Не потому что Америка или Россия, а потому, что – жизнь

№ 2011 / 38, 23.02.2015

Ирина Муравьёва похожа на добрую волшебницу из сказки. И голос у неё волшебный. Таким голосом читать сказки о добрых чудесах – заслушаешься! Тем удивительнее тот факт, что книги её совершенно не похожи на автора.

Ирина Муравьёва похожа на добрую волшебницу из сказки. И голос у неё волшебный. Таким голосом читать сказки о добрых чудесах – заслушаешься! Тем удивительнее тот факт, что книги её совершенно не похожи на автора. Темы романов имеют под собой реальный исторический контекст, язык повествования – точен, герои немногословны, но деятельны…


Ирина Муравьёва родилась в Москве, окончила МГУ, работала литературоведом. После переезда с семьёй в США стала писать. Сейчас Ирина живёт в Бостоне, а издаётся в Москве в издательстве «Эксмо». В сентябре она приехала в Москву, чтобы презентовать свою новую книгу и пообщаться с нами!







Ирина МУРАВЬЁВА
Ирина МУРАВЬЁВА

– Ваши романы «Барышня», «Холод черёмухи» и «Мы простимся на мосту» – это трилогия? Или вы думаете писать продолжение?


– По тому, как развивается действие, и по тому, что я «бросила» своих героев в разгаре их жизни, не подвела написанное к «общему знаменателю» и чувствую себя так же далеко от эпилога, как это было в самом начале, я, конечно, должна признать, что мой первоначальный замысел – ограничится тремя романами – оказался несостоятельным. Я должна набраться сил и написать по крайней мере ещё одну книгу. Мне ведь хотелось довести действие до шестидесятых годов. В «Барышне», например, есть неожиданный скачок времени: сцена смерти моей главной героини, которая именно к шестидесятым годам и относится. Нет, роман не закончен, он ещё живёт внутри меня, и, стало быть, мне и придётся с этим разбираться.


– Ваши герои удивительно живые, их можно почувствовать, почти «дотронуться» до них. Как вам это удаётся?


– Наверное, потому что я сама «дотрагиваюсь» до них, когда пишу. Иначе нельзя. Люди не «сочиняются» внутри текста, они приходят в него.


– Да, но как вы объясните, что пришли именно эти люди? Почему именно они? Почему они получили эти имена?


– Я не считаю возможным анализировать процесс творчества, вот в чём дело. Анализируют его те, которые не имеют к самому творчеству прямого отношения. Зато им кажется, что они знают, КАК должно быть. Музыковеды знают, почему в этом месте возникает «крещендо», а в этом «пьяно», искусствоведы могут объяснить, что стоит за «Чёрным квадратом» Малевича, а уж литературоведам и сам Бог велел понять литературный текст лучше и тоньше, чем понимал его автор. А ведь сказала же Ахматова: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…». Ответил же Толстой, когда его попросили рассказать, о чём роман «Анна Каренина»: «ежели бы я мог рассказать, о чём роман, так мне бы пришлось писать роман заново». А Пушкин пошутил по поводу Татьяны, написав в одном из писем: «вообрази: она замуж вышла!» И всё это – чистая правда. Ни то, из чего рождается текст, ни то, почему в нём появляется именно этот, а не другой характер, определить невозможно. Текст настолько же зависит от автора, насколько и автор зависит от текста. «Я сделал мою книгу так же, как моя книга сделала меня», – сказал Монтень, и, похоже, он знал, что говорит. Может быть, роман мой «Барышня» родился из такой мелочи, как запах кислой капусты, которая стояла в бочке на чёрной лестнице нашего деревянного дома в Первом Труженниковом переулке? Я жила в нём до десятилетнего возраста, и запах этой капусты памятен мне настолько же, насколько памятен запах первого снега во дворе. А в «Барышне» в самых первых строчках описывается этот дом, его чёрная лестница, его печи, запах капусты и снега, а уж только потом роман «подбирается» к своей героине, шестнадцатилетней Тане Лотосовой. Откуда, кстати, взялась фамилия «Лотосовы», я тоже не могу объяснить, я этой фамилии никогда не слышала. Она прозвучала внутри меня, и я её записала. Но текст всегда образует своего рода цепочку: дом в переулке «зацепил» девочку, девочка – своих родителей и так далее. А начало текста – это всегда что-то вроде тихого звука души, которая чувствует, что нужно заговорить словами.


– В ваших романах кроме вымышленных героев есть и реальные исторические персонажи. Откуда они появляются? И главное: как вы их пишете?


– Так, как я их чувствую. Я не сочиняю ни Ленина, ни Блюмкина, ни Дзержинского, я опираюсь на факты, которые знаю. Мне пришлось многое прочесть о жизни этих людей в процессе работы, так что фактических ошибок у меня нет. Но есть определённый сюрреалистически-гротескный и преувеличенный способ лепки подобных характеров. Они не проходят ни одного этапа душевного развития, они неподвижны и мертвы, как манекены в витрине, но за ними стоит сила зла, они её проводники, её носители. Я могу сказать так: зло ведь должно прийти в мир, иначе не бывает, а как же ему просочиться внутрь, если не через человека и его поступки? Поэтому в трилогии действуют – но действуют, как куклы, с затверженным однообразием зла – и убийцы, и маньяки, и лицедеи, они наполняют собою пространство живой человеческой жизни, которая, как я думаю, может сопротивляться им только одним образом: сохранением своей любящей человеческой основы.


– В некоторых героях вы соединяете реальность и вымысел. Используете реально существовавшего человека, его имя, какой-то факт из его жизни, а сам характер создаёте заново, придаёте ему произвольные и, может быть, не существовавшие в реальности черты. Вот, например, актёр Владимир Шатерников, или Есенин, или Шаляпин. Нет ли у вас у самой внутренней неловкости по отношению к этому?


– Я должна уточнить: Есенина я пишу не произвольно, а опираясь на всё то, с чем связано у меня это имя. То есть, опять же: на факты и на мою интуицию, то есть моё внутреннее к нему отношение. И в тексте это сильно чувствуется. Более того: он появляется и в первых двух книгах, но в «Мы простимся на мосту» он появляется ещё один раз, последний, и там, если вы посмотрите, – я прямо объясняю, что именно может оттолкнуть от Есенина и почему он, несмотря на это, остаётся тем человеком, которого народное сознание навсегда защитило своею любовью. С Владимиром Шатерниковым, реально существовавшим артистом МХАТа, погибшим в первые месяцы Первой мировой войны, произошло вот как: от него не осталось ни одной фотографии, ничего, кроме того, что он входил в труппу МХАТа, был очень молод и сыграл в фильме Якова Протазанова «Уход великого старца» роль Толстого, что ему – по его молодости и абсолютной непохожести на графа Льва Николаевича – было непросто. Я взяла на себя смелость подарить ему ту жизнь, которую он проживает только в моём романе, сочинённую мною его жизнь – любовь, письма с фронта, ребёнка, который родился у его невесты, моей героини. Но в этом произволе нет ничего нового: ну, а Кутузов у Тостого? А Пушкин у Тынянова?


– Я понимаю, что в процессе работы над своим романом вы погружаетесь в мир очень драматических событий. Война, революция, любовь на краю гибели и так далее. Вам самой не трудно справляться с этим? Вашей жизни это не мешает?


– Но это же мой добровольный выбор. У Софьи Андреевны Толстой есть запись в одном из дневников: «Лёвочка всю неделю сидит запершись и со слезами и волнением пишет». Вы меня простите, что я так часто обращаюсь к Толстому: не дай Бог, может показаться, что я себя меряю теми же мерками, – разумеется, нет, – я просто хочу сказать, что иначе, как «со слезами и волнением», в сущности, писать нельзя. Я тоже волнуюсь, когда пишу, и могу сказать совершенно честно, что это отнимает много физических сил, и иногда трудно заснуть ночью, потому что все эти строчки, слова, реплики, – всё это продолжает стучать в голове и в горле и не даёт успокоиться, – но, знаете, в это тоже ведь втягиваешься. А мешает ли это моей жизни? Нет, не мешает. Это составляет её очень значительную часть, вот и всё.





– Как часто вы встречаетесь с американским читателем?


– Совсем не встречаюсь. В американской литературе я представлена только одним рассказиком. По-русски он называется «На краю», а по-английски «On the edge», и появился он в одной довольно солидной антологии с пышным названием «26 лучших писательниц мира». Но, оказавшись в такой великолепной компании, я никуда дальше не продвинулась, а так и осталась – внутри своего языка и своей литературы.


– А почему именно этот рассказ был выбран для антологии, переведён и напечатан?


– А потому что он очень уж «рокового содержания»: любовь двух заключённых, – мужчины, которого суд приговорил к смертной казни за двойное убийство – и женщины, которая сидит за воровство. Это их переписка внутри тюрьмы на обрывках бумаги, на спичечных коробках. Такая вот – почти как в цыганском романсе – страстная последняя любовь. Моей переводчице показалось, что это очень русский рассказ, и страсть такая – тоже русская, «достоевская»…


– Вы ведь преподавали русский язык в Гарварде?


– Ну, да. Хотя это тоже слишком пышно сказано. Я была ассистентом гарвардского профессора, вернее сказать: профессорши, русской, кстати, дамы, которая с первого дня мечтала меня потопить, потому что бывают такие дамы – очень чувствительные к чужому не успеху даже (какой там успех: учить американцев говорить слово «капуста»?), а просто к тому, что кто-то может когда-то и зачем-то перебежать тебе дорогу. Она на меня быстренько настучала в самых лучших отечественных традициях, и через год мой Гарвард закончился. Но я потом училась сама в другом, хорошем очень университете, Браунском, и там получила степень доктора философии, по-нашему – кандидатскую.


– А почему философии?


– Потому что на Западе всё, что не доктор в прямом смысле слова, то есть не лечишь, значит: философии. Это пошло со времён средневековья. На самом деле я считаюсь профессором славистики.


– Вы преподавали после того, как получили эту степень?


– Нет, но я преподавала, пока училась там. Это входит в обязанности аспирантов.


– Можете ли вы сказать, чем отличается система нашего высшего образования от западной, в частности, от американской?


– Мне трудно ответить на этот вопрос, потому что я совсем не знакома с нынешней российской системой, а сама ведь я училась в университете давным-давно, в семидесятых. В американском университете самая характерная черта та, что его очень редко бросают, не доучившись. Потому что либо взяты деньги в банке на образование, либо родители заплатили. Совсем бесплатно учатся единицы. У моего сына была в своё время девушка, – чудесной красоты девочка из Пуэрто-Рико – ей дали возможность закончить гарвардскую медицинскую школу (по-нашему: институт) совершенно бесплатно, и даже не за самые прекрасные отметки в школе, а потому что отец её был начальником той команды, которая отвечала за безопасность американского президента во время его визита в Латинскую Америку. Случился пожар – подожгли какие-то бандиты – и вся команда, включая отца нашей Мариселлы, – погибла. После этого семья перешла на обеспечение государства, и все четверо детей получили блестящее образование. Ну, а смешная ситуация с детьми арабских биллионеров. Родители посылают их учиться в Америку, платят сразу за все курсы, снимают или покупают детишкам квартиры в самых престижных районах, а детишки на занятия почти не ходят. Потом либо уезжают обратно к своим нефтяным скважинам и дворцам, полным прекрасных невольниц, либо с грехом пополам учатся восемь-десять лет, а родители, пока не надоест, платят и платят.


– Как вы себя чувствуете в Америке? Вам там уютно?


