Литература – не корыто для всеядного литлюда

№ 2010 / 31, 23.02.2015

Наша беседа с Ниной Садур произошла в разгар июля 2010 года. Завораживающая интонация писательницы сразу вызвала ассоциацию с её прозой, в которой читатель словно плывёт по напевному, чуть подёрнутому таинственным туманом морю-тексту.

Наша беседа с Ниной Садур произошла в разгар июля 2010 года. Завораживающая интонация писательницы сразу вызвала ассоциацию с её прозой, в которой читатель словно плывёт по напевному, чуть подёрнутому таинственным туманом морю-тексту. Герои её повестей живут в особом времени, на какой-то период встраивающемся в реальное время читателя, а дальше – ускользающем и продолжающем течь в общем потоке жизни…







Нина САДУР
Нина САДУР

– Нина Николаевна, расскажите, пожалуйста, о семье, в которой вы родились. Были ли у вас в роду пишущие, люди искусства?


– Я родилась в Новосибирске 15 октября 1950 года. В районе Кривощёково. Я помню своё малолетство в «Саду Металлистов» и жгучую зависть к безногому злющему сторожу сада. Мы его звали почему-то Удод. Я мечтала быть его заместителем, а он орал на нас тоскливым ором, не разрешал рвать землянику на лужайках и лизать клёны – весной они сочились сладким соком. Удод был послевоенный несчастный человек и мечтал быть единственным командиром и обитателем «Сада Металлистов». Тогда – 10 лет после войны – было много несчастных и злых людей. Они кричали так, как будто плакали, а плакали, как будто ругались. Удоду я объясняла, что когда вырасту, стану путешественником и биологом. Удод тосковал – всё, что он мог, – быть главным в «Саду Металлистов».


Осенью малолетки вязали красивейшие гирлянды из золотых листьев – длины невероятной. Мы Удоду кричали, что он Удод, и он, криво шатаясь, гонялся за нами, за нашими гирляндами. Он чем-то был похож на ничейную собаку – откликался на любой зов. Чтоб совсем свести Удода с ума, мы «выступали» на лужайке, как на стадионе, со своими гирляндами, будто бы мы художественные гимнастки с лентами. Но мне кажется, в чём-то я была проныра, потому что удалось мне втереться в доверие к Удоду, и он нам разрешал осенью жечь костры из опавших листьев и печь картошку. Жечь и печь хотелось страстно! И Удод нам разрешал!!!


– А что такое «Сад Металлистов»?


– «Сад Металлистов» – это было место огромного счастья. Он был очень большой, невысокий и довольно плоский со своими зелёными пространствами, клёнами-тополями и пыльной акацией, которая почему-то всегда вызывала тоску, в отличие от клёнов и особенно тополей, сладких и родных деревьев Сибири. Сад этот был весь охвачен высоким, чудесным, подробным, – досочка к досочке, и точёные столбики с крышечкой наверху, – деревянным, крашеным в зелёное, забором. Сверху по забору шла широкая удобная доска. По ней мы и бегали: вверху, по головам сада – мы, а внизу, в зарослях шиповника, – хромой Удод. Его тоска нас пугала и злила.


На главной аллее сада стояли могучие лавки с гипсовыми подлокотниками, крашеными серебрянкой. На них сидели жёны военных в «пыльниках». Меж лавок, – тоже серебрёные, – стояли скульптуры советских металлистов. Меж всем этим роились капустницы, слипаясь крыльями, шурша таинственным сладострастием. А на земле за лавками, в кудрявой мураве, мерцали мириады мелких стёклышек и камушков (этот мир не мог кончиться, он был вечен).


Если же по этой аллее идти вверх, до конца сада, то счастье разгоралось, становясь почти нестерпимым – аллея упиралась в чудесный кинотеатр «Металлист» с прохладной дощатой террасой, пахнувшей тёплым деревом и пионерлагерем. Там мы с мамой смотрели кино «Русское чудо». Мне понравилось, а мама сильно ругалась.


Мама ругалась также, что моё зелёное драповое пальто, – мальчуковое, – провоняло дымом. Почему-то я всю жизнь ходила в зелёных пальто…


А один раз я свою маму чуть не посадила в тюрьму.


Она вообще была крикливая, и в её крике слышалось то же, что в крике Удода и остальных неласковых граждан нашего Кривощёково. Часто, сидя на кухне с тётей Зоей, мама кричала, что Хрущёв «страну угробил», что он «дурак некультурный», и у нас из-за него белого хлеба не стало. Ну, я и решила свергнуть Хрущёва. Я очень любила свой злой, ругливый народ, – ведь я дружила с его детьми, – и я хотела ему счастья. Я написала записки такого содержания: «Вставайте против Хрущёва. Хрущёв не вождь». По хитрости своей изворотливой натуры, я покапала на записки одеколоном «Шипр» и посыпала их табаком, украденным у дяди Вади. Это чтоб собаки не взяли след. Эти записки я рассовала по почтовым ящикам нашего двора.


Я уже не помню, как меня вычислили, но граждане сильно ругали меня и мою маму. Все они вернули нам мои записки. Я только про Карлов не сказала. Я стеснялась, что нашим соседям по площадке Карлам тоже сунула записку про Хрущёва. Я умирала от смущения из-за Карлов. Карлы были немцы, и в этом была какая-то тайна. С Вовкой Карлом мы приятельствовали (мы с ним разводили гуппей и меченосцев). А взрослые Карлы были с таинственно синими глазами и облачным светом волос над лицами… Я боялась, что Карлы будут надо мной смеяться.


Я ничего не сказала про Карлов. И Карлы тоже промолчали. Ни один человек – ни молчаливые Карлы, ни наши, русские крикуны, – на нас с мамой не донёс…


Мама была учительницей русского языка и литературы в вечерней школе, а папа – поэтом и членом Союза писателей, с которым у него были очень плохие отношения. Он любил, выпимши, орать на писателей, что они спекулируют своим фронтовым прошлым и клянчат себе разные льготы. В итоге папу моего Николая Илларионовича Перевалова – это псевдоним, фамилия его Колесников, я в девичестве – Нина Колесникова, или Колесо, как по-доброму дразнили меня друзья. Ну, так вот, папу моего совершенно перестали печатать в Новосибирске и печатали только в Москве в издательстве «Молодая гвардия», где работал его фронтовой друг Николай Старшинов. Про Николая Старшинова я помню только, что у него были очень синие глаза. Один раз они с моим папой сильно выпили, и мама громко выгнала их на улицу. А утром они бурно хвалились о том, как ночевали на лавке в «Саду Металлистов». Я даже немножко приревновала – Сад-то Металлистов был только наш и Удодов…


Папа мой ненавидел ездить в дома творчества и всю жизнь уезжал на всё лето на «заимку Седова». Там он выкапывал землянку, с фронтовой умелостью выстилал её лапником и накрывал брезентом. До поздней осени рыбачил (ловил маленькую, красивую стерлядку на удочку-закидушку), собирал грибы, пил чай из жестяной кружки и писал стихи. У меня целый сундук с его записными книжками. На «заимке Седова» я не была ни разу. Надо ли говорить, что мы с мамой слыхом не слыхивали ни про какие Коктебели и Переделкины.


Мы с мамой ездили отдыхать в Сочи. Нас, кривощёковских сибирячек, Сочи валил с ног своей роскошью.


Потом мы с мамой жили в центре, на другой стороне Оби. Мы навсегда уехали из Кривощёково, хранительницы «Сада Металлистов», и я поклялась себе всю жизнь любить злого бледного одноклассника Гарри Зеля и каждое воскресенье приезжать в Сад. Но река Обь навсегда отрезала от меня это место.


В Новосибирске на улице Гоголя мы с мамой поселились в однокомнатной квартире. Это был центр города – на трамвае две остановки до Оперного. Здесь люди не так кричали, как в Кривощёково, но и знакома я с ними была поменьше. Наша квартирка выходила окнами на травянистый двор, через дорогу были зоопарк и Союз писателей. Ночью было слышно, как плачут животные.


В 15 лет я поступила в ЛИТО к человеку с фамилией Фоняков. Стихи у него были, как его фамилия. И он, один из всего Советского Союза, побывал в Японии. В это не верилось. Не верилось, и что Япония где-то есть. Но это придавало товарищу Фонякову огромный вес в наших глазах.


В ЛИТО я нашла себе дружков на всю жизнь. Их теперь называют «Сибирской школой поэзии». Я надеюсь, что хоть краешком, хоть каким, принадлежу к ним, к моим великим друзьям-поэтам. Это Саша Денисенко, Ваня Овчинников, Толя Маковский, Жанна Зырянова, Коля Шипилов. Боюсь, что Фоняков мучился нами всеми. Томили мы его. Он говорил, что у Вани Овчинникова бессвязные стихи, а мне почему-то советовал ехать на БАМ, а то я писателем никогда не стану. Он говорил: «Я тебе комсомольскую путёвку выпишу». И я кричала на маму: «Я на Бам еду, писателем становиться!». Моя мама орала так!!! Да и какой БАМ, когда мы с Жанкой подражали Брет Эшли и завывали Цветаеву на всех углах? И маленькую Юлю, в белокурых ямочках, таскали за собой, как подарок.


Юля Пивоварова сейчас выросла в поэта. Я думаю, что в то время тончайшее младенческое лицо Юли, не получавшее ни дневного сна, ни детского питания, жалкими ужимками и гримасами выживало среди нас, табора. Я думаю, что Юля-младенец жила среди пуль и хаоса, пытаясь найти, кого же она любит. И нашла – маму свою, Жанну Владимировну Зырянову (когда Жанка умирала, Денис орал на всю больницу: «Жанна, тебя приняли в Союз писателей!»).


Не зря же вся Нахаловка умирала, когда шла Юля, несла свои византийские очи и речи едкие, и говорок приятный, приблатнённый. О, я что думаю – я думаю, что это Сибирь… Я думаю, что мы виноваты перед ребёнком, которым была Юля. Думаю, что она хитрила и младенчески металась, нас тайно обожая. Ещё я думаю, что у поэтов не бывает детства. У Юли его не было. Она была тот лисёнок, на которого любила смотреть Анна Ахматова. Я думаю, что мы с Жанкой виноваты перед младенцем-Юлей. Теперь Юля в том месте, куда нам всем ход заказан: «Я Фрэзи Грант Обских водохранилищ». Нас пинками оттуда гонят. Юля была нашим всеобщим любованием. И мы отняли у неё детство. Я думаю, что поэтам нельзя доверять детей…


Вернёмся к БАМу. Мы сильно смеялись над товарищем Фоняковым. Как же он проживает свою жизнь? Одна Жанка его жалела: «Фоняк из семьи сосланных». А мы-то кто были? Из каких мы все – семей-то?! Вся наша Сибирь – чёрт-те какой намес кровей и биографий таких, что скулы ломит…


И мы, вместо БАМА, мчались с Иваном Афанасьевичем Овчинниковым по сибирским ночным сугробам, нахально остановив милицейскую машину, чтоб доехать до сахарного нашего ненаглядного Дениса, жившего тогда в деревянном домике у съёмной бабки. Бабка, при виде нас, румяных от мороза и «яблока-вина», тогда жалостно завыла над Денисом: «Они бандиты. Затянули тебя. Особенно эта, девка в зелёном пальто. Покайся, Сашка. Тебе меньше срок дадут…» Но Денис не отрёкся от нас.


Помню, один раз Ваня Овчинников сказал Фонякову:


– У вас очень плохие стихи, – когда всё доел, что Фоняков ему дал из еды.


Фоняков был мэтр. И он улыбнулся, как мэтр, и спросил у Вани, модулируя голосом под «Колю Шипилова» – известного цыгана нашей юности:


– Что ж мне с этим делать, Иван?


– А вы пойдите на балкон и повесьтесь, – подумал и понял Иван Афанасьевич.


А про себя Иван написал вот что: «Да где же бессвязность-то? // В тысяча и тысяча году // гуси клювами завязывают // Ванину рубашку на лету».


А в другой раз, вместо БАМа, ко мне домой пришли одной лютой ночной зимой Иван и Коля. А когда мой дедушка в другой комнате заплакал, что у меня, у девушки, мужчины ночью песни поют, я их, моих драгоценных, выгнала. Ивану было всё равно, а с Колей мы поругались. Он напрямую спросил: «Нинка, ты кого больше любишь? Своего дедушку или нас?» Я выдержала его честный цыганский взгляд: «Дедушку больше. Но и вас люблю». Была глухая морозная ночь, и парни легли в подъезде под батарею. Я им вынесла подушки, одеяло, стаканы и покушать. Я любила и дедушку старенького, и их. А БАМ – никогда.


