Смерть требует беспристрастности

№ 2010 / 32, 23.02.2015

Он первый из известных мне ленинградцев открыл американскую землю – не Колумбом с командой безнадёжных матросов, а висельником предстал он перед землёй нового проживания, и Америка приняла его тело для вечности.

Он первый из известных мне ленинградцев открыл американскую землю – не Колумбом с командой безнадёжных матросов, а висельником предстал он перед землёй нового проживания, и Америка приняла его тело для вечности.


Нежданная смерть Якова Виньковецкого поставила невольный вопрос: кто следующий? – ведь совершенно ясно, что мы прибыли в Новый Свет тихо доживать свои дни до всеядной смерти, а не создавать – творить – сочинять или ещё что, – по крайней мере, создание произведений уже не обольщает авторов – обольщает заработок.


Смерть сделала трудным писать о Виньковецком с должной остротой – смерть требует беспристрастности. О живом человеке плети, что хочешь, – он ответит – урезонит или в суд потащит…


А мёртвые – святы. Кажется, что святы. Не отмщением ли может показаться читателю личное мнение о человеке, который уже не может ни сдачи дать, ни сопротивляться? Отмщение ли нам нужно?


Его ли не хватает иммигрантам? О святых говорят высокие слова – выше церковных маковок. Очень посредственный поэт Николай Браун не посмел при жизни опубликовать небольшое открытие, которое разглядел в своре правил советского общежития:



О, как на свете любят мёртвых,


Ну, хоть ложись и помирай!



Браун был служебный поэт – пугливый, а я в литературе не служу, поэтому начальства не боюсь, приказных версий не придерживаюсь, и к лозунгу Брауна не присоединяюсь: нет в моём организме клеток любви к покойным. И ненависти нет, – я с ними нейтрален. Если же память удерживает тот или иной образ, значит, это всё ещё жизнь. Яков Виньковецкий для меня незабываем, следовательно, жив. Иное дело, что мой коммунальный и мой уличный быт лакомствами меня не баловал, и Яков Виньковецкий не был изюминкой в корочке горьких дней.







Яков ВИНЬКОВЕЦКИЙ. Фото А. КОГАНА
Яков ВИНЬКОВЕЦКИЙ. Фото А. КОГАНА

Мы были знакомы почти тридцать лет, причём первые пять лет были интенсивным знакомством – подобием дружбы, встречались часто, и часто – намеренно, и друзей имели почти одних и тех же. Последние двадцать пять лет наши столкновения были случайны – более случайны, чем известия друг о друге, потому что общие друзья и знакомые всё ещё сохранялись.


Самую полную и неожиданную сказку о Яше поведал мне всезнающий Охапкин – я даже не предполагал, что они знакомы. У Олега Охапкина друзья были поэтического толка – безлошадные, полубездомные, склонные к любовным шалостям и пьяным безобразиям, а Яша был вымуштрован манерами, пристрастен к бытовым благам, к некой показной аристократичности и к друзьям с весомыми или громкими именами.


Олег Охапкин рассказал, что в Риме Виньковецкого обокрали – забрали из номера гостиницы все наличные деньги (800 долларов), а картинки не тронули, не польстились на авангард – то ли вкус плохой был у воров, то ли современность их не привлекала. Ещё Олег сказал, что Виньковецкий где-то и как-то издал книжечку «Как вести себя на допросах в КГБ», что Яша нынче в Хьюстоне (была весна 1979 года), где геофизики в почёте, а лирики в загоне. Яша хорошо притёрся и даже помогает кормиться другим – неустроенным, что иногда ему везёт продать одну, две картинки, но особого успеха, мол, не наблюдается.


Ещё большим сюрпризом было сообщение в альманахе «АПОЛЛОН 77», где критик Петров нарёк Виньковецкого религиозным философом. Такого греха за Виньковецким не значилось…


Наши пути опять сошлись в Нью-Йорке – по телефону. Я писал Яше, даже номер телефона поместил в текст. Мне нужна была помощь, – я рассчитывал на Виньковецкого. В январе восьмидесятого в Америку я прибыл писателем без книг и рукописей. Копии хранились или валялись по друзьям, мечтал эти копии заполучить, – только бы найти капиллярчик, по которому хоть бы по капельке…


В ответ на моё письмо Яша позвонил в Нью-Йорк и сразу отбился от помощи, мол, связи нет, что он даже не знает, возможна ли такая связь… Я не сомневался, что он говорит правду, но не сомневался, что связь с родиной существует, просто Яков об этом не знает. Потом он два часа учил меня, как надо жить в Америке, как надо быть благодарным за приют…


– Надо целовать землю, на которой нам разрешили жить, – сказал Яша.