– Это всё равно что вы бы меня спросили, как я себя чувствую последние двадцать семь лет жизни? Горло не болело? Простите, это я, конечно, шучу. Америка, вернее сказать: моя территориальная принадлежность Америке давным-давно не несёт на себе нагрузку никакой новизны. Я могу чувствовать себя по-разному: от «очень хорошо» до «мучительно плохо», но это не потому что Америка или Россия, а потому что – жизнь. Я чувствую себя по-разному, но именно: в жизни, а не в географическом и даже не в том или ином культурном пространстве. Мне кажется, что то, что вы называете «уютностью», относится к области внутренней, то есть духовной, душевной и, конечно, физической, и зависит исключительно от собственного ощущения жизни и её обстоятельств.


– В последнее время в России участились отъезды молодых людей за границу. Кто уезжает учиться, кто работать. И одновременно с этим можно услышать, как эти отъезды осуждаются с некой патриотической, что ли, точки зрения: мол, нужно жить дома, в своей стране, и помогать всеми силами и знаниями именно ей, а не чужим государствам. Как вы к этому относитесь?


– Просто. Пусть люди делают то, что они сами решили. Не все ведь уедут, правда? Есть разные характеры: более авантюристичные, менее авантюристичные, более любопытные, менее любопытные. Кто-то вернётся, кто-то останется. Патриотизм здесь ни при чём. Нельзя всех стричь под одну гребёнку, нельзя навязывать всем одно и то же ощущение. Самое страшное на свете: становиться рабом одной идеи. Это мания, маниакальный психоз, часто массовый, и история располагает большим количеством примеров такого психоза. Знаете, как у Достоевского Порфирий Петрович говорит Раскольникову: «Воздуху вам нужно побольше! Воздуху!» Людям, а особенно молодым, нужно побольше «воздуху». Я бы не стала им мешать.


– В каком-то своём интервью вы сказали: «Я не чувствую себя американкой…»


– Простите! Я вас перебью. Я знаю, что эту мою фразу выдернули из контекста и теперь пишут большими буквами. Можно я верну её обратно в контекст? Я себя чувствую только самой собой и надеюсь продержаться в этом состоянии как можно дольше. Я не могу проснуться утром и сказать себе: «Ах! Что это со мной нынче? Совсем себя американкой не чувствую!» Это всё какая-то пародия на жизнь. Конечно, я не американка, потому что говорю по-английски с сильным акцентом, и любой сосед в самолёте через минуту непременно спросит: «А вы откуда?» И я ему отвечу: «Из Москвы». И тогда он спросит: «Давно?» А я ему скажу, что двадцать семь лет. Какая же я американка? Не я же его спрашиваю, откуда он! Во всём остальном играть в то, что я на протяжении двадцати семи лет не прижилась в том городе, где вырастила своего сына, работала, училась, смеялась, горевала и т.д. – это значит: признаться в полной своей неадекватности и нежизнеспособности. Короче: либо расписаться в том, что я психически не в порядке, либо изобразить ту ложно понимаемую «утончённость», от безвкусия которой меня тошнит.


– И последний вопрос: кого из современных российских писателей вы читаете и любите?


– Люблю Толстого и Пушкина. Современных писателей читаю немного и, в основном, своих друзей. Александр Кабаков великолепно пишет, по-настоящему. Михаил Шишкин. Очень в своё время высоко ценила Петрушевскую, но давно не перечитывала её и боюсь что-то сказать определённо. Страшно нравится мне Владимир Сотников, и я переживаю, что его не сумели как следует прочесть и оценить. У Быкова прекрасный получился «Пастернак», Акунин – большой мастер своего дела, очень светло и мягко пишет Анна Берсенева, в критике, конечно, не могу не вспомнить Наталью Иванову, а весной этого года меня радостно поразил роман в стихах Марии Рыбаковой, который называется «Гнедич». Это почти ювелирная работа, и главное: с сердцем.

Беседу вела Любовь ГОРДЕЕВА

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *