Поэтическая Россия между прошлым и будущим
№ 2008 / 14, 23.02.2015, автор: Сергей НЕБОЛЬСИН
Предстоящему юбилею «ЛР» мы решили посвятить целую библиотечку избранных публикаций газеты. Начали с прозы, выпустив в конце прошлого года двухтомную антологию впервые увидевших на страницах «ЛР» рассказов «Между оттепелью и смутой». Сейчас идёт работа над книгой лучших литературно-критических статей. А в типографию только-только ушла вёрстка сборника лучших стихов «Поэзия, она живёт, как мы» (составитель Роман Сенчин). Послесловие к этой книге написал крупнейший литературовед Сергей Небольсин.
И всё-то сердцу дорого,
И нет версты такой,
Посёлка или города,
Чтоб был тебе чужой…
Из песни 1950-х годов
«Литературная Россия» – это не собственно страна; но всё же это именно Россия. И художественное слово России – лучшее и полновеснейшее русское дело; даже лучшее в мире. Это и познание, и знание, и созидание, это русская жизнь в её чистейшем виде. Очень важно понимать следующее: наша литература-поэзия чиста или чище всего не потому, что всё остальное у нас пакость и грязь. Нет, просто художественное слово всегда, даже и в чистейших странах, есть жизнь чистейшей пробы.
Каково было слово первоначальное, таковы и его достоверные отголоски. И если первоначальное было весомо, так и в каждом неискажённом отголоске – вся земная тяга. А небесное как, спросите вы. Разве неверно то, что мы читаем у Жуковского:Поэзия есть Бог
В святых мечтах земли?
Тут, во-первых, замечу, что выше я об этом не совсем уж и умолчал. Во-вторых, я до сих пор не выяснил сам, Жуковский ли это: Жуковский те слова подал в переводе из какого-то немца, а у немца они приписаны ещё кому-то, вроде бы, кажется, некоему испано-португальцу или ещё какому латинянину. В-третьих: я сам не хочу наивысшее имя называть не потому вовсе, что на небесах «на самом деле бога нету». Причины другие: во-первых, воспитанный на Германии туманной Жуковский выразился слишком уж учёно; а во-вторых, если честно признаться, для меня это дело – прямо на людях и хотя бы в сердечной простоте –
беседовать о Боге –
для меня это лезть с суконным рылом в калашный ряд.
Небесное – есть; и оно найдёт, само найдёт как высказаться. А на земле ничего чаще и полновеснее художественного слова нет.
***
Мы говорим, что это слово – между прошлым и будущим. Это тоже не умолчание ли – нет ли здесь какой-то стыдливости, стыда какого-то за наше настоящее?
Да отчего же. У нас очень много настоящего-подлинного. Его, совершенно настоящего, состоялось немало и в нашем прошлом. Оно даже нарастало и ширилось не раз – по всему пространству от Кёнигсберга до Шикотана и Утурупа.
Мы о русской поэзии, мы о ней. И не странно, что именно песня схватила всемирно-лучшее в нашем опыте.
Широка страна моя родная. Много в ней лесов, полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек.
Это ж было; это ж было всемирно-лучшим? Наши нивы глазом не обшаришь. Не упомнишь наших городов. Наше слово гордое «товарищ» нам дороже всех красивых слов. Упомянутое – оно ещё и до бесподобного советского опыта было дорого Пушкину, дорого Гоголю. Оно –Товарищи! Мы будем – братья! –
было дорого и Александру Блоку как автору несколько истошных «Скифов». (Причём Блок тут вдвойне автор, ибо таких, как у него, скифов – которых и при Геродоте-то не было – он и как заглавие, и как племя придумал сам.) Эти его напыщенные и взвинченные полуазияты едва ли кому такие уж товарищи; они недаром кокетливо-дерзко угрожают всему миру: мол, если что-тои нам доступно вероломство!
Но само слово это – товарищ – оно слово доброе, слово русское. Как хорошо, что оно сохранилось хоть в нашей армии – и как знаменательно, что именно в ней. С этим словом мы повсюду дома. Нет для нас ни чёрных, ни цветных. Это слово каждому знакомо. С ним везде находим мы родных. За столом никто у нас не лишний. По заслугам каждый награждён.
И как ни прикинуть, мы все были товарищи и братья. И песня эта, в согласии с полновесностью художественного – она есть вкратце и Россия, и даже мы; и нынешний сборник поэзии «Литературной России», он такой же.