У меня таких чувств не было, и земля под ногами была грязна, такую землю могли целовать губы пьяного или умалишённого. Я улыбался раздражённо и молча. А он всё учил и учил, варьируя мысль о благодарности за постой. Я изнемог и повесил трубку. Мы не поругались в дым, однако я дал себе слово с Яковом не якшаться – тон его возгласов был поучающим, как у воспитателя в интернате. Позже выяснилось, что Виньковецкий долго и охотно болтал по телефону, потому что звонил с работы – бесплатно ему было, за свои деньги он не красноречив, правда, об этом я узнал уже в Хьюстоне, куда занесло меня ветром времени, нужды и надежды.


В Хьюстоне мне сказали, что Яша процветает, что у него дом-салон – каждая русская известность заворачивает к Яше на огонёк. Сам Виньковецкий оповещает земляков о таком важном событии и зовёт желающих выпить, правда, за вход берёт плату, кажется, двадцатник… Меня даже выпить не пригласили – не знаменит. Но случай, как известно, ищет себя проявить, – со случаем не сражаются, его терпят, и со временем, если повезёт, – забывают.


И вот в феврале 1981 года пьяный Шиманский (земляк, физиолог, ханыга и друг по эмиграционной волне) завёз меня, хмельного, к дому Виньковецкого, сказав, что у него там какие-то срочные дела, мол, зайдём на пару минут. Я отказался, у меня никаких дел не было в Яшином доме. Мне вообще казалось, что Шиманский хочет заманить меня в западню и смотреть со стороны, как на спортивное состязание, на встречу ощетинившихся людей. Я из машины не вылез – сменил место с пассажирского на водительское и остался ждать. Шиманский застрял там – или мне так казалось. Сердитый Слава стал кататься по окружающим улицам, плохо маневрируя при поворотах или разворотах, пока не накатил багажником на фонарный столб. Бампер помялся. Крышка багажника сложилась гармошкой, а Слава затужил, думая, откуда взять денег на ремонт. Тут вдруг явился Анатолий Михайлович и стал упрекать:


– Что ты, как ребёнок, упёрся – не пойду! Человека зря обижаешь, он знает, что ты тут. Давай, вылезай, идём…


Озабоченный мирным сводом бешеных собак или науськиванием их, Шиманский не обратил внимания на помятый багажник, а столб фонаря склонился, но не упал, – катастрофа не случилась, и, сохраняя мир, мне пришлось уступить случаю и повстречаться с Яшей ради бесплатного увечья чужой машины. С гостеванием мы не задержались, успели выпить по стакану водки, зажевать куском жареного мяса и что-то сказать, что не имело никакого значения. Задержаться-то можно было б, если бы чувствовалась искренность, так не было её в доме. Улыбки были – в Америке скоро привыкают улыбаться. Выпить-закусить даже у бедняков есть. Место в столовой и у камина – было радушным. А в воздухе пахло чем-то непорядочным, что ли. Яша говорил торопливо, словно его подгоняли, говорил с некой надземной позиции, как над толпой. Я протрезвел и начал свирепеть, а Шиманский уловил смену настроений и стал нетерпеливо ёрзать, – мы срочно распрощались с хозяевами.


Ещё через неделю Яша позвонил мне на работу (домашнего телефона у меня ещё не было, не было ни мебели, ни посуды…), мы поговорили о возможности купить печатную машину, которая ровняет правое и левое поле страницы автоматически. Издавать мечтали. Яша Виньковецкий обещал кое-где кое-что узнать на этот технический вид нужды и обещал оплатить половину расходов… Тепла, человечинки в его голосе не проявилось, точки дружеского касания стёрлись или – разлетелись, стало ясно, что нам встречаться ни смысла нет, ни нужды.


Мы бы мирно сосуществовали на просторах болот Хьюстона, как сосуществовали на болотах Ленинграда, не оговаривая друг друга, и даже приветы могли бы передавать туда-сюда, но тут мне в лапы попался первый том антологии «У голубой лагуны» Кости Кузьминского. Там, в первом томе, как срослись, как набились, как собрались на парад имена друзей и знакомых пятидесятников – соратников, хорошо бы сказать, но знакомства наши даже с выпивкой всё же были далеки от единства… Среди иллюстраций первого тома вдруг мелькнуло знакомое фото, приблизительно 1955 года: у подножья Горного института в Ленинграде стоят серьёзные лица Горбовского и Виньковецкого, слабо улыбается рядом Олег Тарутин, а в левом верхнем углу должна бы сиять моя физиономия. Никогда не любил глаз объектива и не любил, и не люблю фотографироваться, вообще позировать перед камерой для потомков дано далеко не каждому, – мне: нет. Не было там меня – на фотографии, – Яша вырезал, вероятно, посчитав мою рожу непристойной.


Первый том Антологии Кузьминского я разглядывал как с колокольни – былое виделось шатко, поступки читались в окладах не святости, а гульбы, куража или выступлений на зрителя. Даже смелость слов обличала тощую нравственность, рисовку, выпендрёж или краснобайство. Словом, «…из унитаза глядело умное лицо майора Наганова», – как написал Сэнди Кондратов. Такая лихая фразофикация некогда считалась антисоветизмом, хотя тут больше пошлости. Факт обрезания фотографии был ещё большей пошлостью, чем фразёрство в юности. Я был возмущён не операцией удаления, а претензией на особый уровень лиц вокруг Виньковецкого.


Тенденция окружать себя «известными» людьми – общаться со знаменитостями специального уровня – наметилась у Якова, вероятно, с отрочества, а в юности приобрела болезненную тягу. На открытие своей первой как бы любительской выставки он пригласил не художника, не профессионала, не критика, а актёра Смоктуновского – понт-то какой!.. А толку никакого.


Поздней весной 1981 года, выпрашивая льгот (бесплатный детсад для дочери) в еврейском центре, я узрел афишу, кричащую, что в синагоге на празднестве будет присутствовать известный диссидент из России Яков Виньковецкий. От удивления я икнул. О титуле религиозного философа Яков мог не знать – он мог быть не знаком с критиком Петровым. Только Олег Григорьев знал Петрова, как свои пять пальцев, но не критика, а электрика, о ком записал:







Я спросил электрика Петрова:


ты зачем надел на шею провод?


Ничего Петров не отвечает,


а висит и ботами качает.







Михаил ШЕМЯКИН. На смерть Якова Виньковецкого
Михаил ШЕМЯКИН. На смерть Якова Виньковецкого

Виньковецкий мог не знать о Петрове, ни профессионально, ни лично, ни кустарно, ни потребительски, соответственно, и возразить или поправить Петрова не мог. Однако не знать, что в синагоге будет что-то весёлое, что овевает почётом, Яша не мог тоже – объявление отпечатали, разумеется, после приглашения, он согласился на почёт и на титул, как на должное, как на обязательное, как на положенное по делам и свершениям. Не помню за Виньковецким ни одного диссидентского подвига. Никаких правовых демонстраций Яша не проводил, – он был осторожный человек. И вообще слово «диссидент» пригодно только для спекуляций при торговле не очень свежим и не очень нужным товаром. Кто такой – диссидент? Инакомыслящий? Или – недовольный? Или – антисоветский? О советизме лучше всего молчать, так как разговор может быть очень специальный, неприятный и беспочвенный, но пристрастный. Вообще о недовольствах при советской власти говорить легко – их много (недовольств и недовольных): за 45 лет жизни в Ленинграде я нагляделся на такую тьму татарскую недовольных или антисоветских, что не вспомню ни года, ни места, где бы эти «не» и «анти» не попадались. Больше того, с конца пятидесятых – начиная от ХХ съезда КПСС, не встречал «довольных» даже среди официальных чиновников. Другое дело, что чины запрещают нам, подчинённым, то, что позволяют себе лично. Однажды на свадьбе родственника по жене я ответил анекдотом на анекдот человеку партийному, который был инструктором райкома (по профессиональным возможностям) и почти кровным (по социальным связям – полубратом моей жены)… Правда, говорят, слышал, что кровников со стороны жены не бывает, ибо родство тут административное. Инструктор райкома от моих слов поменялся в лице, отодвинулся, улыбка под его носом стала ядовитой и зелёной, и руки с тех пор он мне при встрече не подавал.


