Защита смехом

№ 2010 / 5, 23.02.2015

В хронике жизни Венедикта Ерофеева утверждается: «с 1958 по 1975 жил без прописки, работал магазинным грузчиком в Коломне, подсобником каменщика и приёмщиком винной посуды в Москве

В хронике жизни Венедикта Ерофеева утверждается: «с 1958 по 1975 жил без прописки, работал магазинным грузчиком в Коломне, подсобником каменщика и приёмщиком винной посуды в Москве, истопником-кочегаром во Владимире, дежурным отделения милиции в Орехово-Зуеве, бурильщиком в геологической партии (Украина), библиотекарем, монтажником кабельных линий связи в различных городах России, Литвы и Белоруссии…»


Как он справлялся со своими обязанностями в Орехово-Зуеве, где и что он бурил на Украине – доподлинно неизвестно. Да и не этим он нам интересен.


Чтобы трезво оценивать вздор жизни, иногда следует подчитывать поэму «Москва–Петушки» Венедикта Ерофеева. Это как иным в Трускавце полезно побывать, так другим – «Петушки» полистать.



О неофициальном мироощущении



Помнится, первая мысль при чтении была очень странной: здорово, что это уже написано! И ощущение: автор, написав это, себя погубил. Поэтому в восторженности не было высокого благородства открывателя новых широт. Скорее наоборот. Но (с затаённым дыханием): здорово!


Все с готовностью восхитились: поэма!






Майстрова Мария. Иллюстрация  к поэме «Москва-Петушки»
Майстрова Мария. Иллюстрация
к поэме «Москва-Петушки»

В интеллигентских пивных, на кухнях и курилках НИИ цитировалось: «И немедленно выпил!.. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я ещё чего-то пил…» «Женщина сложной судьбы, прикрыв беретом выбитые зубы, спала, как Фата-моргана…» «Режьте меня вдоль и поперёк – но вы меня не заставите помешивать повиликой «слезу комсомолки», я буду помешивать её жимолостью…»


Ха-ха!


Время нащупывало пути для обретения свежего взгляда, в том числе и сквозь хрусталики, наполненные в 1969 году на кабельных работах одеколоном «Свежесть» и «Соловьиным садом» Блока. Если бы жанр был указан не «поэма», а, скажем, «душевный трёп», то и тогда бы сказали: «поэма!». Качество монолога и заключённого в нём не столько интеллектуального заплыва в ширину, сколько изначального света таково, что – поэма. Определение жанра, конечно, не пустяк. Здесь по высшей метке: жанр – имя автора.


Если, по М.М. Бахтину, в XVI веке в Париже Франсуа Рабле «праздничная площадь объединяла громадное количество больших и малых жанров и форм, проникнутых единым неофициальным мироощущением», то во второй половине ХХ века эти жанры фокусировались в нескольких головах, в том числе и в празднично-скорбной голове героя поэмы. «Чёрт знает, в каком жанре я доеду до Петушков, – озадачился Веничка, обнаружив пропажу одного из продуктов первой необходимости. – От самой Москвы всё были философские эссе и мемуары, всё были стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева… Теперь начинается детективная повесть…»


В «Петушках» ещё будут и кулинарная книга, и энциклопедия цивилизации, и мистика с ужасами, и революционная эпопея…


Но – Поэма, ибо возвышает за счёт распрямления спины при чтении.


У С.С. Аверинцева есть работа «Бахтин, смех, христианская культура» («Не-смех Христа»). Тема «Не-смех Христа» – из традиции: «Христос никогда не смеялся… В точке абсолютной свободы смех невозможен, ибо излишен». В одной из сносок Аверинцев пишет: «В целом православная духовность недоверчивее к смеху, чем западная, а специально русская – особенно недоверчива; по-видимому, это реакция аскетики на черты русского национального характера… Гоголь, не знающий, как совместить в себе комического гения и набожного человека, – очень русский случай». Действительно, запад – иное дело, там всегда знали, как совместить набожность и латинский комический гений.