***
Если поэты приходят волнами, как говорит Роман Сенчин, разметим течение пятидесятилетия по простейшим вехам –
1958 – 1968 – 1978 – 1988 – 1998 – 2008
– и всмотримся хотя бы только в одно: в имена и места, что стоят при этих датах. Ведь они уже сами по себе художество, особенно если кому по сердцу русские слова и имена, слова и имена из разных языков нашей Родины.
Деревня Алепино на Владимирщине. Бодайбо Иркутской области. Хурукра в Дагестане. Дореволюционный Петербург. Харьков. Люберцы. Селение Цада (опять Дагестан). Клевнево Ивановской губернии. Москва; Москва (как много в этом звуке). Белыничи на Могилёвщине. Калуга. Хабаровск. Вологда. Это я взял только авторов пятьдесят восьмого и шестьдесят восьмого года, а уже можно согласиться: куда уж больше, куда шире и куда поэтичнее. При любви к России, как мы заметили, – особенно.
И нет версты такой, посёлка или города, чтоб был тебе чужой… Полвека назад и эта песня тоже была шибко в ходу, под её звуки возникал Союз писателей РСФСР, создавалась российская писательская газета. Её авторы тех же лет – Владимир Солоухин; Илья Фоняков; Юсуп Хаппалаев; Павел Антокольский; Лариса Васильева; Ирина Василькова; Расул Гамзатов; Михаил Дудин; Николай Старшинов; Игорь Шкляревский; Станислав Куняев (дай жизни, Калуга); Анатолий Кобенков, Виктор Коротаев… Мысля по привычке, вполне себя оправдывающей, исключительно чужими образами, невольно воскликнешь по-суворовски: Мы русские! Какой восторг (хорошо было сказано, хоть и прозой) – какой восторг, что у нас в стране сошлось и сжилось столько родных и совершенно искренних братьев-сестёр, от молдаванина по крови или рождению до карело-финна, от ненца до нивха, от татарки до якутки и чукчанки.
Конечно, некоторые из них без участия Суворова – или участия, суворовского по духу, не появились бы; многие из них без русскоязычной (в основном) переводческой помощи-посредничестве не продвинулись бы так просто во всемирную печать. И как представишь себе нашу страну превращённою в местожительство или местоблаженствование, или пристанище лишь для одной национальности – какой она там ни будь – ну что, подумается сразу, за скука была бы; что бы сказали нам на это Пушкин и Гоголь, Державин и Даль, Лермонтов и Лесков, Куприн и Блок, Григорий Мелехов и Иван Африканович, Астафьев и Солженицын. Что сказали бы нам кроткий Чехов, даже заполошно-конвульсивный Андрей Бугаев-Белый. Мы тыщу двести лет вместе не для того, чтобы кому-то одному у нас было хорошо.
Настоящее – подлинное бывало, бывало в нашем прошлом. Не во всём везло стране-песне. Что до собственно песни – то её многие достойные и уважающие себя государства даже и сейчас захотели бы, наверное, сделать своим гимном. Все флаги в гости будут к нам. И запируем на просторе, накрыв в саду широкий стол. А за столом – никто у нас не лишний. И молодым везде у нас дорога, и старикам везде у нас почёт. Было или не было? Вот вам и весомость художественного слова, от Пушкина до Исаковского.
Вы – не знаю, так ли думаете, а мне всё представляется именно так. Если же, братец, вы – думаете об этом как-то не по-русски иначе и злобно, то тогда что? Тогда Подойди. Подползи. Я ударю –
И, как кошка, ощеришься ты?
Да нет, не уверен. Пускай именно так позволял себе говорить, причём даже с особою противоположного пола, всё тот же, не без склонности к падучей, поэт Серебряного века – сейчас так с братишками не стоит. Но если есть настоящие и искренние братья-сёстры и побратимы, если есть настоящие и искренние, по-лермонтовски или по-гамзатовски, кунаки и свояки; если где есть заждавшийся тебя отчий дом и родители (сравнивайте поэтов вот по какому признаку: есть ли в их стихах слова «брат», «сестра», «отец», «бабушка-дедушка» – и если нет, то это очень показательно)… так вот, если это всё есть – вот тогда и поэзия будет подлинна, ибо в ней затрепещет, в каждой жилке, подлинная жизнь. И в этой подлинной жизни – я уже писал как-то об этом – вот там-то, братец вы мой, – там постоянно и законно, там принципиально и человечно, там народно и всенародно, там даже международно есть каждому накрыт бесплатный кров и ночлег, там каждому радушный стол-достархан. Он там есть, глубокоуважаемые господа, вовсе не по законам мышеловки.
