Хватит ли страсти к мученичеству?

№ 2010 / 18, 23.02.2015

Кино иногда делает просто чудеса. Ну кто в наше время вернулся бы к книгам Эммануила Казакевича, если б Николай Лебедев в начале «нулевых» годов не экранизировал повесть «Звезда»?! Фильм получился просто замечательный.






Эммануил КАЗАКЕВИЧ
Эммануил КАЗАКЕВИЧ

Кино иногда делает просто чудеса. Ну кто в наше время вернулся бы к книгам Эммануила Казакевича, если б Николай Лебедев в начале «нулевых» годов не экранизировал повесть «Звезда»?! Фильм получился просто замечательный. Режиссёр по праву получил за него Госпремию России. А что же книга? Всё, ушла в историю? Или… Попробуем разобраться.


Эммануил Генрихович Казакевич родился 11 (по новому стилю 24) февраля 1913 года на Украине в городе Кременчуг. Его родители были учителями. Кроме того, отец Казакевича после революции создал первую на Украине ежедневную еврейскую газету «Дер Штерн».


Сын кременчугских учителей поначалу отказался идти по стопам своих родителей. После седьмого класса он поступил в Харьковский машиностроительный техникум. Но потом он проникся идеями создания еврейской автономии и в 1931 году уехал на Дальний Восток. В своей автобиографии уже в 1949 году Казакевич писал, что работал он «вначале районным культинструктором (ст. Тихонькая Уссурийской ж.д.), затем начальником строительства Дворца культуры (там же), председателем колхоза (с. Казанка Биробиджанского р-на), директором Биробиджанского драматического театра (1933–1934), председателем областного радиокомитета (1935 г.), зав. литературной частью газеты «Биробиджанская звезда» (1935–1937)» («Советские писатели: Автобиографии», том 4, М., 1972). В 1932 году у Казакевича вышла первая книга стихов на идиш языке «Биробиджан».


И самое главное – через три года он женился на завсектором обкома комсомола Галине Швориной.


В 1938 году Казакевич переехал в Москву, где решил заняться исключительно литературным трудом.


За несколько лет он подготовил к печати на идиш языке поэтический первый сборник «Большой мир» и роман в стихах «Шолом и Хава», а также сценарий для музыкального фильма о Моцарте и трагедию о Колумбе.


Потом началась война. Казакевич имел сильную близорукость и поэтому от военной службы был освобождён. Но уже в июле сорок первого года он записался в Краснопресненскую дивизию Московского народного ополчения. Позже писатель вспоминал: «Начало войны. В Москве появились офицеры, грязные, с полевыми петлицами и знаками, небритые, и это казалось странным людям, привыкшим к подтянутости и шикарному виду Красной Армии. И глаза у них были такие немного подчёркнуто значительные (гордость перед тыловой Москвой), но в то же время – оглушённые, словно они побывали в другом мире и принесли оттуда страшную тайну, которую они не имеют права рассказать. (Вначале ещё считалось, что поражение можно скрыть.)».


Этими словами писатель уже в 1951 году хотел начать один из своих романов: «Новая земля».



Первое ранение Казакевич получил осенью сорок первого года на подступах к Москве. Второй раз писателю не повезло 27 апреля сорок четвёртого в бою за город Ковель: немецкая пуля угодила ему в ногу. Третий раз его задело 22 июля при выполнении задания в тылу противника под польским городом Влодавой. Спустя три дня он сообщал жене: «Я лежу снова в госпитале в Польше. Это здание бывшей школы, светло, чисто, много цветов. Я ранен осколком гранаты в правое бедро. Осколок уже вынули. Было (и предстоит ещё) много боли. Но это не страшно. Дело было так: форсировав Зап. Буг, наши части начали неотступно преследовать противника. Я с отделением моей конной разведки настигли немецкую колонну в 60–70 чел. С криками «Ура» и «Hande hoh!» врезался я во главе своих конников в группу немцев. А было нас 7 человек. Задние немцы подняли руки, и я им приказал идти в наш тыл. Впереди шёл офицер. Забежав за каменный сарай, он развернул пулемёт. Пришлось удирать. Всего мы в этой стычке уничтожили до 20 фрицев и потеряли убитыми двух, и трое (в том числе и я) ранено. Если бы немцы предполагали, что нас семеро, ни один из нас не ушёл бы живой».


В октябре 1944 года Казакевич стал помощником начальника разведотдела 47-й армии, которая потом участвовала во взятии Шнайдемюле, Дейч-Кроне, Альтдамма, Берлина, Потсдама и Бранденбурга.


После демобилизации выяснилось, что ни на какое жильё бывший разведчик рассчитывать не может. Помогла Казакевичу сестра одного из его командиров, уступившая на время семье сослуживца брата из четырёх человек свою комнату в двухэтажном бараке близ Хамовников. Позже соседка писателя – М.Титова вспоминала: «Казакевичи занимали комнату около 18 квадратных метров; при входе, как и положено, крошечный закуток, где спрятались керосинка, кастрюли и прочая нехитрая утварь». Вот в таких аскетических условиях Эммануил Казакевич работал над своей первой повестью о войне.





Когда рукопись была готова, писатель отнёс её в редакцию журнала «Знамя». Ответил ему лично Вишневский. Автор «Оптимистической трагедии» писал: «Здравствуйте, тов. Казакевич. Сегодня прочёл Вашу повесть «Звезда»… Поздравляю Вас. Это настоящая вещь, точная, умная, насквозь военно грамотная, полная размышлений и души. Вещь нелёгкая для любителей «беллетристики». Вещь горькая и вместе с тем полная силы и оптимизма… Совершенно замечательны «круги», которые показаны вокруг группы Травкина. От имени «Знамени» благодарю Вас за повесть. Мы дадим её в № 1-м 1947 года. Вы должны писать. Все данные за это».


Весной 1948 года Казакевичу присудили за «Звезду» Сталинскую премию второй степени. И тут же ему как свежеиспечённому классику в элитном доме в Лаврушинском переулке дали просторную четырёхкомнатную квартиру.


На волне успеха Вишневский поставил в майский номер «Знамени» за 1948 год вторую повесть Казакевича «Двое в степи». Но тут неожиданно случилась осечка. На писателя вдруг в «Литгазете» обрушился А.Марьямов. Писательский мир сразу замер. Все стали высчитывать, откуда подул ветер: сверху или критик просто проявил личную инициативу. Недели две народ выжидал. Потом появилась сдержанная рецензия в «Труде». И лишь в конце июня инструкторы из ЦК ВКП(б) успокоили заместителей Вишневского: мол, произошло недоразумение, журнал опубликовал хорошую повесть. Последнюю точку вроде бы поставил Илья Эренбург, который уже готов был провозгласить Казакевича главной надеждой советской литературы. Растрогавшись, писатель 3 июля ответил Эренбургу: «Я взволнован Вашим вниманием и горд Вашей оценкой моей второй вещи. Не много осталось на свете судей, чьё мнение для меня так важно, как Ваше».


Впрочем, Казакевич сильно не обольщался. В глубине души он понимал, что Вишневский с ходу опубликовал его повести о войне не потому, что они были гениальны. Просто у редакции на тот момент в портфеле не имелось более достойных рукописей. Казакевич в своём дневнике честно признался: «Нужно твёрдо усвоить, что «Звезда» и «Двое в степи» хороши только на фоне нынешней литературы, а так эти вещи средние, даже – строго говоря – слабые. Я ничего ещё не сделал, и моя некоторая популярность среди читающей публики основана только на том, что другие вещи – ещё хуже. Необходимо это понять твёрдо и искренне, иначе мне угрожает столь распространённый теперь в литературе маразм. Во мне есть многое из того материала, который может составить крупного писателя: любовь к людям, страстность, такт. Но ещё многого нет. <…> Не дай бог отяжелеть».


Казакевич очень надеялся, что переломной для него окажется третья вещь. Летом 1948 года он записал в дневнике: «Весна в Европе» – роман о советском человеке, гвардии майоре Сергее Петровиче Лубенцове. Он прошёл огонь, воду и медные трубы. Разведчик, воин, поэт и мыслитель – вот кто такой майор Лубенцов, если хотите знать. Он трижды умирал и трижды воскресал из мёртвых. Чувство собственности чуждо ему уже. Дом для него – прежде всего. Он имеет трёх братьев, из которых один – генерал-артиллерист, другой – капитан-танкист, третий – мастер завода на Урале <…> Второй герой романа – капитал Сердюк. Это человек ограниченный, живущий настоящим днём, политически необразованный, служака».


Однако уже осенью Казакевичу стало не до романа. По команде Михаила Суслова Агитпром решил срочно пересмотреть все публикации журнала «Знамя» за последний год. На этот раз проверяющие почему-то придрались ко всем публикациям, вышедшим из-под пера авторов исключительно еврейской национальности. По разделу прозы партаппаратчики больше всего претензий высказали к повести Казакевича «Двое в степи» и Мельникова (Мельмана) «Редакция».


4 октября работа журнала «Знамя» обсуждалась на заседании оргбюро ЦК ВКП(б). В постановлении было сказано: «Вместо активной борьбы за большевистскую партийность в литературе редакция предоставила страницы журнала произведениям, авторы которых, изображая людей отсталых и неполноценных, превозносили и превращали их в героев. Например, в повести Э.Казакевича «Двое в степи» морально оправдывается человек, совершивший тяжкое преступление». В развитие этого постановления «Новый мир» тут же напечатал резко критическую статью Б.Соловьёва «Поощрение натурализма». Ещё один облыжный материал появился также в журнале «Социалистическая законность» (реплика Т.Остапенко «Советский суд в кривом зеркале»).


Позже чиновники из Агитпрома под руководством Г.Маленкова конкретизировали свои обвинения. В конце декабря 1948 года они внесли в постановление оргбюро ЦК такую фразу: «В повести Э.Казакевича «Двое в степи» подробно расписываются переживания малодушного человека, приговорённого военным трибуналом к расстрелу за нарушение воинского долга. Автором морально оправдывается тягчайшее преступление труса, приведшее к гибели воинской части».


Больше всех после партийных разборок пострадал главный редактор «Знамени» Вишневский. Маленков предложил заменить его на Вадима Кожевникова. Кроме того, досталось Мельникову (Мельману). Его хотели исключить за политически невыдержанную повесть «Редакция» из Союза писателей. Но потом выяснилось, что Мельников не успел вступить в писательское сообщество, и его выгнали из профсоюза.


Казакевич отделался лёгким испугом. Он даже через какое-то время вернулся к работе над романом, который получил у него уже новое название «Весна на Одере». 23 июня 1949 года писатель зафиксировал в своём дневнике: «Кончил наконец роман. Миг вожделенный настал. Кончил и ещё раз пришёл в ужас от его недостатков. Их чудовищно много. Многие люди начаты и не кончены, повисли в воздухе; разведчики бледны даже по сравнению со «Звездой» и не вызывают ничего, кроме глухой досады. Главное половинчато. Негативное – трусливо. Я очень устал. Если бы не деньги, я бы не печатал роман теперь… Завтра сдаю, иначе нельзя».





Как всегда, новую рукопись Казакевич в первую очередь предложил редакции журнала «Знамя». Кожевников дипломатично переслал роман в Генштаб. Позже интерес к новой вещи писателя проявили также два Александра: Твардовский и Фадеев. Прощупав настроения в верхах, Кожевников сказал, что даст роман в журнале лишь при выполнении двух условий: если будут изъяты все упоминания о маршале Жукове и если писатель включит страницы о великой роли Сталина. Казакевич вынужден был согласиться.


Весной 1950 года роман «Весна на Одере» был выдвинут на Сталинскую премию. Если верить воспоминаниям Константина Симонова, Сталин во время обсуждения соискателей поинтересовался, почему Казакевич двух маршалов – Конева и Рокоссовского вывел под своими настоящими именами, а Жукова превратил в какого-то Сизокрылова. «У Жукова, – передавал Симонов сталинские слова, – есть недостатки, некоторые его свойства не любили на фронте, но надо сказать, что он воевал лучше Конева и не хуже Рокоссовского. Вот эта сторона в романе товарища Казакевича неправильная». В итоге Казакевичу дали премию всего лишь второй степени.


А тут ещё в стране стала набирать обороты кампания по борьбе с космополитами. Казакевич предпочёл не испытывать судьбу и, получив премию, уехал во Владимирскую глушь, в деревню Глубокое. В считанные недели он сочинил повесть «Донос (из записок гражданина Неизвестного)», но потом сам же испугался написанного и бросил рукопись в печь.


Когда страх помаленьку стал исчезать, Казакевич взялся за новую повесть о войне, которая первоначально была названа по имени главного героя – «Акимов». «Заканчиваю «Акимова», – писал он в 1952 году в своём дневнике. – Ощущение, похожее на то, которое было у меня при окончании «Звезды». Тогда, правда, была полная неуверенность, теперь уверенность больше, но сомнений не меньше. Персонажей я теперь чувствую лучше, вижу их яснее, всё вещественнее. Я их теперь люблю больше. Насколько помню, я при писании «Звезды» заставлял себя работать, и только вработавшись, начинал любить своих героев. Я не любил их. Если они получались такими тёплыми, то это лишь потому, что в них – бессознательно для меня – отразилась моя собственная любовь к людям. Теперь я уже люблю своих героев, как отдельных от меня людей. Как существующих людей. Акимов (в отличие от Травкина) кажется мне реально существующим, от меня отдельно, человеком. Кажется, «Акимов» лучшее из всего, что я до сих пор написал. Наиболее близок он к «Звезде», но надеюсь – на высшем этапе мастерства».


В окончательном варианте Казакевич дал повести другое название: «Сердце друга». Но по художественному уровню она «Звезду» не превзошла.


Ещё не разобравшись до конца с «Акимовым», Казакевич одновременно попытался взяться за продолжение «Весны на Одере» – роман «Дом на площади». Он собирался своего героя Лубенцова сделать уже комендантом небольшого немецкого города в предгорьях Гарца. «В этом романе я, как сумею, – писал он в 1952 году, – покажу сложную и умную деятельность советской военной администрации по подлинной денафикации и демилитаризации Германии – ту работу, которую я видел своими глазами и в которой по мере своих сил участвовал».


Но вплотную за эту книгу Казакевич засел лишь весной 1953 года. 25 апреля он записал в своём дневнике: «Начинаю формировать «Дом на площади». Разумеется, нелепое дело – в нынешнее изменчивое время писать политический роман. Ситуация неустойчивая».


Вот корень последующих неудач Казакевича. Писателя в большей степени волновала отнюдь не судьба его героя. Он думал о том, как вписаться в новые времена. Уже в 1954 году Казакевич, подавая заявку в издательство «Советский писатель», подчёркивал: «Основной герой романа – подполковник Лубенцов, знакомый читателю по книге «Весна на Одере», – является, с моей точки зрения, – и я не скрываю этого – идеальным комендантом, примером для подражания; его образ – собирательный; он – пример того, как вели себя лучшие советские люди за границей и как должны они себя вести. Таким образом, книга моя должна иметь серьёзное воспитательное значение – к этому я стремлюсь. Я мечтаю о том, чтобы она стала как бы «наставлением по комендантской службе», но наставлением, в меру моих сил, художественным. Традиция этой книги, как мне кажется, восходит к заграничным стихам Маяковского. «Наши за границей» – тема весьма важная и с каждым годом становящаяся всё важней и актуальней. Поэтому я рассматриваю свою книгу как определённый «государственный заказ», который я по своей воле беру на себя выполнить». Но с госзаказом писатель, как оказалось, не справился. Не случайно от этой книги отказались все столичные журналы.


Трагедия Казакевича как писателя заключалась в том, что он никогда не писал на вечность. Деньги, квартира, сиюминутный успех всегда значили для него много больше, чем чистое искусство. Он оказался не готов страдать ради идеи.


Причём умом Казакевич все эти вещи понимал. Он ещё в 1951 году записал в своём дневнике: «Семён Липкин был прав – я работал до сих пор в белых перчатках, вместо того чтобы живьём сдирать с себя шкуру. Настало время сдирания шкуры. Хватит ли у меня для этого страсти к мученичеству?»


Страсти не хватило. Из-за этого в январе 1954 года с ним не захотела общаться Анна Ахматова. «Я была у Никулина, – рассказывала потом Ахматова Лидии Чуковской. – Там мне представили Казакевича. Я ничего, подала ему руку, поздоровалась, но ушла в комнату к девочкам. Мне потом звонила хозяйка дома: «Он так жалел, ему было так интересно с вами познакомиться». Чуковская пыталась потом заступиться за писателя. «Я сказала, что Казакевич не совсем тонко, не во всех оттенках знает язык и потому отчеством, быть может, и не хотел её обидеть. («Сердце друга» вообще слабая вещь, написанная с большими погрешностями.) Но Анна Андреевна моего заступничества не приняла».


Быстро разочаровался в Казакевиче и Борис Пастернак. Он в январе 1956 года честно сказал Чуковской: «Я такой дурак. Казакевич прислал мне две свои книги. Мне говорили: «проза». Я начал смотреть первую вещь: скупо, точно. Я и подумал: в самом деле. В это время я как раз посылал ему деловую записку, взял да и приписал: «я начал читать Вашу книгу и вижу, что это прекрасная проза». И потом так пожалел об этом! Читаю дальше: обычное добродушие… Конечно, если убить всех, кто был отмечен личностью, то может и это сойти за прозу…».


Казакевич очень бурно приветствовал приход «оттепели». Он с энтузиазмом в 1956 году включился в создание нового альманаха «Литературная Москва». Но всё ограничилось полумерами. Едва сторонники Казакевича задели утвердившийся при Хрущёве новый аппарат, и альманах тут же без особых церемоний «прихлопнули».


Накопившийся при Сталине пар Казакевич потом попробовал выплеснуть в повести «Ленин в Разливе». В противовес злодею Сталину он хотел показать современникам хорошего Ленина. Но Твардовский его трактовку не принял. От писателя потребовали полностью изъять из рукописи фигуру Зиновьева.


Казакевич вынужден был уйти в глухую оборону. 28 января 1959 года он отправил в журнал «Новый мир» огромное письмо с объяснением своей позиции. «Каким показываю я Зиновьева? – вопрошал писатель. – Я показываю его, в соответствии с исторической правдой, политическим трусом и истериком, «большевиком до первого осложнения ситуации», меньшевиком при первом же осложнении, человеком, не верящим в силы рабочего класса и в возможность пролетарской революции в России, склонным преуменьшать роль пролетариата и его партии, преувеличивать роль врага и влияние российского мещанства. Наконец, я показываю его «начинающим» карьеристом, карьеристом, так сказать, «в зародыше», умеющим искусно скрывать свои колебания и слабости ради своего положения в партии, пытающимся на людях ставить себя вровень с Лениным. Справедливое утверждение Лавренёва и Саца относительно того, что Зиновьев – жестокий человек с наклонностями сатрапа, с диктаторскими замашками, стремившийся единолично хозяйничать в т.н. Северной Коммуне и в Коминтерне, – относятся к послеоктябрьскому периоду, когда большевики уже были у власти, когда Зиновьев, поставленный партией на руководящие посты, опирался на реальную силу победившего пролетариата. Как раз такие люди, как Зиновьев, были склонны к крайностям – они легко переходили от паники и политической трусости к жестокости, упоению властью и левацким заскокам. Но у меня в повести речь идёт об июле-августе 1917 года. Произошёл разгром июльской демонстрации, керенщина торжествует, партия в тяжёлом положении, ожила оглушённая было революцией российская реакция. В этих условиях Зиновьев потерял уверенность, он трусит, боится решительных действий, страшится ленинской несгибаемой веры в революцию, ленинского революционного напора. Что же тут удивительного? Что тут странного? Разве это исторически неверно? Пусть попробуют мне это доказать. Факты сильнее рецензий. Зиновьев испугался революции. Два месяца спустя он выступит против вооружённого восстания, затем пойдёт на открытое предательство. Таковы факты. Недаром в октябре, на квартире у Фофановой, получая умоляющие об «отмене революции» записочки Зиновьева, Ленин говорил с горечью и презрением: «Опять расхныкался, как баба». При чём же тут «сатрап», «левак», «Северная Коммуна», «Коминтерн» и пр.? Я изображаю Зиновьева в определённый исторический период. Я показываю зародыш разногласий, которые впоследствии должны были дорасти и действительно доросли до ещё более острого конфликта между этим человеком и партией. Я показываю внутреннюю мерзость этого действующего лица в то время, когда эта мерзость не стала ещё достоянием гласности. Так и только так может писатель развенчать, разоблачить в художественном произведении данного человека в данной обстановке. Литература – как, впрочем, и история – не митинговая агитация, а сложнейший вид пропаганды, и тут руганью не обойдёшься. Некоторым же товарищам из моих рецензентов кажется, что разоблачать значит обзывать матерно, не гнушаясь при этом антиисторическими – стало быть, неубедительными – перескоками из эпохи в эпоху. Эти товарищи не понимают, что вообще ругань по адресу политического противника чаще всего не убеждает, а напротив, настораживает читателя».


Однако Твардовский был непреклонен: повесть надо переписать. Во втором варианте Казакевич сменил название, сделал «Синяя тетрадь», но Зиновьева оставил. В ответ Твардовский от дальнейшего сотрудничества с писателем отказался. Казакевич от безысходности вынужден был постучаться к оппоненту Твардовского – к Фёдору Панфёрову в «Октябрь».