Я считаю: «Петушки» Ерофеева – это не попытка преодолеть «не-смех Руси», но разрушение той серьёзности, которая сковала кровянистым льдом улыбки 1917 года.



Смех как освобождение и любовь



Интеллектуально-хмельное пересмешничество Ерофеева уничтожает привязанность к себе вполне, до полной потери себя. Клин вышибается клином. Но пока он не сорвался с края, он свободен. Смех, говорит Бахтин, «освобождает не только от внешней цензуры, но прежде всего от большого внутреннего цензора…» Аверинцев через полвека продолжил: «Смех – это не свобода, а освобождение… Свободный в освобождении не нуждается; освобождается тот, кто ещё не свободен. Мудреца всегда труднее рассмешить, чем простака, и это потому, что мудрец в отношении большего количества частных случаев внутренней несвободы уже перешёл черту освобождения».


Как отзывается о себе, как характеризует себя герой «Петушков»?.. По-разному, например: «и дурак, и демон, и пустомеля разом». Скоморох и шут?.. Аверинцев напоминает: «Шут» – по-русски ходовое эвфемистическое обозначение беса, и от него на слова «пошутить», «шутка» и т. п. в традиции народного языка падает компрометирующий отсвет».


Но нам есть от чего защищаться смехом.


Об освобождении (соответствуя своей роли пересмешника) говорит и Веничка, трагический герой поэмы, предлагая коктейль, «напиток, затмевающий всё». Он вопрошает: «Что самое прекрасное в мире?» И сам себе торопливо отвечает: «Борьба за освобождение человечества. А ещё прекраснее вот что (записывайте): Пиво жигулёвское – 100 г. Шампунь «Садко – богатый гость» – 30 г. Резоль для очистки волос от перхоти – 70 г…»


Ну да, после Ерофеева писать так, как будто его не было – вид слабоумия.


«Освобождённый» Веничка безжалостен там, где традиционно русская литература сочувственна. Вот портрет младшего Митрича, собственно, инвалида: «верхняя губа у него совсем куда-то пропала, а нижняя свесилась до пупа, как волосы у пианиста». При этом он «совершенный кретин» и «дышит он как-то идиотически». И ещё о нём же: «смотрит, разинув глаза и сощурив рот» (попробуйте разинуть глаза и сощурить рот, очень смешно!). Но Веничка тут же словно б и одёргивает себя, пусть и ёрничая, сурово наставляет меня, читателя: «Надо чтить, повторяю, потёмки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна – всё равно: смотри и чти, смотри и не плюй…» Это о старшем Митриче и о его рассказе о любви «как у Ивана Тургенева». И вот «вагон содрогнулся от хохота» над плачущим стариком и диким его рассказом «про любовь». Веничка же чтит: «А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слёзы: ему просто всё и всех было жалко… Первая любовь или последняя жалость – какая разница? Бог, умирая на Кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальство он нам не заповедовал…»


А чем одолеть бесчеловечность человека в эпохе текущей и в эпохе грядущей? Может, правдой, отрезвляющим ужасом?


«Когда-то, очень давно, в Лобне, у вокзала, зарезало поездом человека и непостижимо зарезало: всю его нижнюю половину измололо в мелкие дребезги и расшвыряло по полотну, а верхняя половина, от пояса, осталась как бы живою, и стояла у рельсов, как стоят на постаментах бюсты разной сволочи… А дети подбежали к нему, трое или четверо детей, где-то подобрали дымящийся окурок и вставили его в мёртвый полуоткрытый рот. И окурок всё дымился, а дети скакали вокруг и хохотали над этой забавностью…»


В общем-то, поэмка местами до ужаса смешная, а некоторыми другими местами смех её ужасен.


Поэтому мы и берёмся утверждать: чтобы трезво оценивать вздор жизни, иногда – для разнообразия – недурно подчитывать поэму «Москва–Петушки» Венедикта Васильевича Ерофеева.

Олег СЛЕПЫНИН,
г. ЧЕРКАССЫ

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *