокрым снегом.
Утром поговорил с гостеприимной хозяйкой в Сокольниках, побродил по лесу около её жилья – что делать? Учиться бы надо, но с моими документами не вернуться в институт. А не разыскать ли в Москве лесопильный завод? Остановился у вывески – «Деревообрабатывающий комбинат». Опилками пахло. Прислушался – на обрезных станках визжали круглые пилы. В отделе кадров заглянул в окошечко: требовался рабочий цех подметать, но жилья не давали. И на мебельной фабрике не нужен пильщик. Ездил на трамвае, бродил, читая вывески. Непонятный город. Написано «Земляной вал», а вместо вала тянется улица больших домов. «Трубная площадь». А где трубы? Подивился на громадный собор и поблизости от него долго не расставался с музеем изящных искусств, с мастерами живописи, скульптуры давних веков. Устал. В садике сел отдохнуть, подумал о музее: «Вот она где, настоящая Москва, не сразу её раскусишь».
Пильняк, выслушав мой короткий рассказ о знакомстве с музеями, сказал:
– Правильный ход. Жизнь напряжённая. Не расплескал время.
Осторожно, маленькими глотками пил я неизвестный мне горьковатый кофе, несмело откусывая печенье, боясь уронить крошки.
– В стихах у вас камень на сердце, а сейчас это не ходячий товар. – Он листал рукопись. – Писатель – учиться и учиться, набивать руку. Под Есенина – лепет младенческий. Я знал Серёжу – талант громадный, редчайший охотник за словом. Слово и мне – как монета нумизмату. Нумизмат? – Он краем глаза посмотрел на меня. – Поиск редких монет, собиратель.
Пильняк предупредил меня, что в писательстве легче оказаться несчастным, чем в другом ремесле:
– Всю жизнь подмастерьем быть не захочется, а в талантливые мастера, да ещё широко известные – званых тысяча, а счастливец один. Мной не увлекайтесь – не ваш путь. Я ухожу от своей молодости в писательстве. Перепутье. Бунина не читали? Слышать не приходилось? Ну, брат! Начинайте с Бунина, с Толстого. Под левый локоть – Бунина, под правый – рукопись. Как он распоряжается в рассказе, так и вы…
Борис Андреевич вслух читал мои строчки, подчёркивая слова, качал головой. Мне было стыдно слушать корявые рассуждения, засоренные, как он выразился, мусором.
– Если случится из вас писатель, то, безусловно, крестьянский. Не советую оставаться в Москве: потеряетесь и засохнете как маковое зёрнышко. Вам бы в Коломну. Там отец мой, Андрей Иванович Вогау, русский немец, ветеринарный врач, там и я жил. Отца знает весь крестьянский уезд как лекаря коров, телят… Пристроит вас.
Пильняк расхваливал Коломенский уезд: плодородная земля между Москвой и Рязанью, неоглядные заливные луга, суходолы, лесные массивы, много молока, овощей, сеют рожь, овёс…
– А вдруг вас история заинтересует? Оттуда пошли на Куликово поле, там был последний смотр войска перед походом на Казань. До Москвы – часа два, под рукой её музеи, выставки.
Он высказал и другую мысль: неплохо бы мне вернуться в институт. Есть у него друг, талантливый писатель Платонов Андрей Платонович, а у того вернейшие товарищи в университете города Воронежа.
– Мы с Андреем были там в прошлом году. Я думаю, он поможет вам вернуться на факультет. Посоветуюсь.
На следующий день, как условились, я с автомата позвонил Борису Андреевичу и услышал его приветливый, низковатый голос:
– Андрей даёт вам письмо. Устроят в институт. Заходите завтра.
***
Ещё ожидали меня два беспокойных дня в Москве.
У Северного вокзала была остановка трамвая, идущего в Сокольники, я знал в Москве один только этот вокзал, в него и зашёл спросить о дороге в Воронеж. Народу – не протолкнёшься. Мужик в полушубке с рукавицами, заткнутыми за опояску, спросил, зачем понадобился мне Воронеж.
– Там нашего брата обдирают, как липку, да и работу не сразу найдёшь,– сказал он. – В деревнях голодовки. От скотины остаются хвосты и копыта. Слёз не убывает. Поезжай с нами в Архангельск. У моря! Много лесопильных заводов. Мы на двадцать девятом брёвна катали. На любой примут. Видел хоть лесопильный завод? Снабжают хлебом, рыбой. В столовой за копейки накормят. А клюква, брусника – этого вёдрами. Со всего мира летом туда являются пароходы за лесом. Через два часа едем. Бери – в седьмой вагон. По бороде меня найдёшь, староста артели.
Я подумал: «На пароходе спрячусь между досками и запросто уплыву за границу, а там в газетах расскажу о том, что у нас делается. За что исключают студентов… А Воронеж не у моря, лесопилок нет».
Вагон переполнен. Едва пробрался, разыскивая бородатого старосту артели. Он потеснился на скамье, уступая мне место, дымил самосадом.
– Не куришь? И пить не охотник? Ишь ты какой! А мы – грешные. Нынче везде не светит, кроме Архангельска, хоть он и на самом краю земли.
***
В Архангельске зиму работал я вершинным при распиловке брёвен на доски, к весне поставили комлевым. После первых смен засиживался вечерами в заводской библиотеке, вникал в построение рассказов Бунина, Толстого и других, вспоминая советы Пильняка.
В мартовский день в редакции газеты «Правда Севера» после переделки появился мой очерк, напечатали второй, а затем взяли в штат как рабочего-ударника. Заработок вскоре увеличился почти вчетверо.
На лесных биржах знакомился с мастерами хранить доски, продаваемые в разные государства, и в газете писал об этом, попутно готовил деловые очерки для местного издательства, мечтая о скором появлении своей книжки. Она вышла в свет («Архангельские лесобиржи») года через полтора после моего приезда в северный город лесопильного царства.
Пильняк, получив от меня эту книжицу, открыткой поздравил с большим успехом, приглашал заходить к нему, когда появлюсь в Москве. Открытку я, конечно, показывал в редакции – не мог не похвастаться знакомством со знаменитым писателем. Секретарь газеты Кулагин сказал:
– Мечется по заграницам – темы нет, а сильный талант публициста с философской окраской. Нельзя пускать его к нам. Беспощадно смотрит правде в глаза. Он бы не умолчал о нашем экспорте леса за бесценок, да ещё бы не утерпел упомянуть высланных, а то и познакомился с кем-нибудь из посёлка спецпереселенцев, а те на лесозаготовках мрут. Пореже рассказывай о встречах с Пильняком…
– Да я бы его не знал, если бы мои рукописи не поручили ему посмотреть, – соврал я, – давно балуюсь литературой, потянуло к рабочей среде, а со стихами с детства носился, как дурень с писаной торбой. Бросил я их сочинять…
Вслед за моей первой книжкой – года не прошло – в краевом издательстве вышла и вторая с заголовком «Маймакса» (маймаксанское русло перед впадением Двины в море, по берегу которого много лесопильных заводов). Это были очерки о заводчанах. Они скопились за время моей работы в газете.
Одни в редакции похваливали меня, другие считали выскочкой.
Вскоре я начал печататься во всесоюзной газете «Лесная промышленность», сперва – заметки, потом – статейки, а затем и пространные рассуждения о подготовке к продаже в Европу пиленого и круглого леса. Мне заказывали статьи о механизации лесозаготовок, о рубке сплошной и выборочной, о питомниках с тем, чтобы на эти темы высказались опытные специалисты, денег выслали на командировки. Я выполнил эти задания в заметный ущерб штатной работе. Редактор спросил, в какой же я газете, в конце концов, делами занят?
Кончилось тем, что в «Лесной промышленности» взяли меня спецкором по Северному краю, а через небольшое время сбылась моя мечта – поселился я в Москве и принёс Пильняку первую треть повести о лесорубах и сплавщиках.
– До четырёх нет меня, – он кинул взгляд на маленькую пишущую машинку, как будто она часы заменяла, – а ты пришёл в три. Вчера днём провожал в Ленинград Анну Ахматову, сегодня в девять появился Николай Никитин, тоже петербуржец, отбиваюсь от звонков. Приезжает Вячеслав Шишков, кстати, по жизни и по творчеству ваш сибиряк, советую прочитать его роман «Тайга». Ленинградцы не могут привыкнуть к тому, что я уже давно не председатель правления Всероссийского Союза писателей, не замечают или не хотят замечать, что на мне висит сто пудов клеветы, правда, отшучиваюсь – брань на вороту не виснет. – Он полистал мою рукопись, улыбнулся. – И у тебя названия глав – «Глазами Николая», «Глазами директора», «Глазами активиста». Ну, брат, околдовал я тебя. Неразбериха, в иных местах чёрт ногу сломит. Нельзя мне подражать. Я сам начинаю отходить от прежней лоскутности. Приглядывайся к толстовской, к бунинской стройности. Выправь по возможности. Приведи в божеский вид. Почерк заковыристый. Перепечатать бы – поберечь моё время, глаза близорукого.
В следующий раз в пятом часу я принёс Борису Андреевичу перепечатанное на машинке, уже с меньшей «лоскутностью».
Сверкали на нём заграничная куртка, яркий галстук. Он бесшумно ходил из комнаты в комнату, зато японка в тёмном халате с рисунками диковинных птиц медленно бродила – деревянные сандалии её постукивали. Пильняк позвал меня в столовую к шкафу показать свою последнюю книгу, а скорее всего, удивить стенами, на которых развешаны зубастые чудовища, вывезенные из Японии или Китая, клыкастые маски с бородами, похожими то на козлиные, то на короткие конские хвосты, цветастые тарелки, блюда, кривые кинжалы в ножнах, иероглифы, вышитые по шёлку, вроде знамён и плакатов. Подоконники занимали разрисованные вазы, чашки, мелкие изделия, в которых были заметны в кольца свернувшиеся змеи, женские головки, улитки.
За окном неторопливый мужик подметал двор, вычёсывая граблями из высоких стеблей бумажки, другой мусор. Пильняк задержал взгляд на нём:
– Это известный писатель Соколов-Микитов Иван Сергеевич. Мы с ним в Берлине познакомились в начале двадцатых. Охотник, природы певец, влюблён, как он говорит, в женственные смоленские леса, пашни, в светлые озёра. В разных странах матрос торгового флота, путешественник по морям и океанам. Как приедет ко мне, так берётся двор подметать. Во мне, говорит, маловато немецкой крови: беспорядок допускаю во дворе, а отчасти и в литературе.
Соколов-Микитов снял староватые перчатки, подал мне руку с жестковатой ладонью рабочего, закурил трубочку с коротким мундштуком. Струйками потянулся ароматный дымок. У Ивана Сергеевича лысинка, усы коротко подстрижены, бородка-клинышек, морщины на лбу. По-моему, было гостю за сорок. Я упомянул капитана дальнего плавания Воронина и профессора Визе – встречался с ними на пристани в Архангельске. Соколов-Микитов, попыхивая трубкой, ответил:
– Ходили вместе по Северному океану. Толкались бортами о льдины. Воронин родился где-то близко от Архангельска, редкого мужества капитан. А Визе – друг мой – исследователь Арктики, историк её, лишнего слова не скажет. Ещё в двенадцатом году участвовал в экспедиции Седова – пробивались к Северному полюсу. Побывал и я недалеко от полюса. Сманиваю Бориса Андреевича походить во льдах, а он – жалко расплескать время. Взял бы с собой машинку и в каюте стучал с утра до вечера, там бы не расплескал и минуты.

Соколов-Микитов и я выкатили из гаража «фордик», недавно привезённый Пильняком из Америки, Пильняк замешкался в доме, Соколов-Микитов обтёр тряпкой кузов машины, прибил хлябающую доску на дверях гаража.
Борис Андреевич сел за руль, рядом – японка, а в удобном салоне с мягкими сиденьями, огороженном от шофёра толстым стеклом, уместились мы с Иваном Сергеевичем.
– Японку повёз Борис в её посольство, – сказал мой сосед. – Какой-то деятель она. Не знаю, как они понимают друг друга. Он немецкий знает нетвёрдо, а она – английский. А мы тут запросто побеседуем. Матросом по заграницам возил я лес в разные страны. Приходилось выгружать с парохода и архангельские доски. Познакомился с вашими книжицами. Дело! Начали вы, журналист, рановато и легко, признак, извините, плохой, в таких случаях после побед бывают остановки, хотя судьба по-разному складывается.
Автомобилей в Москве заметно прибавлялось, но «фордик» Пильняка был невидалью для прохожих.
– Небось, машины и там дороговаты? – спросил я.
– Борис взял подержанную. Новенькая не по карману. Перевоз дорог.
Мы заговорили о писательских делах. Работает оргкомитет для подготовки и проведения съезда советских писателей во главе с Горьким. Алексей Максимович собрал в комитет мастеров. Вздохнули облегчённо те, которых называют попутчиками. Приутихли авербаховские пройдохи Вардин, Лелевич, Родов. Борису Андреевичу стало не так тяжко.
Я сказал, что партия своим постановлением ликвидировала ассоциацию пролетарских писателей. Иван Сергеевич в ответ усмехнулся, дескать, одно дело постановление, принятое, как он полагает, по настоянию Горького, а другое – жизнь. Пролетарские не сдаются, пишут, спорят, втихомолку Авербаха называют генеральным, а Сталин будто бы головой качает: два генеральных – много…
– Потеха, – Иван Сергеевич склонил ко мне голову, – в их печати отмечалось услужливо: генеральный Авербах отбыл в отпуск, прибыл из отпуска, дал указания. А он ничего не написал ещё, а наш брат мается за своим столом. Друг Авербаха Фадеев в своей речи крикнул: «Долой Шиллера!» Браковать таких-то и таких-то наших классиков. Пролетарские выдвиженцы мешали и мешают работать Алексею Толстому, Пильняку, одёргивают Шишкова, лучших поэтов. Хулиганят. Подальше держитесь от этой братии.
С Иваном Сергеевичем на Пушкинской площади мы расстались.

Виктор ПАНОВ

Публикацию подготовила А.В. ПАНОВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.