Не знающих этого всероссийского товарищества-братства-куначества-побратимства-родства-свойства мне до крайности жалко, даже если зовущие нас к чему-то обратному люди являются сознательными охмурителями честного народа, и таким образом подлыми мошенниками. Впрочем, пусть люди такой пробы что в Год Крысы, что в эпоху крыс живут по свободно избранному или соответствующему закону, пусть они пожирают друг друга свободно и за это же требуют платы. А мы, которым известно иное, золотыми буквами мы пишем человеческий, иной закон: закон содружества, закон единения, где каждый издавна, и уж со дня великой Победы точно, знает своё место среди равных.
***
Любимая, знакомая, широкая, зелёная – всегда родная Родина, привольное житьё. Ах, сколько мною езжено, ах сколько мною пройдено, ах сколько мною видено – и всё вокруг моё! (Я всё по песне.) Конечно, меняется и зыблется то, что – казалось бы – как раз незыблемо. Или я ошибаюсь? Но между прошлым и будущим пролегло то – по крайней мере полвека – когда, наверное, начал чувствовать чуть ли не каждый: всё более зыбка уверенность, что будущее неисчерпаемо, и всё более очевидно, что неисчерпаемо только прошлое. И если за завтрашний день есть тревога, то как не вдумываться в неисчерпаемость подлинного образца. Одной своей жизни на это не хватит; а как бы это и освоить, и передать молодым.
Выйдешь ли в поле куда. Глянешь ли на воду синюю. Мягкую русскую линию в милом отыщешь всегда. Скрипнет ли ночью крыльцо. Сердцу ли вдруг захолонется. Всё… что-то милое вспомнится. Где ты, родное лицо? Где твои юные дни? Где твои юные дочери? В нашу ль становятся очередь – иль, как гуляли они, так и гуляют, по клеверу? Славный был клевер… Сошёл. К северу, батюшка, к северу прут Енисей и Тобол. Незачем, сильным, годить. Нечего звать – не послушают. Что ж: хоть и пеши, и сушею – надо и нам уходить.
Передать, передать бы успеть кому по-товарищески по-братски: хорошо, если кто жил в такой стране, какую застали мы и если кто знает её что сердцем, что мозолями от её возделывания. Ещё Гоголь говорил «надо проездиться по России». Нужно, особенно при склонности к общему обзору, конечно и это. Но двадцатый век подсказал и указал, что этого даже мало. Да и проезжачий проезжачему рознь, а путник путнику. «По всей земле пройти мне в кедах хочется», напевал когда-то чуть ли не каждый день по радио некий шестидесятник; что проку, и что особенно проку для подлинной поэзии, от того его мления или самоупоения: мол, «бросаю камешки с крутого бережка далёкого пролива Лаперуза» – и значит знаю жизнь. Нет, пешком и с рюкзачком – это ещё не ручательство за подлинность, правду и глубину. Уж что Блок –Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои, –
да ещё и Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака,
да ещё и дерзковатоеО, Русь моя! Жена моя!,
да ещё и величаво прокурорское или судейски снисходительное прощение Родине –Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краёв дороже мне –
Мол, как бы ты, мать моя и жена, ни была грязной, погрязшей и т.п., а я вслух и громко заявляю: любить тебя, мать и жену, с высоты своего положения я согласен. Уж что, повторим, этот гениальный всё-таки певец русской мелодии! А сказал Есенин о сем певце, что тот прошёл по нашей стране всё-таки как-то «в голландских ботфортах», – и это, по крайне строгому счёту, верно. Проезжий корнет – он тоже ведь из своей, скажем, кареты нашу русскую смуглянку, дикарку, чуть ли тоже не «азиятку», по-своёму и подбоченясь красиво был готов именно «любить»; или он готов был до полночи глядеть со сторонына пляску с топаньем и свистом.