Потом, вдруг там же, в Новосибирске, каким-то непостижимым образом оказался и сверкающий, невозможный Женя Харитонов (москвич!). Глядя на Женю, остро хотелось в Москву. «Вороного манило – туда…» Почему-то Денису мы все казались конями…


И отдельно я подружилась навсегда с прозаиком-тяжеловесом и лучшим, на мой взгляд, переводчиком фаулзовского «Коллекционера» Лёшей Михеевым. Лёша был сыном писателя, на мой взгляд, великолепного, Михаила Михеева. Что у меня с детства его книжки лежали, – это одно, а сам-то он был мне неинтересен, как, впрочем, и Розов. Аккуратные люди тогда не увлекали. Одно нравилось – тонкий, интеллигентный Лёшка так любил русский язык, так любил литературу. Лёша (Алексей Михеев ни разу, ни разочку не соврал в своём письме) – честнейшая пехота нашего русского фронта в литературе. С Лёшей мы учились выживать в литературе и в Москве. Лёша был «упёрт» в народность и всё время женился на крестьянках, а потом прикатывался ко мне: «Вот это да!»


Эти люди даны были мне, чтоб я не стала зубным техником или инженером-плановиком, или даже стюардессой. Бог меня любил и одарил так щедро, что вся русская речь стала моей собственностью.


– Ваша учёба в Литинституте – с пользой или же зря потраченное время? Чему вы научились у руководителей семинара? Из вашей группы сколько человек осталось в литературе?


– В Литинститут я поступила случайно. Я жила в Новосибирске, как в раю, с бешеной ненасытностью общаясь с друзьями и громадиной-Сибирью. Но тайная хитрость, холодный расчёт, заложенные в меня с детства, подсказали – здесь, в Союзе писателей, все скорее умрут, чем станут тебя, Нина, печатать.


Мы все страстно хотели печататься. И нас никто не печатал. В Москве меня поразили листья. Когда Юля приехала в Москву, она тоже это заметила, но как-то лениво: «В Москве у деревьев листья маленькие, а у нас большие». Мы все думали, что Москва – это правда. И ещё одно – несопоставимое невежество, буквально – необразованность служащих «толстых» журналов с абсолютным, на мой тот взгляд – нормальным знанием мировой и русской литературы хоть Женей Харитоновым, хоть моими дружками Денисом, Максом, Ваней… Как будто существовало два параллельных мира. Мы тот, мир тупых, называли «официоз».





Вот на этих смутных тропах междумирья и стал моим Вергилием удивительный и недооценённый мною человек Виктор Сергеевич Розов. Если б я могла сейчас ему сказать, как глубоко я благодарна ему. Но – не могу… О том, что человек навсегда занял место в твоей душе, узнаёшь слишком поздно. Это называется «невосполнимая утрата», кажется.


В Литинституте было весело. У меня были две подружки: Лелде Стумбре и Валя Кизило. Лелдик стала драматургом в Латвии, Валя преподаёт в университете, кажется. Там были и персонажи вполне зловещие: наподобие такой Светы Вас., рубахи-девки и комсорга по призванию. Я её звала почему-то «тётя Света». Комсорги, как известно, обязаны блюсти идеологическое целомудрие студентов-писателей. И правда, эта темнолицая комсорг Тётя Света всегда появлялась неожиданно и сидела у вас, сколько ей самой хотелось. Я, польщённая, думала, мы дружим. Неотвязная и странная, тётя Света Вас. пугала беспредметной яростью. Впрочем, была большая хохотушка. Я до сих пор не понимаю роль этой Светы Вас. в литмире. Но, с другой стороны, лишнего в нашем Божьем мире нет ничего… Но всё же их как-то многовато, таких тёть свет…


Надо сказать, что Литинстут при Пименове, позже при Сидорове, был роскошен: блестящие преподаватели, талантливые студенты, многие стали писателями и поэтами. Но явился Есин. И – тьма упала…


– А это верно, что ваш любимый писатель – Гоголь? Почему именно он?


– Я живу рядом с домом, где Гоголь сжёг второй том «Мёртвых душ» и умер. Я живу рядом с Андреевским памятником Гоголю. Я не нарочно тут живу. Мне так выпало. Я не понимаю суть вопроса. Это всё равно, что спросить, почему я люблю дышать воздухом? Мне так выпало.


– Что вы думаете о современном литературоведении?


– Тот же упадок, что и в писательстве. Все критики пишут теперь романы. Я ничего не думаю. Но пролеткультовская повадка наших толстых московских журналов типа «Знамени»… впрочем, нет, мыслей не возникает. Хотя я понимаю, что есть генетическая глупость: если ты с молоком матери всосал всех этих «бронзовых птиц», «кортиков» и тут же вполне всеядно «детей Арбата», – тут уж не до Гоголя, тут мама дорогая, и вот вам литпроцесс.


Но есть же Пермская кафедра литературы, есть серьёзное изучение той же «текучки». Только это не у нас, это в Перми – на другой планете.


– Что вы любите читать?


– Что я читаю? Из литературоведения читаю сайт Пермского университета. Писателей: люблю и читаю Александра Строганова, которого считаю загадкой русской литературы. Великолепного читаю Олега Юрьева. Люблю его скульптурную «Винету». Олег Юрьев, как я слышала, только что получил литературную премию в Германии «за большой творческий потенциал».


Открыла для себя очень сильного прозаика Максима Гуреева, непонятно почему напечатанного в «Знамени». Им что Эргали Гер, что Максим Гуреев – всё в кучу, на их снулый пролеткультовский взгляд – это одного уровня авторы. И чудного прозаика Романа Назарова «Очарованного якута».


Убеждена, что ещё найду великолепных прозаиков, но не в Садовом Кольце. А пока что душевно и радостно переживаю роскошную статью Ольги Мартыновой «О загробной победе соцреализма». Ольга Мартынова, кстати, опубликовала свой новый роман, написанный на немецком языке, и уже собрала 15 блестящих отзывов ведущих и НЕПОДКУПНЫХ критиков Германии. Но это уж чересчур…


– Расскажите, пожалуйста, о вашей последней изданной книге. Где вас больше издают/ставят: в Москве или в провинции, в России или за границей?


– Последняя книга вышла три или четыре года назад в издательстве «Вагриус». А до этого с огромным трудом и хитростями мне удалось склонить к изданию моих книг одного простодушного миллионера… Он полный тёзка одного космонавта… Отгадайте – какого? Мне уж из Литинститута звонили и клянчили его телефон.


Что касается нового. Только что закончила повесть, выйдет в сентябре. Готовится итальянская публикация моей прозы. А ближайшая постановка – в Японии.


– У вас, наверное, есть любимые режиссёры, которым вы доверяете постановку своих пьес.


– Сейчас пишу для Калягина, артиста, на мой взгляд, уникального. Для его театра «Эт сетера». Любимые режиссёры Владимир Туманов и Анатолий Баскаков. С Толей во Франции познакомились – он возил туда моих «Замёрзли». Потом приехала к нему в Улан-Удэ. А Володя – питерский режиссёр, поставил практически все мои пьесы. Обожаю его «Лунных волков» – они уже лет 15 идут на Фонтанке. О, конечно – Фоменко и Васильев! На их плечах русский театр держится. Сама идея театра. Заграничный театр намного слабее нашего, русского. Я имею в виду, в отношении меня, моих пьес, слабее. Но люблю атмосферу театра, скитаний, запах кулисы, ложного веселья – немного похоже на мою новосибирскую юность почему-то.


– Какие из спектаклей по вашим пьесам, на ваш взгляд, наиболее удачны?


– В первую очередь люблю не постановку, а слово. Писать. Никогда не хотела, например, рисовать, или петь, или сама ставить свои пьесы.


– Что вы любите делать помимо писательства, где предпочитаете отдыхать?


– Отдыхать люблю в местах безлюдных, и чтоб природа, хоть степь, хоть пустыня, хоть пустырь. Море очень люблю. Ещё – маленькие, временные для меня города и полустанки.


Когда много денег было, важничала, гордилась, сибаритствовала, издевалась над бедняками. Всё потратила на какие-то судорожные, спесивые и глупые ресторанишки.


Без денег – ясность и внимание к миру, причём безо всякой натуги, не трудно.


Когда приехала в Москву на ПМЖ, десять лет тосковала по Новосибирску. Потом прошло.

Беседу вела
Ирина ЛОГВИНОВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.