РУССКИЙ ГУЛЛИВЕР
№ 2015 / 7, 23.02.2015
О Юрии Кузнецове в кругу современников
Вы видели Гулливера? Ему, что важно, есть место и среди великанов, и среди лилипутов, и просто у себя дома.
Ну, если не видели – то почитайте стихи и прозу Юрия Кузнецова; его высказывания о себе впрямую, чьи-то слова о нём читайте тоже – высказывания его соратников, его знакомых и выдвиженцев, даже его осиротевших прихвостней и его врагов: недоброжелателей и завистников.
Умрёт ведь, бывает, важный для кого-то человек, а приходит забвение. Такое когда-то говорил мне приятель про японцев. (Вот случай: был он доцентом философского факультета в Москве и в Иркутске, а стал водителем-дальнобойщиком в Осаке; был и в Нью-Йорке и на Аляске – не понравилось; о городе Гарлема и Уолл-стрита написал книгу «Гнилое яблоко», есть она и в интернете. И Юрия Кузнецова он, Володя Валуев, сильно уважал, хотя не знал лично – особенно ценил «Федору-дуру» как проницательнейшее сужденье о России.)
Так значит, Валуев вот что заметил о японцах, особенно о женщинах. «Нуждаясь в тебе, они к тебе липнут и высасывают из тебя всё; женился, например, а завтра уже изволь покупай «Мерседес» и так далее. А исчерпан ты – тут же отваливаются от тебя, как сытые пиявки; причём будто тебя и совсем не было». Это я долго соотносил с Кузнецовым и его средой – особенно замечая, как о нём вроде забывали. А раньше-то, казалось бы, водой не разольёшь.
В истекшем 2014 году две книги приятнейше впечатлили меня. Одна написана Станиславом Куняевым: совсем без возвеличивания и очень строго – против гигантомании поэта, с очень зорким анализом образности, с любопытностнейшими подробностями быта. А я-то уж сетовал, что «Наш современник» Кузнецова подзабыл, что ему теперь злободневнее, скажем, Захар Прилепин. Он менее (может быть) корневой и зрелый, чем Кузнецов; но – злоба дня!
Другая книга – это сразу и сам Кузнецов (том его прозы разных жанров), и богатейший комментарий к Кузнецову и его прозе. Издана книга при «Литературной России» –Вячеславом Огрызко и Евгением Богачковым. Читал её 26 часов – дома, в поезде, в лесу у костра; то есть не отрываясь и не зря. Многое стало понятней или стройней в собственной памяти о человеке: ведь знаешь его с 1974 года и по смерти забывать никак не склоняешься: он многому меня научил – особенно оживив и даже перестроив память об отце, которого я с 1942 года уже никогда не видел, хотя и не забывал тоже.
Что же лилипут может приоткрыть в Гулливере? Смеет ли низшее судить о высшем – скажем, обезьяна или жук о человеке? Нужно ли поэтому поэзии литературоведение, нужна ли критика?
Литературоведение и критика – не наука. Это искусство; искусство вовремя собраться с чужими мыслями. Прибавлю ещё: и высказать «своё общественное мнение».
Две стороны в первой истине. Во-первых, она может показаться ироничной; но во-вторых – собираться с чужими дельными мыслями надо каждому и всегда. Ведь не ты один думаешь, и не первым на свете ты стал думать.
Ну, и о Гулливерах надо думать таким же образом. Причём русский Гулливер явление особое, не совсем укладывается даже в слова его создателя.
Помните, это было бы кстати, пушкинского «Узника»? Народ дополнил его словами самого заточённого. В ответ молодому орлу там звучит – сейчас точно не помню, но в Сибири часто слыхал:та-та-та-та-та-та, и ноги в цепях – нет силушки больше в могучих руках.
Подобное случилось и с русским Гулливером. Он проснулся, увидел себя опутанным жалкими ниточками; он потянулся разорвать их. Но дело не в том, что этих ниточек было миллион.
Дело в том, что Гулливер был мертвецки пьян. Джонатан Свифт этого учесть не успел. А нам надо.
О Кузнецове я буду говорить не в таком духе. Строгие и честные знатоки и провожатые по такой линии уже нашлись, и надо честно благодарить их за честность. (Чусовитин: перед нами прошёл и прожил не то чтобы пьющий поэт, а пьяница, писавший стихи.)
Пойдём дальше и глубже. Чужая мысль уже высказана: кто пьян да умён – два угодья в нём. Собственно, в какой мере чужая? Чисто русская, родная и коренная мысль.
Трезвенники крайне подозрительны мне. Но заселять Ад собственными врагами было бы низко, и их имена-фамилии не оглашаю.
***
Кузнецов не Мефистофель русской поэзии. Это и не клубок противоречий. Это гора, это Казбек и вулкан противоречий; их как смогу опишу.
Серебристая трещина мысли – как хорошо у него и давно сказано! Что может быть красивее? Однако Кузнецов же и настаивал, что мысль – перед поэзией ничтожна.
Кузнецов не раз говорил, что поэзия – это не всяческие «как бы», а прямая и высшая, глубочайшая действительность. Одновременно или наряду с этим он уверял, что он поклонникТютчева (не Пушкина) и что он Тютчеву наследует.
Читаю, однако, Тютчева о русской грозе в начале мая:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
И это венец и конец шедевра. То есть гроза, она именно «как бы Геба и Зевес». А ведь, по Кузнецову же если, то совсем не так – и важна не метафора, а символ.
Литературоведческий словарь бывает двух именно родов. Для одних поэзия – это «структура», а для других – это именно «как бы». Кузнецов сюда не умещается. Тогда зачем же он умилён певцом «как бы», да ещё во всех отношениях хлюпиком – так сказать, «хиляком-разрядником» Тютчевым. И что в Тютчеве русского?
Разве слова «громокипящий кубок», или что вы скажете о них. Согласны ли вы, что русского ума маловато, если хочешь Россию понять?
А денисьевщина его – разве это по-русски?
В так называемые «сюжеты русской литературы» стоило бы включить и денисьевщину – то есть и денисьевщину автора одноимённой книги. (Такая книга есть у Сергея Бочарова, и не случайно.) Она не случайно увенчана двоеженцем и колебанцем-флюгером, увенчана именем-символомСолженицына; говаривают, что его подлинная фамилияСалганик, но дело не в этом – оттого, что мы не ксенофобы.
А Кузнецов? Он твёрдо говорил одному интервьюёру, что однолюб и верен избраннице до гроба. Благородно, и оно по-русски (возьмите Пушкина; или Пушкин верен Наталье по-негритянски?). Это очень многослойный вопрос.
Как-то во дворике «Литературной газеты» и «Нашего современника» я столкнулся с человеком, которого считают учителем либо наставником Кузнецова. Он был мертвецки пьян, и на нём висела одна особа, совсем не напоминающая дочь критика Ермилова. Добавлю: мертвецки пьяны были оба, что не по Тютчеву, о котором много рассказано в известной книге Вадима Кожинова.
Не являюсь поклонником этой книги. Однако повторяю: Кузнецов как однолюб и проповедник однолюбия – благороден.
И вот на одной из страниц тома кузнецовской прозы натыкаюсь на признание художника в частном письме, что он едет (или недавно съездил) к любовнице в Смоленск.
Это как? Это одна из нитей в клубке и вулкане противоречий. И утверждаю в третий раз: Юрий Кузнецов был благороднейший мужчина и не выпячивал своих колебаний относительно правды.Молчи, скрывайся и таи; уже это – высоко честно, что говорю без тени шутки. Свои слабости и любую свою слабину держи при себе, а чужими – не упивайся.
Кузнецов не любил показываться людям врасплох. Встречи врасплох не радость; столкновение с Кузнецовым на кухне общежития сам Рубцов удачно и проницательно описал в стихотворении, кажется, «Встреча» (или как). Не по себе было вологодскому поэту, когда в тёмных кустах он натолкнулся на дюжего коня и отшатнулся, ибо невольно оба существа заглянули друг другу прямо глаза в глаза…
Врасплох я заставал Кузнецова лишь однажды; да и то врасплох ли, совсем ли. Мы жили неделю в окровавленном Тирасполе – в свободном Тирасполе. Гудела гостиница, ликующие люди на улицах пускали салют. Верстаков с кем-то братался, чьи-то отводил поползновения или посягательства подраться: «я военнослужащий», и досаждавшие ему расходились. В наш номер вломилась какая-то радостная молодая казачка, хотя и раненая. Она тоже воевала с супостатами. Мы долго пели, пел с нами и Василий Белов – в частности, «Йихал козак на вийноньку – прошшай, казав, дивчинонька… а сэрэд поля гнэться тополя – тай на козацьку могылу».
Много было прямых жертв и калек; перед нами продвигались безногие и безрукие, сплошь обинтованные мужчины и женщины. Кузнецов минутами впадал в мрачное, оцепенелое молчанье. Спали мы потом вместе, вдвоём в одной комнате; не помню, долго ли – заснули-то ведь после сабантуя победителей только на рассвете. Кузнецов добрался до холодильника (ну, вы понимаете). Протянул мне половину содержимого и сказал: «Чувствую одно – пора покупать автомат».
А ведь слово, по Кузнецову же, сильнее автомата! Не знаю; он всегда подчёркивает в своих интервью, что внутренне – он постоянно спокоен, что это от Бога. Но его тяжкое признание насчёт автомата было очень и внутренним, и взволнованным, даже злым и полным отчаяния, боли и угрозы.
Что ж, тоже противоречие: но оно совершенно русское. Схватить шелепугу подорожную и, забыв о своём писательстве, огреть.
Один друг-сиделец (десять лет по 58-й), фронтовик и профессор из Питера сказал мне по этому случаю: а зачем покупать автомат? Можно потихоньку обзавестись всеми частями – и дома, уже ничего не покупая, осторожно собрать целиком. Но это к слову, а не совет молодому диверсанту.
Кузнецов радел за внутреннюю свободу, за широкую волю на просторе. Противоречиво, исполнено противоречивости то, что он счёл наилучшим себе учителем человека из сыновей московского начальства; еще недоставало Кузнецову и отсидеть лет пяток, причём вовсе не в библиотеке (сильно пошло бы на пользу, как шло подобное на пользу Пушкину и Достоевскому; да что, люди-то и многие ещё сидели на пользу стране). Был у поэта и противоречащий должному и разумному перебор по части религиозного проповедничества; Святогор не справился с земной тягой – а надо ли было браться за тягу небесную и вещать в тонах Высшего существа? Кузнецов же и вещал, и торопился вещать. А зачем поспешность, даже в таком «созревании до права учить»? Зачем и право такое?
К клубку противоречий в Кузнецове не относящееся добавлю нижеследующее: когда Кузнецов меня обидел.
Как-то и где-то, но пели сибирскую песню гражданской войны, вошедшую в кино «Вечный зов», поИванову. Люблю её с детства:
Над лесом солнце воссияло,
И чёрный ворон прокричал.
Слеза на грудь, на грудь его упала,
«Прощай» последний раз сказал.
«Прощайте, девушки-красотки,
Прощайте, верные друзья.
Быть может, еду, еду я надолго,
Быть может, еду навсегда.
Быть может, меткая винтовка
Из-за куста возьмёт меня.
А может, сабля, сабля-лиходейка
Разрубит череп у меня.
Быть может, я сюда вернуся,
Где мать родного сына ждёт.
А может быть, она к моей могиле
Пойдёт восплакать – не найдёт
Кузнецов выслушал и решительно сказал: разрубит череп – это не по-русски.
Не в обиде главное дело, а вот в чём. Он сам был образованнейшим из русских чисто народных поэтов, особенно советских. А в «Золотой горе» он же рассказывал про источник вдохновения,
где пил Гомер, где пил Софокл,
где мрачный Дант алкал,
где Пушкин пригубил глоток,
но больше расплескал.
Вы помните старинное «алчущие насытьтесь; жаждущие напейтесь»? Как же можно тогда жидкость, жидкости алкать?
А ещё в книге «Литературной России» сказано – кажется, устами Кузнецова, что некто собирается не «глаголать», а «глаголить». Это что? Это тонкости, и в них необходима безошибочность.
Самый случай строго разделить интеллигентность и интеллигенцию, культурность и культуру.