Глядел на Русь с одобрением и Борис Леонидович Пастернак – пролетая на электричке мимо полустанков, заполнённых «населением», или же с верхнего этажа столичной квартиры, как это у него в «Свадьбе», восхищённо, но тайком (неужели думал, что поколотят) подглядывал за ловко и лихо пляшущей русской бабёнкой. Уровень, конечно, вполне нобелевский. Но двадцатый, двадцатый некабинетный – но двадцать первый век! Он показал: любить катаясь, любить соглядатайствуя – мало. Надо жить вместе с людьми – надо жить, по Николаю Фёдорову, со всеми и для всех, то есть с непременным участием в исполнении общего трудового и праздничкого дела. Есенин. Шолохов. Платонов. Аркадий Гайдар. Шукшин. Белов. Рубцов… Милиционер или почтальон из Иркутской области, пишущий стихи по ночам… Бухгалтер или бурильщик «Тюментрансгаза», одержимый тем же. (Я видел много таких, когда с «Литературной Россией» или с «Нашим современником» туда, во глубину сибирских руд, уже только временами, но наезжал.) Сколько их; и они живут так, как надо.
Настоящая Россия живёт и трудится как и прежде. И как грибы сквозь асфальт, как подорожник из-под сапог, как нежные молодые деревца к озону и к небу сквозь хлам и ядовитый смог, как Вижу чудное приволье
из-под пера безвестного и незаможнего, провинциального старорежимного чиновника – так Россия по-прежнему буквально источает стихи. Многие такие «образы» условны, кроме непререкаемого и безоговорочно верногоЭто русское раздолье,
Это родина моя! –
Условно и заезжанье время от времени на родную землю из Лас-Вегаса, из «Пярну» или из Москвы (до сих пор думаю и не могу решить: правда ли – а так говорил Юрий Кузнецов, – что только прозаику нужна низовая жизнь, а для настоящего поэта полезнее большой, задающий высоту обозрению и густоту мыслям, непременно город). Но если корни глубоки и прочны (и, конечно, если только они есть) – ну что ж, тогда в любом случае хорошо заехать домой к своим; и скидавая к чёрту свой костюм английский и всё наносно-московское – с глупо-губошлёпской улыбкой глядеть в родные лица и родные глаза земляков и своих. Вам это знакомо? Это подлиннее и это лучше, чем берег турецкий и Африка в быту перелётных птиц.
***
Не любит наш человек до сих пор что поэтов-перекати-поле, что заезжих и перелётных; разве эта нелюбовь – ксенофобия? Хорошо и верно – считать своею всю страну, от Одессы до Мурманска, от Уэлена до Владивостока и от Калининграда или Бреста до Петропавловска-Камчатского. Однако если места родные, то как трижды хорошо сойти на тихой станции Зима,
как хорошо собраться посетить
знакомые места,
ту сельщину, где жил мальчишкой,
как сладко (хотя бы и грустно) увидеть
ту заводскую проходную –
ту самую, да, Саша Бобров, где – пускай сегодня, через сорок пять лет,
уже никто тебя не узнаёт.
Дало бы время и дали бы деньги – а то, глядишь, и губернатор или туз какой пригласит на рыбалку или сходить на медведя с рогатиной (не знаю; не ходил, но представимо) – дали бы они возможность выбрать маршрут самый что ни на есть для сердца – и тогда я бы, моя воля, взял курс на восток.
Вот Рязань или, скажем, Владимир; вот Поволжье; вот заокали, вот перестали; вот Урал; вот всё чаще татароватые названья станций и мест; вот уже можно говорить попутчику слова «голбец», «того не бассе» или «заплот», «стайка», «шуга» или «шаньга»; вот кто-то и торгует ими – шаньгами «налевными»; вот всё чаще, среди своих славянских, тоже с младенчества привычные и даже милые скуластые лица, раскосые глаза. Эх, дороги… Вот река Чулым, ты в ней купался. Вот и сам дикий Енисей, он сливается с под стать ему мощным Абаканом – и долго, долго ещё прут порознь вода серая и вода зелёно-голубая. В стороне остался – его проскочили – Усть-Абакан; там твой отец прятался от колчаковского призыва на хуторе кулака Баумана; там, в Черногорке, твои внучатые племянники под различнейшими фамилиями. Вот деревня Подсиняя (из Кызыла туда не так давно, было дело, перебирался тот же Роман Сенчин – в порядке выравнивания некоторых демографических соответствий. Туда он и дочку свою возит; славная девочка; Лера). Скоро Минусинск; там тебя вербовали в военное училище. Из всей этой саяно-шушенской топонимики составленное, мы ещё когда тараторили шутейное подобие стихов: Коя, Оя, Чихачёво – Шушь, Казанцево, Козлово – Ермаковско, Жеблахты – да и в Хонох за картошкой…
Оя – быстрая, под Ермаками (бывшая граница СССР) ещё вполне горная речка. Жеблахты, да впрочем и Хонох – места со смачными брусничными угодьями; но мы не просто о географии и топонимике. Суровый народ – сын, посланец и устроитель той страны, что и вообще-то, а по важным случаям тем более, не любит шутить, – да, он к заезжим-проезжим относится сдержанно и невольно спросишь себя: а ты сам кто? Мне всё кажется – хотя мы ли здесь не пахали, – что какой-то долговязый белёсый человек в клетчатой заморской кепке – что человек этот смотрит на меня в упор, и глаза покрываются голубой блевотой; и он хочет сказать мне, что и я, что я тоже гнусныйжулик и вор,
так бессовестно и нагло обокравший
кого-то.
Неужели это… и впрямь справедливо? Вот что значит уехать надолго, уехать давно. И, видать, навсегда.
***
О, Саяны. Здесь бывали-работали Станислав Лесневский, Станислав же Куняев, Володя Дробышев. Странно-сладко бывало уже в ЦДЛ сознавать, что когда-то вот здесь, при Енисее и Ангаре, все мы четверо, вовсе не зная друг друга, жили жизнью примерно одной. Сталинск – Абакан; Ачинск – Абалаково; Абакан – Тайшет; Братская электростанция; Тайшет – Лена… Общий труд, одинаковый наверняка отдых с охотою зимой, а летом – с «дурацким волейболом среди пней на только что образованной поляне». (Какой, право, точный образ! Его предложил, насколько помню, Василий Павлович Аксёнов – и даю голову на отсеченье, он ничего лучшего за всю свою что советскую, что заокеанскую жизнь не создал.)
Это был первый, 1958 – 1959, год существования как раз «Литературной России»; она тогда носила не то что другое – а не менее значительное название «Литература и жизнь». Именно – жизнь (если кто жил всерьёз и вместе, тому это важно). А позже все мы четверо стали каждый по-своему и «авторами» той же газеты: причём Куняев и Дробышев – как раз по части поэзии, хотя, может, и в разных весовых категориях.
Жизнь молодости, или, если так выразиться, рабоче-крестьянской трудящей молоди… О ней Долматовский написал две прекрасные песни – «Хорошо над Москвою рекой услыхать соловья на рассвете» и «Вот так и живём, не ждём тишины», – и они сразу пошли в ту же жизнь, в трудящий по крайней мере народ. Эта жизнь, конечно, была непричесанной и не без сучков-задоринок. С одной стороны, мы те песни пели у себя в рабочем посёлке, в обуреваемых метелями санных будках-теплушках, разбросанных по лесной трассе, по соседним колхозам и клубам – в том же Казанцеве, в том же Шушенском. А с другой – ведь шалили и баловали тоже немало… Вспомню одно, что записал в 1988 году со слов Володьки Дробышева ритмической прозой.
Видели раз Жеблахты: в клубе с Евгена ушастого (к Верке, что с Хоноха, шастал он) парни стянули порты. «Гнус перелётный, ты брось лазать по девочкам с Хоноха! Есть у тебя альбиониха – с нею сколь хошь альбинось, ей свою удаль показывай: здесь же нишкни – повторим!» (рёбра намяв ему, сказывал дюжий кузнец Питирим). «Помни же, гнус, Жеблахты зря б никого не обидел!» – Только Евгена и видели: дёру дал, бросив порты. Только и слышали плеск: голый за Ою уматывал. А Питирим похохатывал: «Нервный, не иначе, встреск! Нам не спущай свой устав, больше в Сибирь не ворачивай!»
…Юность ты, юность горячая, сколько ты знала забав!.. …Рыбу до пуда брала, в лёт била белку без промаха. Юность! Багульник-черёмуха! Здесь ты, о юность, цвела…
Не про собственно поэтичность этой сценки из нашей молодости на тройках с бубенцами (а ямщики нас не возили, слуги не катали) идёт речь; и не о пути Евгена из сельского клуба в поэзию большую, не о сибирской ксенофобии, не о лжесибирячестве и сибирской холодности к нему. Эту тему закроем. Просто я хочу сказать: где есть простор, где есть место разгуляться людям лихого склада, там они будут рождаться и снова. Да там родятся до сих пор и стихи. Я проехал на сегодня только треть пути от Бреста до Владивостока (судьба сейчас забросила в Екатеринбург, на конференцию «Россия между прошлым и будущим», и пишу в поезде «Урал»); а рядом со мною в купе творит свои песни местный предприниматель Жмаев, а в соседнем детишки хором читают «У лукоморья дуб зелёный»; а за Красноярском, до которого я на сей раз не доеду, – там, может быть, пишет стихи когда-то желанное дитя якутки Саргыланы Гольдеровой (в 1988 году она мечтала об этом); а в Анадыре уже, наверное, развернулись внуки, а то и правнуки чукотской поэтессы Антонины Кымытваль; а во «Владике» же, не старея от возраста душой, всё так же поэтичен и в делах, и в литературном творчестве Александр Тыцких. Да что «Владик»: даже в заграничной Осаке не слагает до сих пор пера Вечеслав Казакевич, когда-то поэт совсем юный, а теперь профессор-ветеран, видный востоковед и уважаемый сенсей-русист. А в Вене пишет русские стихи, и ими лечит людей бывшая москвичка Инга Панченко; а где-то в Америке живёт – хотя что пишет, не знаю – некогда автор «Литературной России» Владимир Лазарев. Иной раз подумаешь: поэтическая Россия – ещё шире, чем русская география.
***
Прекрасные у Казакевича, помню, были стихи тоже про забубённую русскую юность – как гуляли однажды парни по-над рекою, и один из них, расчувствовавшись, взял да и кинул гармошку с берега в Сож (или куда: может, в Днепр или Припять – но где-то там, в Белоруссии).Ах ты, Осака! Осака-ко!
Не забыть никогда мне того ах,
огонь-человека.
А гармонь, что когда-то по пьянке
мы бросил и в реку –
Далеко уж, видать, уплыла… Далеко.
***
Осака-ко, или Осака-коу (объясняю, как про енисейские Ою и Хонох) – это бухта или залив Внутрияпонского моря; там мы искали брошенные одной женщиной драгоценности – она спасалась в 1990 году от погони насильника. Ну, да ладно (детективщица Раиса Белоусова, автор «Таксистки» и «Автографа на лифчике», это с моих слов уже год назад описала); перейдём к собственно поэтической России.
Многое из наших сокровищ представлено в сборнике, для которого я эти заметки строчу: сделанное уже ушедшими, сделанное куда-то отъехавшими, делаемое зрелыми и молодыми… пусть так же пишут и их преемники. По этой книге можно легко составить представление, что такое поэзия – и что нет; что такое поэзия коренная – и что такое поэзия беспочвенная: что такое «я в искусстве» в отличие от «искусства во мне»; что такое добротный поэтический перевод; что такое долгий путь в литературе от нежной лирики к тяжёлому раздумью над страной, преклонившейся золотому тельцу (сравните разделённые сорока годами стихи Василия Белова – давние и нынешние); что такое и сам путь России в соотносимом направлении.
Но в чём залог неискривлённого роста, залог здоровья или выздоровленья? Беру мысль из не самых сильных наших писателей – но и не слабых и не растленных: залог в чистоте хотя бы языка. Вот Куприн в знаменитом письме Батюшкову: захватывайте всё – но оставьте нам хоть наш родной язык, не захламляйте его казённо-иностранным сором и социал-демократической брошюрятиною. Вот Бунин: учитесь же беречь хоть в меру сил, в дни злобы и страданья наш дар бесценный – речь! Да и Анна Андреевна Ахматова в начале войны заклинала и заверяла: «И мы сохраним тебя, русская речь, великое слово!» А если уж подняться вполне на вершину и взять вопрос шире собственно языка, то как не вспомнить слова Блока: Живя в больном, лихорадочном мире, можно ли не пребывать в лихорадке самому? Можно ли не любить даже этот лихорадочный ритм? Но и любя, надо знать: лихорадка – это болезнь, и болезнь должна пройти. Корни – не только в языке; но в чистом языке – связь с самым чистым в душе народа.
***
Да, нельзя не заметить: если налицо и в этом сборнике жизнь России в её чистоте – то она и в чистоте её языка, в ясности образа. Здесь Россия представлена без «зэков», «ЖЭКов» и «ВТЭКов», без «ГЭС» и «ВОВ» – не урезанная, не обкорнанная, не изуродованная.