Летом 1960 года зав. сектором ЦК КПСС Игорь Черноуцан твёрдо пообещал писателю, что его повесть о Ленине появится в сентябрьской книжке «Октября». Но потом рукопись изъявили желание прочитать три секретаря ЦК: Суслов, Мухитдинов и Поспелов. И вопрос о публикации передвинулся на начало 1961 года. Затем возникли новые препоны. Казакевич потом написал в своём дневнике: «15 декабря позвонил в «Октябрь» и узнал, что «Синяя тетрадь» опять запрещена: 9 декабря Поликарпов позвонил и велел вынуть повесть из номера. К тому же выяснилось (это следует выяснить точнее, не верить сплетням), что завёл всё это дело Т., лютовавший в таком невыносимом положении <…>, я решил дать Н.С. Хрущёву телеграмму (480 слов на последние 160 руб.!). 23 декабря (в день 25-летия смерти папы) мне позвонил помощник Н.С. – В.С. Лебедев, поздравивший меня с «замечательным произведением» и расхваливший меня необыкновенно… На следующий день Шейнин [первый заместитель главного редактора журнала «Октябрь». – В.О.] был у него и доподлинно узнал, что Н.С. читал мою телеграмму и говорил: «Казакевич прав!» В общем, «Синяя тетрадь» появилась лишь в апрельской книжке «Октября» за 1961 год.


Борьба за повесть о Ленине сильно Казакевича вымотала. Врачи обнаружили у него злокачественную опухоль. В 1961 году ему сделали операцию. Едва очухавшись, он сразу взялся за работу. «Первые две ночи и два дня после операции, – писал Казакевич в своём дневнике, – нужно было бы продиктовать все приходящие в голову мысли. Теперь все переживания потускнели, потеряли мучительную свежесть. Но всё-таки я, кажется, смогу ещё достаточно сильно описать все впечатления и страдания, связанные с этим едва ли не сильнейшим в жизни нервным потрясением. Это – после, когда уйду из больницы и сяду за работу. Какую работу? Роман «Иностранная коллегия» [о героической борьбе одесских большевиков в 1919 году. – В.О.] и заметки-заготовки к «Московской повести», «Рицк», «Тихим дням Октября», «Былям ХХ века». Заметки к «Жизни Ленина» (кажется, я твёрдо решил писать это); перевести (продиктовать, пока без отделки) «Искру жизни» Ремарка; последнее я считаю своим долгом».


Но уже через несколько дней писателем овладело чувство страха. Он, судя по его дневнику, боялся не смерти. Ему печально было сознавать, что ничего из намеченного уже не исполнится.


Из вечного оптимиста и юмориста Казакевич превратился в пессимиста. Писатель разуверился, в частности, в будущем литературы на идиш языке. 20 августа 1961 года он записал в своём дневнике: «Был у меня сегодня виленский еврейский поэт Ошерович. Читал мне свои поэмы, одна – о Спартаке, другая – об исходе из Египта, третья – о Хиросиме. Написано с умением, местами талантливо и умно. Единственная беда: никому не нужно. Писать на живом, полном жизни языке, на котором говорят и производят материальные ценности люди – рабочие и крестьяне – писать на таком языке можно лучше или хуже; писать же на умирающем или уже умершем языке после той трагедии, которую народ и язык пережили, можно только гениально, иначе это никому не нужно. Но! Диалектика! Писать гениально можно только на полном жизни, живом, развивающемся языке. Когда литература становится личным делом 50-ти или 500 человек, она теряет основную свою функцию – перестаёт быть средством общения и средством совершенствования общества. Потеряв это качество, она перестаёт быть литературой. В большом огромном хозяйстве – Спартак тоже вещь. В крошечном мирке, где все дела, кроме стихописания, делаются на других языках – Спартак nonsense. И всё-таки, хотя тебе смешно и грустно, но при этом ты немножко гордишься человеком. «Что тебе Спартак?» – думал я с таким же удивлением, как некогда Гамлет думал: «Что ему Гекуба? Что она – ему?»


Казакевича не стало 22 сентября 1962 года. Спустя три дня Корней Чуковский записал: «Умер Казакевич. Умирая, он говорил: «Не то жаль, что я умираю, а то жаль, что я не закончу романа…» Говорить это значит не представлять себе, что такое смерть».



Вячеслав ОГРЫЗКО



В оформлении использованы кадры из фильма «Звезда». 1949 г. Режиссёр Александр ИВАНОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.