Интеллигентность – доброе и тонкое качество, не у всех есть. Культурность есть лоск и отшлифованность; культура – огромное народное целое и народное бытие, лад.
Кузнецов не был до конца отшлифован; так и Кожинов не образец учёности (для кого, правда, как). Вот к культуре, ко всеобщему русскому целому он принадлежал безраздельно. Это важно, чтоб выделить его из чуждого нам.
Вот, скажем, Ю.М. Лотман культурен; Бахтин культурен, шлифован. Супруга Лотмана, блоковедшаЗара Минц – меньше. Она однажды на редакционной коллегии по Блоку важно сказала, что в комментариях неизбежны «локи коммуни». Античник Гаспаров побледнел: он Лотмана тогда побаивался – хотя академиком потом стал, а Лотман нет. «Локи», а не «лоци» – это да, изящно. Но общие места – вовсе не «loci communi», а «loci communes» – и это надо, извините, знать. Гаспаров знал, я видел его смятение.
Лотман культурен, ему была свойственна культурность. Но к какой национальной культуре он принадлежал? О, не к иудейской; да мы, повторюсь, и не шовинисты. Но только не к русской, как и его супруга Минц; как и неприятная Кузнецову поэтесса Цветаева.
Кузнецов оставил русским поэтам поле широко для роста.
Прошу в конце моих заметок, не скрывая, что авторство именно Кузнецова, а не моё, назвать его самые проникновенные для меня стихи: «Мама, мама, война не вернёт – не гляди на дорогу», «Атомную сказку» и «Федору-дуру». В одной эпической сказке Иван подлинный дурак – но Федора не такова.
На площадях, на минном русском поле,
В простом платочке, с голосом навзрыд,
На лобном месте, на родной мозоли
Федора-дура встала и стоит.
У бездны, у разбитого корыта,
На перекате, где вода не спит,
На черепках, на полюсах магнита
Федора-дура встала и стоит.
На поплавке, на льдине, на панели,
На кладбище, где сон-трава грустит,
На клавише, на соловьиной трели
Федора-дура встала и стоит.
В пустой воронке вихря, в райской куще,
Среди трёх сосен, где талант зарыт,
На лунных бликах, на воде бегущей
Федора-дура встала и стоит.
На лезвии ножа, на гололёде,
На точке i, откуда чёрт свистит,
На равенстве, на брани, на свободе
Федора-дура встала и стоит.
На граблях, на ковре-пансамолёте,
На колокольне, где набат гремит,
На истине, на кочке, на болоте
Федора-дура встала и стоит.
На опечатке, на открытой ране,
На камне веры, где орёл сидит,
На рельсах, на трибуне, на вулкане
Федора-дура встала и стоит.
Меж двух огней Верховного Совета,
На крыше мира, где туман сквозит,
В лучах прожекторов, нигде и где-то
Федора-дура встала и стоит.
Об этих стихах Кузнецов как-то сказал мне: здесь то, что никакому компьютеру не поддаётся. Это и верно. Здесь прописано чётко существо России. Россия – гений, гений живительного саботажа злу и лжи. Царизьму, уже расслабленную, она талантливо саботировала. Социализьму, оказёнившуюся, саботировала тоже. С водой, правда, выплеснули и дитя; но дело прошлое. Талантливейше, в народных и уголовных видах, Россия саботирует и якобы-капитализьму.
Кузнецов это постиг. Он, в общем и целом, мне был как и Станислав Куняев, как Огрызко, как ещё куча людей, «не по хорошу мил, а по милу хорош».
Так учили нас наши русские семьи, включая родителей. Да и народ наш в целом так полагает.
Пигмей не может постичь Гулливера. Но и Гулливеру дремать или предаваться великим снам о себе не стоило бы.
Не помню, был ли у Гулливера отец, и был ли сам Гулливер крещён. А если у поэта был отец, то надо было спросить у него разрешения помещать в Ад советского Верховного главнокомандующего.
Есть и ещё существо, которому мы, крещёные, считаем себя сыновьями.
Так вот: хотя бы у Христа спросил Кузнецов позволения проповедовать. Зря он не сделал того, что сам Христос делал. В молении о чаше – или как её?
Сергей НЕБОЛЬСИН
Добавить комментарий