Человек, сознательно и добровольно поименовавший себя диссидентом, приникший к борьбе с чиновниками, добровольно родины не покидает, изобильным харчам на чужой земле не радуется, нажиться не спешит. Яков Виньковецкий выбыл из СССР, как большинство иммигрантов, по Израильской визе, осел в Хьюстоне, где техническая его специальность была надёжным почётом – геофизик. Кстати, последний оклад Виньковецкого в компании «Эксон» был, кажется, сто семьдесят пять тысяч в год, а с зарплатой жены – четверть миллиона. Диссидент на чужбине?! Ой ли. Профессионал? – О, да! И аглицкий язык у Яши был приличный – не зря тысячи сдавал, не зря кандидатскую защитил без ущерба живописи…


Свои грешные и, вероятно, хулиганские высказывания о диссидентах, в частности, о Виньковецком, я не утаивал, а приятель Анатолий Михайлович Шиманский рассеивал их по жилым местам русскоязычных людей, как сплетни. Яша наверняка знал мои брызги, – больше он мне не звонил.


Летом 1981 года случилось несчастье: Слава врезался в дерево на скорости 120 км в час (73 мили по акту полицейского). Больше недели провалялся в госпитале. Ногу мне сочленили, как новую, правда, при помощи спицы из нержавейки. Из госпиталя меня и костыли, судно и утку вывез Анатолий Шиманский. Ходить я не мог. К счастью, во всех квартирах Хьюстона (дорогих или дешёвых) полы покрыты синтетическими коврами, и Слава стал проживать лёжа на ковре – почти два месяца. Моя жена тоже пострадала от аварии, но не так гадко, и восстановилась сравнительно быстро, но работать ещё не могла. Мы тихонечко подыхали, накапливая долги за квартиру и свет, за телефон, воду и за питание. Но в Ленинграде мы проживали не в лучшем состоянии, хотя оба работали, только долгов не было, поэтому ущерба вроде бы не чувствовали – какая разница, где нет денег и еды – в Америке или России?


Не чувствовали, пока не пришла бумага от городской власти, которая кричала, что если мы не оплатим штраф за повреждённое дерево, которое было ранено автокатастрофой, то виновного арестуют. У меня не было ни слов, ни сил для войны с кем бы то ни было, ни английского языка, на котором такая война возможна. Но кто-то позвонил в еврейский центр, и оттуда прибыла весьма пожилая дама расследовать положение вещей. Она убедилась, что мы нищие, что даже мебели у нас нет, кроме дивана, на котором спала дочка (дочери шёл пятый год), поэтому, сказала дама, можете не беспокоиться, вас не арестуют, мы оплатим ваш штраф. Штраф был размером в 88 долларов…


Холодильник уже не хранил продуктов, оплаты за квартиру временно не требовали, но нам надеяться было не на что. И вдруг явился человек… Мы с ним познакомились в Нью-Йорке, однажды выпили водки, потому что были оба ленинградцами и работали в Ленинграде в одном районе – в Ленинском. Звали человека Леонид Зейгер.


– Откуда ты узнал мой адрес? – удивляясь, спросил я.


– Мне дали адрес, – ответил он. – Мы тут выпивали у Яши Виньковецкого и обговаривали новости. Кто-то сказал, что какой-то Гозиас попал в аварию и чуть не погиб, но его никто не знает, поэтому точных сведений нет. Я сказал, что знаю Славу Гозиаса, дайте мне адрес…


Лёня Зейгер оплатил все мои счета, он забил мой холодильник продуктами на две недели вперёд, а на другой день прислал административную помощь – доктора Бориса Абрамовича Рубашкина, который отвёз нас с женой в контору (что-то вроде городского отдела по социальным превращениям) и отработал переводчиком, объясняя положение моей семьи. В результате нам дали федеральное пособие для нетрудоспособных на срок шесть месяцев. Мы были спасены. Яков Виньковецкий не проявился ни лично, ни по телефону, и наши старые приятельства отошли в глубокие пласты памяти, в которых ни геологи, ни шахтёры не копаются – нет интереса.


Не могу предположить, какую жизнь пытался выткать в Америке Яков Виньковецкий. Бесспорно одно: он был художник-авангардист, как говорят, абстракционист (зря говорят – запутывают суть предмета – живопись абстрактна даже самая предметная – хоть Босх, хоть Рембрандт, хоть Васнецов). Более двадцати лет Яков Виньковецкий занимался абстрактной живописью – беспредметной, бесшкольной и малоизвестной массе зрителей, точнее, – трудился и экспериментировал на уровне своей смелости, на уровне сознания и на уровне врождённых страстей. Он научился делать достаточно декоративные картинки, в которых есть игра настроений, бывают мысли, но скользит однообразие. Живя в Ленинграде – в городе традиционной рутины, хорошо зная гонимость на художников-абстракционистов, он всё же не отрёкся от пути живописца – он хотел принадлежать искусству гораздо сильнее, чем профессиональной службе, и он бы оставил службу, окажись его живопись кормящей, то есть привлекательной для коллекционеров. Упорство мастеров зачтётся ему и на Страшном суде. А человек он был не добрый и корыстный, хуже того – высокомерный.


Потеряв на новой родине в Хьюстоне высокооплачиваемую работу, он не ринулся добывать кусок хлеба без профессии и не отдал свою жизнь живописи – он решил избавиться от хлопот и, может быть, от позора. Яков Виньковецкий повесился в своём гараже, смертью своей дав семье единовременное пособие (по страхованию жизни) – 200 тысяч долларов. Смерть эта – последний урок, данный Яшей окружающим, – ему нравилось поучать, а завистники, вероятно, были внимательными учениками.


В прессе (русской и американской) не было сказано о причине увольнения Виньковецкого из нефтяной компании «Эксон» – и мне нет охоты поминать про это. Скажу только, что Яшу победил вещизм, бытовизм, стяжательство.


Однажды он пожаловался, что Д.Я. Дар обидел его:


– Я написал Дару, что купил дом с тремя спальнями, с двумя ванными и туалетами, а он мне ответил, что не интересуется, во сколько унитазов я испражняюсь…


Нет слов, Дар обидел Виньковецкого, но справедливо обидел. Все живые хотят благ имущества, однако задача разбогатеть не украшает художника.


Художникам – хотелось бы так думать, так знать и видеть – свойственна игра, жертвенность, сострадание и, конечно же, заблуждения, без которых немыслимо творчество. А Яша Виньковецкий заблуждаться не любил…


P.S. В давние-давние годы Яша написал про меня две эпиграммы, обе не острые, серые и невкусные. В одной из них всё же была тень, как от грязи, как от навета:







Гозиас – метаморфоза,


что ни день – иная поза.



Другая вовсе и не эпиграмма, а присказка:







Гозиас – Экклесиаст.



Однажды я прихватил Яшу, как с поличным:


– Расскажи мне, какие ты у меня позы видел?


– Я не видел. Спроси у Глеба, это он написал эпиграмму, я только повторяю, – отбился Виньковецкий.


Глеб тоже отрёкся, но улыбался ехидно, поэтому до сей поры не знаю, кто куражился обо мне.


P.P.S. Трудно ставить точку даже в элементарном тексте сплетен. Можно было уняться, как вдруг разговорился с человеком, который был с Яшей чуть ли не родственником (Яша ему детей крестил – двух, кажется). От этого, свояка, что ли, я узнал ядовитую подробность исхода из жизни Виньковецкого. И прежде знал, да не так. Мне сказали, что Яков был уволен из нефтяной компании за какую-то неблаговидность, оценённую в сто тысяч долларов. Оказывается, неблаговидность была в сто раз мельче… На Виньковецкого кто-то из «русской эмиграции» написал донос правителям компании. Доносчик тоже служил там, возможно, зависел от Виньковецкого, ну, а что завидовал – так и вопроса нет. В Америке (США в первую голову) виновен тот, на кого написали поклёп. Презумпция невиновности узнаётся по ходу дела и полицейского следствия… Виньковецкий не мог ждать какого бы то ни было решения, он был взвинчен доносом, допускаю, что врождённая истеричность, бушуя, выплеснулась через край – он повесился.


Обидно, что гибель на чужбине всё же не краше гибели от палачей на родине.

Слава ГОЗИАС

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.