Каждый ведь, кто говорит слово «зэк» – тот уже смирился с этим явлением, уже капитулировал перед ним, он уже сам «зэк», он уже сам, в этой же логике, «бомж» – и не только без местожительства, но и без отечества. И каждый, кто называет себя «Толстой Лев Николаевич» или «Чехов Антон Павлович» вместо привычного русского «Александр Сергеевич Пушкин» или «Михаил Александрович Шолохов», – каждый такой человек признаёт себя в глубине души вовсе не «личностью» (мечтая, конечно, об этом), а исключительно адресатом повестки в милицию, прокуратуру или в «нарсуд»; и каждая такая личность в сердце своём уже прелюбодействовала с системой «зэков», жэков и прокуратур, сжилась с нею и ни в чём, по сути дела, не противоречит ей.
Тут спасибо Вячеславу Огрызко. Уж на что, казалось бы, закостенел он в своих словарных, в своих справочниковых и своих энциклопедийных предприятиях-изданиях, с их непременным алфавитным порядком слов в гадком, но кое-где неизбежном стиле «Ф.И.О.» – но нет: здесь любой человек представлен читателю учтиво: то есть не Белов Василий – а Василий Белов; не Гребнев Наум, а Наум Гребнев, не Кымытваль Антонина, а Антонина Кымытваль. Ясно, точно, уважительно. Это ясно так же, как и то, что каждый видящий в нашем прошлом некое «В.О.В.», – в чём-то малом-малом, но тоже или сдался, или поступился, или предал.
Ни языкового казённого хлама, ни мнимо историософской мешанины; ни «зазеркалий» или «треугольных груш»; ни сквернословия, ни мордобоя либо упоения им – вроде «бьют женщину в автомобиле» читатель нашего сборника в нём не найдёт.
Какой восторг! Если так будет дальше, можно уже сейчас помирать спокойно.
***
Прошу зачислить не то что по разряду поэзии, но по части ритмизованного прозаического причитания – и зачислить именно за 2008 год то, что начиналось когда-то в Жеблахтах в 1958-м:
Что-то мне часто невмочь. Спрячу пешню под заплотами. Тихо, не скрипнув воротами, выйду на Ою в полночь. На небо перекрещусь. Вырублю прорубь метровую. Гляну на воду свинцовую – вздрогну… и в избу вернусь.
Дети на печке сопят. Жинка во сне улыбается. Осиротеют – намаются! Пусть же их, милые, спят…
…Реки им вспять повернут. Сгинет тайга, не воротится. Выйдут пахать и охотиться – ил в Иртыше разгребут. Им ли доспех Ермака? Нас, незадачливых, хватятся! Пусть же и им она катится к северу, наша река.
Если же где недород – мы ль не поделимся? С радостью! Только б вот – собственной слабостью не огорчить этих вод.
Только бы чахлый Лакшин на вологодских не цыкал бы, да по Арбату не хныкал бы бард-гитарист, сарацин. Только бы наглый плейбой всё по царизьме не плакал бы, да и с экрана не квакал бы Роберт с пудовой губой. И не Кончак-янычар русский бы быт обустраивал, и не Россию б охаивал жалкий историк-школяр.
Север ты наш и восток! Реки вы наши, неузкие! Только бы силушки русские не уходили в песок.
Тогда с неизуродованной речью и нравственностью, без казённых сокращений русскому языку и пространству, при условии неуклонного нарождения народа (ибо народ, который нарождаться перестал, уже исчез в сердце своём), с добротной и чистой поэзией Россия продвинется в сносное будущее.
В завершение небольшая выдержка из Пушкина в прозе. Идут, скорбя и вздыхая по пережитому, герои чеховского рассказа – кажется, «В овраге» – девушка и дед. И дед произносит: «А велика матушка Россия… Чего только нет… Да и сам жил вот жил, а помирать не хочется. Значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия…»
В русской поэзии бывало всякое, даже с её языком. Но хорошего было больше, и помирать неохота.
Сергей НЕБОЛЬСИН
Сергей Андреевич Небольсин родился 13 ноября 1940 года в Мурманске в семье пограничника. После школы поступил на юридический факультет МГУ, но диплом получил в 1968 году об окончании уже филологического факультета. В 2002 году защитил докторскую диссертацию на тему «Пушкин и европейская традиция». Много лет работал в Институте мировой литературы им. А.М. Горького.
В оформлении использованы фотографии скульптур Зураба Церетели.
Добавить комментарий