В классику на деревянной лошадке

№ 2011 / 21, 23.02.2015

Как из­ве­ст­но, тек­с­ты не су­ще­ст­ву­ют са­ми по се­бе, бы­ту­ют они в про­ст­ран­ст­ве, ус­лов­но на­зы­ва­е­мом ли­те­ра­тур­ным. Фор­ми­ру­ют его не толь­ко пи­са­те­ли, не­по­сред­ст­вен­но со­зда­ю­щие сти­хи и про­зу

Как известно, тексты не существуют сами по себе, бытуют они в пространстве, условно называемом литературным. Формируют его не только писатели, непосредственно создающие стихи и прозу, но и писатели, общающиеся друг с другом, а после, что не менее важно, описывающие эти встречи.


Не совсем понятно, что сегодня послужило причиной всплеска литературы дневниково-мемуарного толка. Несколько толстых журналов фактически одновременно опубликовали воспоминания известных поэтов и прозаиков о почивших и здравствующих именитых товарищах по цеху.





Так, не может остаться незамеченной эпистолярно-дневниковая подборка в первой книжке журнала «День и ночь» за 2011 год поэта Юрия Кублановского, вспоминающего неоднозначную фигуру андеграунда, «зверь-цветок» Елену Шварц, знакового ленинградского (а как, вероятнее всего, заметила бы она сама, петроградского) поэта 1970–1980 годов.


Впрочем, воспоминания эти, скорее, не о самой Шварц, они о её поэзии, что, конечно, тоже представляет интерес (текст охватывает период с 2000 года до смерти поэта, 2010). «Это не те стихи, с которыми не расстаёшься – от большинства хочется скорее «избавиться». В целом в ней нет красоты (т.е. гармонии), хотя есть куски очень красивые. Всё пёстро, образы толкаются, наползая друг на дружку. Её текст, как фольгу, хочется разгладить ногтем. «Энергетика и моторика» вместо ровной любви к земле и людям. Асоциальность и сильное мистическое, даже метафизическое, начало. Религиозная космогония, «босховщина». Боль, которую ничем не утишишь». Но и портрет Шварц Кублановский рисует чётко: «Способна и впрямь если не на всё, то на многое, хотя со мною она – «ручная». Как мне дороги её повадки, движения, её «онтологическое» бескорыстие, сколько б ни говорила о премиях и деньгах. По большому счёту, никакого инстинкта самосохранения, как только земля носит. Не от мира сего, но знает языки, мастерски шоферила, гуляет в Интернете; вообще «между прочим» ей даётся многое, на что я не способен и ленюсь». Однако любопытнее этих заметок несколько крошечных писем, исчерпывающе характеризующих как авторов, так и их многолетнюю дружбу.


Есть в воспоминаниях Кублановского и оглядка на читателя. Уж слишком безупречен и торжественен слог, впрочем, достоинств текста это не умаляет.


О Елене Шварц в беллетризированном рассказе упоминает и Саша Либуркин (тот же номер «Дня и ночи»), причудливо переплетающий в своей прозе реальность и литературу. Сюжет прост, в одной из пивных лирический герой Либуркин встречает Наля (судя по всему, Подольского), который тоже нынче ходячая легенда. С Налем они выпивают и вспоминают общих знакомых: Мякишева, Крусанова, Шварц, Смелого (Бориса) и так далее. Рассказ состоит из диалога, больше напоминающего дружественный трёп. Однако Либуркину удаётся на двух страницах нарисовать ту самую особую петербургскую жизнь, так разнящуюся с жизнью московской. К тому же текст написан без каких-либо претензий на нетленку, читается легко и быстро.


Другой более глубокий мемуарный очерк был создан поэтом Сергеем Гандлевским о поэте и литературоведе Льве Лосеве («Знамя», № 5).


И тут возникает вопрос: кто углубляет текст, субъект или объект повествования. Гандлевский – фигура для сегодняшней поэзии и прозы не последняя, равно как и Лосев, ко всему прочему, не так давно воспевший Бродского в небезызвестной книге («Вкусы наши нередко не совпадали. Бродский был его пожизненным кумиром; современная литература делилась на Иосифа Бродского и всех остальных. По поводу одной моей заметки о Бродском, которая, кажется, называлась «Гений пустоты», Лосев досадливо сказал: «Далась вам эта пустота»).


Как бы там ни было, в очерке произошло стопроцентное внутреннее совпадение говорящего Гандлевского и предмета его рассказа – Лосева. В итоге текст получился ёмкий и легкокрылый, вырисовалась фактически присущая «Некрополю» Ходасевича ясность, впрочем, опять же не исключено, что дело в объекте: «Снобизма, этой самолюбивой вкусовой зависимости навыворот, Лосев был лишён начисто. Меня развеселило, что они с Ниной на пару довольно исправно смотрели российские детективные сериалы и поимённо – куда лучше меня – знали персонажей и исполнителей». Цитировать отрывки можно долго, но лучше читать целиком.


Ещё сложнее обстоит дело с очерком Максима Гуреева «Снимается документальное кино» («Вопросы литературы», № 2 за 2011), рассказывающим о замкнутом Саше Соколове, к слову сказать, всё чаще в последнее время появляющемся на людях. После прочтения этой заметки кажется, будто допущены были к причастию, и не где-нибудь, а в древнейшей из церквей. «Он подобен кустодии, той самой страже при Вратах Иерусалимского Храма, надменен, пунктуален, немногословен, всем видом своим призывает к смирению». Текст Гуреева в некотором смысле онтологичен. И опять же не ясно, что тому виной. Местами намеренно путаный, но искусный язык повествователя или отрешённая загадочность Соколова, всей своей жизнью демонстрирующего глубинную связь с языком.


В основу очерка легла история нескольких съёмочных дней, по итогам которых должен был появиться документальный фильм о Соколове, без сценария и чёткого плана, основанный на диалогах, чтении и произвольных прогулках. Впрочем, всё верно. «Лишь несколько дней спустя, когда мы снимали в Тихой бухте, Соколов объяснил на камеру <…>: «Сюжет – меня эта сторона литературы никогда не увлекала. Сюжет – это надуманная вещь, сюжет – это на продажу. Для меня важно, как работает язык, этот своего рода лингвистический танец. Если бы я родился в другое время, в другом месте, в другой семье, я бы стал композитором, потому что язык одна из форм музыки. И, наконец, всё зависит от состояния, ноты…» Стало быть, речь идёт о поиске состояния, в котором не может быть ничего заданного, в котором всё возникает из ниоткуда или не возникает вообще. В этом смысле, как думается, литература необычайно близка неигровому кино, когда сценарная заданность оказывается данью формату и, соответственно, не может звучать. Саша поднимается на гору Клементьева и слушает, как на тёплом октябрьском ветру звучит, точнее сказать, скрипит планер, установленный здесь в память о покорителях Коктебельского неба. Садится на облупившийся бетонный постамент, закуривает. Состояние найдено? Не исключено; другое дело, в какую форму оно должно быть облечено?»


Не менее любопытно сегодня выглядит и обращение Владимира Кантора («Слово/World», № 70, 2011) к образу будетлянина-ницшеанца Велимира Хлебникова. «Этот поразительный Хлебников оказывается символом, даже не символом, а почти самим Христом, если угодно. Иначе не понять этой строки, апеллирующей к евангельскому сюжету – пророк, на торжище явившийся во храм. Поэтому в этих прекрасных строках всё же можно увидеть нечто кощунственное». Хотя принципиально нового Кантор ничего не рассказывает, Хлебников по-прежнему предстаёт в парадоксальном виде (певец и невольный противник революции), однако ода «Велимиру Первому» вполне удалась.


Однако было бы несправедливо говорить о литературном пространстве, обходя стороной читателей, которые незримо, но всё же в нём присутствуют. Так, в том же номере «Вопросов литературы» Владимир Козлов сетует, мол, именно почитателей толстых журналов вышеозначенные издания и не замечают. Впрочем, представления господина Козлова на этот счёт кажутся слегка устаревшими. Очерчивая проблему, он цитирует полемические статьи годичной (если не многолетней) давности. К сожалению или к счастью, с тех пор мир стал значительно мобильней.


Сегодня можно жить в глухой провинции или у моря и печататься в столичном или эмигрантском журнале и наоборот (а именитый круг утверждённых авторов – таинственный миф неуверенных в себе людей), при том можно смело верить: читатели найдутся. Всё-таки толстожурнальная традиция жива и уважаема. И чтобы прочесть ту или иную подборку, не обязательно бежать в библиотеку, теперь есть Интернет и «Журнальный зал» (хотя да, пока материалы туда поступают с небольшим отставанием, но это опять же дело времени и вопрос формата).


Весьма странны иллюзии Козлова и по поводу народности поэзии. «В такой ситуации нужна вакансия поистине народного писателя, появление которого реализует все надежды литературного цеха, ещё помнящего о миллионных тиражах. Он появится, ворвётся в литературу, его будет видно издалека, его ни с кем не спутаешь, он вернёт читателя русской литературе и уж точно решит проблемы с тиражом – только бы не проглядеть!.. Я усугубляю». Решение Козлову мнится в просветительской деятельности, мол, давайте запустим писателей в институты, и будут они у нас проповедовать с кафедр, нести доброе, светлое, вечное, желательно, на постоянной основе и за небольшую зарплату. При этом Литинститут Козлов почему-то призывает во внимание не брать, действительно, эка мелочь! И, в общем-то, понятно, что клонит он к беседам под сенью Политехнического музея, вот только, опять же, совершенно не задумывается о том, что времена тогда были другие. Конечно, хорошо усесться рядком и промеж себя избрать Платона на вечер… Только не устарел ли формат?


Впрочем, публичные лекции были, есть и, кажется, ещё какое-то время будут, их расписание опять же в свободном доступе в Интернете.


Вообще статья Козлова (а он нас честно и заблаговременно об этом предупреждает) порождает больше вопросов. Чего стоит ещё более спорное утверждение: «Литература, которой занимаются толстые журналы, – принципиально ненародное дело». Вообще-то достаточно странно полагать, что литература как таковая – в нормальных условиях (если на дворе мир, а не война, не революция и не жесточайшая цензура) – дело всеобщей гласности. Сложно представить себе, что ответственный гражданин, в рабочее время точащий, скажем, ножи и ножницы, после тяжёлого трудового дня (опять же, если этот гражданин не знаменитый точильщик Саши Соколова) придёт и заляжет дома на диване с толстым журналом (или томиком Гомера на худой конец), проникаясь его народным духом, вместо того, чтобы пропустить стакан-другой с соседом. Впрочем, я тоже, кажется, усугубляю.


Но как бы там ни было, народной поэзия становится только в экстремальных условиях, когда, что называется, все средства (и поэтические в особенности) хороши. В прочие времена поэзия всегда была элитарна и стыдлива. Что же до стадионов… Откровенно говоря, не поэзия их собирала, а мнимая свобода поэтического слова. Ведь не даром большие поэты в народ ходили редко. Чуяли, что недоброе это дело.


Потому и неуместно сегодня устраивать на хорошо утоптанной литературной полянке скачки на деревянной лошадке, неровён час, заиграться можно.

Алёна БОНДАРЕВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.