Отчего в Томске писатели выбрасывались с девятого этажа

№ 2011 / 40, 23.02.2015

Про­дол­жая соб­ст­вен­ное пу­те­ше­ст­вие и экс­кур­сию для чи­та­те­лей «ЛР» по ли­те­ра­тур­ным тай­ни­кам (но ско­рее – со­кро­вищ­ни­цам) Си­би­ри, я по­зво­нил пи­са­те­лю Бо­ри­су Кли­мы­че­ву, ру­ко­во­див­ше­му пи­са­тель­ской ор­га­ни­за­ци­ей Том­ска в са­мые тя­жё­лые, «ли­хие» го­ды…

или Евтушенко украл вошь не у кого-нибудь – у слушавшего Клюева



Продолжая собственное путешествие и экскурсию для читателей «ЛР» по литературным тайникам (но скорее – сокровищницам) Сибири, я позвонил писателю Борису Климычеву, руководившему писательской организацией Томска в самые тяжёлые, «лихие» годы… Голос ответил сперва невесёлый, но, давая навигации, как прибыть интервьюеру, просветлел, как переменчивое бабье лето сибирское. Навигация уже была литературно-исторической справкой:


– За детсадом увидите дом, этот дом когда себе обкомовцы строить собрались, им Лигачёв сказал – мол, хватит отдельничать, давайте с народом, многоподъездный, так и построили все подъезды до восьмого на улицу выходящие, но свои два – всё равно во двор, укромно…


Я поначалу представил дом сталинского поколения, каких в Томске немного и они не претендуют на указанный статус – стоят себе на перекрёстках или в глубине не самых проездных улиц, в основном рабочего уровня дома, трёх-пятиэтажки. Однако, пройдя модное здесь, по-столичному гламурное кафе «Клаус», я увидел не то, что ожидал – обычный панельный дом. По московским меркам – типичная машина для жилья из спального района. Однако в этих домах, где бы их ни строили в семидесятых и восьмидесятых – остался оптимизм, воодушевление строителей олимпийских поколений. Росло народонаселение, росли и жилые кварталы – а что без излишеств, так не до них было… Яркая микроплитка, как бы мозаика на панелях, вкрапляемая конвейерным методом в бетон – вот и вся отделка. И меняются в разных регионах страны – лишь оттенки изразцов. Тут вот жёлтый, весёлый.


У одного из подъездов – наряжают машину к свадьбе, повязывают белые банты… Да и район красиво распахнут: футбольное поле, за ним школа – нет, для элитного дома тут всё слишком близко и шумно, нынешние элитные дома в других районах, по другую сторону улицы Фрунзе располагаются. А здесь – скромно, примерно как в нашем Тёплом Стане.


В семьдесят шестом году, когда мне был год, Борис Климычев говорил рядом с Глебом Горбовским на той же полосе «ЛР», где нынешней весной был опубликован мой «Сибирский цикл», приятно поискать созвучия:







Я самый северный редактор


В краю, где люди нефть нашли.


Чихает у окошка трактор,


Мороз. И факел в нём – вдали.


Свищу. Сую в портфель бумажки,


Всю ночь не спал, устал как чёрт,


Готов макет многотиражки,


Пора бежать в аэропорт…



Эти строки могут показаться хрестоматийными, однако именно у Климычева украл и переработал Евтушенко в одну вот эти строки: «В заплату заплаточка вшита,// А в швах этих прятались хитрые вши». Евгений же, прочитав, но не опубликовав поэму Климычева «Возвращение земли», скомпилировал: «Вшитые в швы рубашки вши». Упёр аллитерацию.


Обстановка жилища Бориса Николаевича удивила близким соседством компьютера и гармони с гитарой – он ведь поющий поэт, подарил диск с песнями мне помимо книги стихов и двух номеров «Сибирских огней», где он в редсовете. Вообще дружба с техникой, которая решает всё – приятно удивила меня на фоне Афонина и Макшеева. Даже сайт свой есть: carun.ucoz.ru. Как-то по нарастающей в плане информационных носителей построились встречи: Макшеев только спросил «Ничего не успели моего прочитать?» и ничего не дал (включая одобрение расшифровки интервью), Афонин уже подарил трёхрассказник (рецензию на один из текстов оттуда вы читали недавно), а тут – диски, журналы, явно больше, чем на одно интервью. С них, моих прежних собеседников, мы и начали разговор: личный контекст – вот что скрепляло в литературе всегда великое и будничное, и заглянуть домой к давно известному лишь текстуально автору многие хотели, во все времена.







Борис КЛИМЫЧЕВ
Борис КЛИМЫЧЕВ

– Борис Николаевич, вам досталось место главы Союза писателей здесь ведь когда уже никаких благ и льгот членство в СП не приносило, то есть сразу после Макшеева, при другом Борисе Николаевиче, так сказать?


– Ну, восьмидесятые, времена Макшеева и наши девяностые сравнивать нельзя – ему чёрная «Волга» полагалась, а нам уже (и то – лишь на словах) обещали автобусы только. Вообще, не во все советские годы у нашего СП было такое хорошее помещение – и в старых стенах ютились. Основал нашу организацию секретарь СП СССР Марков всего из трёх человек, включая профессора Бабушкина, потом остяк Иван Елегечев был, Колыхалов, до Макшеева… Но я не непосредственно у Вадима принял эту эстафету, до меня был Казанцев. Парень-ртуть: вгрызался во всё, проводил конкурсы, фестивали, находил средства на призы, платили хорошо нашим открытиям-гениям. Увы, у него был сильный диабет, и, работая с ним уже тогда, сидя напротив за письменным столом, я столбенел, когда он прямо через одежду вкалывал себе в живот инсулин. Мы выпускали журнал наших писателей «Сибирские Афины», работали на совесть, однако на наши комнаты, ещё Лигачёвым выделенные, кто-то возымел виды, и к нам стали заявляться хмурые личности с «документами» на помещение. Казанцев не выдержал этих атак и выбросился с девятого этажа. Вообще времена были такие: даже на Дрожзаводе в течение двух месяцев убили двух директоров – казалось бы, что там-то делить? А вот запал был кровавый в людях.


– Первоначальное накопление капитала не только в Сибири, везде сделало активную часть общества озверелым, бандитами. Примерно тогда или же раньше Василий Афонин демонстративно вышел из вашей организации?


– Демонстративным я бы это событие не назвал. Афонин вообще – этакий наш Чайльд Гарольд, никем не понятый, высокомерный, писал всем президентам, что не признан, не понят… Но иногда ему самому позвонишь, говоришь важное, а он только дышит в трубку в ответ. Жаловался, что ему организация писательская финансово не помогает, когда она никому вообще не помогала (да и где сейчас такое видано?), потом ко мне пришёл, сказал: «Хочу выйти из Союза, что для этого надо?» Говорю, что собрание надо провести, а потом забирай личное дело и – куда хочешь. Он в ответ: «Никого не хочу видеть». Так его личное дело и лежит, где прежде, заходить за ним не стал. От семьи тоже ушёл, строил дом себе отдельный, но когда ему отказались его оформлять как частную собственность – въезжать не стал. Понятно: продать-то нельзя. Сейчас на «Почтовой» осел, у дамы.


– То есть в Северске, из-за которого Томск звали во второй половине двадцатого века – Атомск?


– Совершенно верно. Кстати, я и определил Афонина туда, волей случая. Отдыхали мы с ним на Синем Утёсе – санаторий атомщиков это, в красивейшем месте. За Сандайкой утёс стоит, на Томь смотрит – там казачьи вышки раньше располагались смотровые-охранные. Проза у меня есть об этом месте. Так вот, жаловался мне Афонин: «Меня жена не понимает, ни сын, ни дочь не понимают». Мимо женщина проходила, я и говорю – а вот, вдруг твоя судьба идёт? Пошёл за ней, познакомился. Так с моей лёгкой руки у неё и заночевал, и из Синего Утёса к ней переехал…


– Вы, говорят, у него литературный кружок отняли?


– Наоборот, отдавали! Сначала вели кружки я и Казанцев в отделе культуры. Зашёл Афонин, посмотрел на молодёжь, спросил, как обычно, голосом с носовым прононсом: «Кто у вас самый талантливый?» Смутились сперва, но выделили троих. Он их увёл, пару занятий провёл, потом они к нам вернулись: не в состоянии слушать эту заумь про воздух в прозе, говорят. А вообще Василий цепкий мужик, как и Макшеев, своего не упустит – финскую сантехнику выбивал себе, когда в СП состоял…


– Сибирских писателей, часто относимых к деревенщикам, роднит тяжёлое послевоенное детство. Когда вы упомянули чёрную «Волгу» Макшеева, я удивился, ведь в беседе со мной он только вспоминал про «белые» корни да проклинал большевиков как власть невиданно безжалостную, всего всех лишавшую. Афонин, сам бывший пастухом и росший в деревне, в свою очередь, сказал, что ему дорог тот Макшеев, который жарил и ел кошек с голоду, а не пошедший к «партийным дамам» на поклон…


– Афонин вообще силён по части образной ненависти к партийным дамам: есть у него в прозе эпизод такой, когда партийная дама в туалете рвёт свой партбилет и одновременно испражняется, и даже менструация у неё начинается. Всё это вместе – кровь, красная корочка, какашки. Что поделаешь – человек сильного воображения. У меня в романе «Поцелуй Даздрапермы» он проходит тоже ярко, как профиль, похожий то ли на жителя Урарту, то ли на древнего еврея… Касаемо же «белых» корней Макшеева и голодного детства, так у кого оно из нас лучше-то было? В деревне хотя бы можно было прокормиться – в военные годы мы ездили туда с уверенностью, что будем сыты молоком да картошкой. А вот в самом Томске меня и били, и по сараям жил. И мой дед по матери, кстати, был донским казаком, и тоже за белых воевал, пятнадцать лет за это на Беломорканале отработал и погиб на обратном пути, на станции Тайга попал под поезд, как нам сообщили. Бабушка поехала туда – но могилы нет, концы в воду, решили мы, что ему помогли так умереть. Но вот не роптали – Макшееву же на советскую власть грех жаловаться. Он от неё получил три квартиры и две «Волги», помимо служебной чёрной. Вторую – благодаря мне. Я тоже в очереди стоял, он мне и говорит: «Старик, зачем тебе «Волга»? Вон, у меня бедный зять всё под машиной лежит, ремонтирует, помоги, поделись». И две квартиры на дочерей купил да записал, затаривался в обкомовском распределителе – всё брал от жизни то, что она ему задолжала, как он считал. Ордена выбивал, даже премии, звонил в высокие кабинеты. Присуждали мне однажды уже премию имени Макушина «Мой край родной», Сибкабель спонсировал конкурс – но позвонили вскоре, спросили меня, не обижусь ли, если Макшееву отдадут. И Казанцева всё донимал – то у него барсетку в автобусе, то железную печку на даче украли…


– От спецпереселенца до чёрной «Волги» – неплохой путь мученика советской власти. Макшеев встретил послевоенные годы сиротой… вы сказали, что тоже было нелегко вам?





– Отец погиб на фронте, но до этого в 1937-м взяли его, так что он рад был уйти на фронт, хотя по возрасту уже мог не беспокоиться. Но ушёл добровольцем. А до ареста вышла такая история, которую я, тогда шестилетний, помню неплохо. В 1936-м вернулся из лагерей в Томск князь Ширинский-Шихматов, бывший белогвардеец. Стал монахом здесь и настоятелем Троицкой церкви, рядом с которой мы жили, в Петровской слободе. Имя своё Никита сменил на монашеское Николай. Река Ушайка тогда была широка и полна окуней – отец рыбачил, на обычную удочку их полведра за вечер мог наловить. Там, на мостках Ушайки, отец мой Николай и новоблагословенный Николай познакомились. В гости стал захаживать к нам Ширинский-Шихматов, как-то раз пригласил на Войлочную заимку, где жил Николай Клюев. Поэт всё просился, даже Горькому писал – чтоб переселили оттуда, это было воровское гнездо. Кстати, манера женщин носить платки по-пиратски, опущенные до самых глаз, до сих пор на Войлочной заимке сохранилась – с тех пор, как там жили жёны воров, прабабушки нынешних томичек. И некоторое подобие воровского «круга» там есть до сих пор – поляна такая вытоптанная. К себе и отца, и Клюева третий Николай тоже приглашал – его родственница, бывшая баронесса прекрасно играла им на фортепиано, кстати, её тётка переписывалась с Петром Ильичём Чайковским. И к нам они приходили пару раз. Певучий голос Клюева интересно было слушать. Как-то раз Ширинский сказал отцу: «Сына-то крести!» Сам и крестил: помню его волосы длинные, сам великан, зимой было дело, велел он подогреть воду. Говорю: «Ошпарить можешь!» Он спросил, почему так думаю. Ответил я: «Волосы длинные, на женщину похож, обмануть можешь». Но он не обиделся, крестил, крестик дал, но носить тогда не мог я его, конечно. Шихматов взял шефство и над Клюевым – поэт ходил просить милостыню к Троицкой церкви, там был единоверческий придел, и Шихматов велел бабушкам-побирушкам с ним делиться. Клюев всё просил новое жильё, и его, наконец, дали – на Ачинской улице, где переулок Красного пожарника. Там мемориальная доска была, но в нулевых её стащили и потом дом сломали, несмотря на демонстрации, протесты в прессе, в 2004–2005… Вообще по купеческой, деревянной архитектуре Томска будто ураган прошёлся за девяностые и нулевые – застройщики бомжам давали водки и бензина, те жгли, заказчики ломали, и ради чего? Ради кирпичных безликих шкафов элитных да попроще…


– А за что был арестован ваш отец?


– В июле 1937-го всех трёх Николаев забрали по одному делу, отца моего обвиняли как казначея монархической организации. Классово он подходил: сын мещанина Петровской слободы, белоказака. До этого родители заметили в городе плакат примерно такого содержания: «товарищи жильцы, повесьте хорошие лампочки и чётко напишите на табличках ваши фамилии, их нечитабельность мешает работе врачей и почтальонов». Отец сказал: «Для НКВД стараются». И вот пришли за ним ночью, в форме, фуражках – я как раз читал до этого книгу, как белогвардейцы обыскивали кровать сына рабочего в поисках большевистских листовок. А тут – наоборот. Я спросил: «Мама, это пограничники?» Из-за формы так решил. А она: «Нет, пограничники на границе, а эти по ночам только ходят, детей сиротами делают». Отец отсутствовал до первых заморозков, его и других задержанных по сорок человек на ночь в тесную комнату загоняли и бросали в неё вшивую баранью шкуру. Это бывшие склады – за нынешним судом, где «женщина с весами». Врагов народа, даже подозреваемых – не щадили и соседи. Нашу мебель на следующий же день в окно из квартиры выбросили – выселили как семью врага народа, – в двери не пролезали дедовские массивные шкафы, вынести не могли. Агафья Дубинина, которая у нас полы мыла и мы ей платили, взяла нас к себе в сарай – мол, мне терять нечего, кроме оков, а полы всё равно где мыть. Так и сказала матери моей, Матрёне Ивановне: «Пошли, Мотька, в мою сараюшку». Через два примерно месяца слышим, отец возвращается и поёт некрасовские строки: «Меж лесов и полей затерялось село…». Это он выпил уже по дороге, кто-то угостил, узнав, откуда возвращается – хотя с него взяли подписку, что он ничего не видел, не слышал. А помог случай: его друг инспектировал следственную тюрьму, увидел отца, просмотрел его дело, и мгновенно выпустили одного из Николаев-«монархистов». Но вернулся он другим, я спрашивал, отчего отец такой. Он отвечал хмуро: «Ты б там побывал, таким бы стал тоже». Вернулся весь во вшах, мы вытащили ванну на улицу, чтоб помылся там, одежду сожгли. Агафья мужнюю дала ему рубаху, штаны – Василий по шофёрским военным делам уже отбыл надолго. Через три года и отец ушёл на войну.


– Как же вы с матерью в тылу, в Томске вдвоём обходились?


– Сестра матери тогда вышла замуж за известного хирурга, он скальпелем творил чудеса на фронте, делал сложнейшие операции, «Красная звезда» о нём писала, но тоже погиб, так остались мы совершенно одни. Квартиру вынуждены были сдать, тогда я по сараям и мыкался, мать познакомилась с новым мужчиной и уехала с ним в Караганду, где он вскоре от запоя умер. Я переехал туда же, закончил четырёхмесячные курсы геологоразведки и был распределён в Карлаг на буровые. Перспективы рисовали прекрасные: десять лет проработаешь, получишь орден «Знак почёта». Однако на месте пришлось жить в землянках, где ночью к стене волосы примерзали. Все буровые мастера были отсидевшие, и устроили свои порядки – мол, какой ты мастер? Давай-ка на подхвате работай! Наши, молодых специалистов, зарплаты отбирали тотчас, на них покупали крупу и водку. Мыться мы ездили раз в три месяца в зону для «двадцатипятилетников» – тогда смертную казнь отменили, – в бане нас ждали заготовленные зэками кусочки мыла размером со спичечный коробок, воды полагалось не больше трёх тазиков, напряжёнка была с водой. Как этим смоешь с себя нефть да солидол, которыми мы пропитывались на буровых? В общем, сбежал я оттуда назад в Караганду, так и оставив свой паспорт по месту работы. Мать прятала меня то в подполье, то на чердаке – а мне уже шёл восемнадцатый год. Ну, решил я сам в военкомат и пойти. Честно всё рассказал: «Паспорта у меня нет, там, может, тоже не будет, но я честный советский человек, и надеюсь, что в армии хотя бы мои солдатские три рубля отбирать не будут». И поехал служить на Дальний Восток.


– Вам, уже знакомому с повадками блатных, какой показалась Советская армия на первый взгляд?


– Никакой дедовщины там в помине не было – это во-первых. Да, гоняли офицеры, сержанты, но никаких издевательств старослужащих, только строевая! Были наряды вне очереди, «губа», но ни одного случая дедовщины – это вообще не в духе русского народа. Во-вторых, все сержанты только что с фронта, а туда вообще из деревень попадали – гордились, что служат в армии. В-третьих, было уважение ко мне как образованному – сразу попал в самодеятельность, пел, танцевал. Из соседнего училища меня сержант звал: год службы там и получу лычки. Но я уже был хорошим связистом, меня устраивала наша небольшая комната, а в училище казармы длинные, как пароходы. В-четвёртых, округом и армией, в которую входила наша часть в Лесозаводске на станции Ружино, командовали прекрасные люди – громадный, налитой богатырь Родион Яковлевич Малиновский и генерал Красовский.


– У вас наряду с историческими романами, такими как «Прощаль» и «Мраморная женщина», есть ведь и автобиографическая проза – например, «Томские тайны» имеют ли семейные корни?


– Конечно, имеют, и потому имеют продолжение. Сейчас в «Вече» готовятся к выпуску два моих романа, они тоже связаны с Томском. По отцу-то я твёрдый томич, а вот мой донской дед – что ж, совершил ошибку, когда вернулся и сел в седло, в Гражданскую. Здесь-то он сам расказачился, торговал лошадьми, был старшим приказчиком у Фторова. Но приехали земляки, сказали: «Совсем красные надоели, бросай своих лошадей, возвращайся на Дон». Сдуру поехал. Когда он погиб после Беломорканала, бабушка хотела в НКВД идти разбираться, но отец с матерью её заругали, не пошла. Жили в деревянном доме, на втором этаже – как с Дона прибыли, бабка даже свиней привезла, отгородили их в кухне, соседям обещали свининки… А потом по донским рецептам бабка такие окорока запекала в русской печке с чесночком, что все соседи в восторг пришли, теперь так не умеют готовить.


– Всё это как продолжение «Треугольного письма», семейного романа вашего слушается. Хотел спросить про журналистский путь.


– После армии сельским журналистом начинал – на мотоцикле пылил. Хрущёв тогда глупость выдумал несусветную – разделение на промышленные и сельскохозяйственные обкомы. Вот при сельхозобкоме в Ашхабаде писал заметки, стихи. Но было очень жарко – врач местная поинтересовалась, откуда я. Сказал, что сибиряк – она и посоветовала уезжать, так как будет мне всегда тут жарко. После этого я и на севере поработал в «Правде Ильича», и в «Шигарской газете». Помню, захожу первый раз на планёрку, сажусь на диван – на меня все шикают, мол, тут только завотделом сидеть имеет право, остальные на стульях. Секретарь райкома Волков там на чёрной «Волге» проезжал от дома напротив до райкома ничтожное расстояние. Я пошутил, что трата времени и бензина это глупая, отчего б не пройтись, но меня не поняли: секретарь же!


– У вас вышло одиннадцать книг, уже для собрания сочинений – внушительно. Над чем работаете сейчас, каких книг ждать вашим читателям на пройденной вами профессионально и физически территории от Дальнего Востока до Москвы?


– Ну, тут ты преувеличиваешь, Дмитрий. Увы, до Москвы физически добраться, надолго чтоб (а может, и навсегда) – не получилось. Это грустная и забавная история. Где-то году в шестьдесят втором я сел в Ту-104, а сосед мой говорит радостно: «Ну, через два часа в Москве будем». Я удивился: как это, в Новосибирск через Москву летим? Спросил у бортпроводницы, а она на меня в крик: самолёт перепутал, пьянь такая… Ну, действительно, перед полётом пива много выпил, боялся лететь-то. Кто знает, может, и не надо было высаживаться из того Ту, жил бы сейчас в Москве – в Сибири на тот момент моя работа закончилась, на работе той дочерью обзавёлся… Сейчас она работает в Китае, и я пишу роман-биографию про Мао как раз – довелось работать с племянником Мао Цзэдуна – «Долина кричащего тигра» будет называться. Увы, до сих пор о нём писали только американцы. Мои же материалы дочь с китаистами проверит. Есть ещё два неопубликованных романа…



Беседу вёл Дмитрий ЧЁРНЫЙ



P.S. Беседовать с таким кладезем вех века и литературных диковин я бы мог с удовольствием и день напролёт. Но где-то нужно ставить точку, газетная полоса не бесконечна. Борис Николаевич, на мой взгляд, не яркий, нисколько себя не выпячивающий на фоне уже посещённых мною, но пример добротно, плодотворно пройденного по неровной дороге Эпохи пути писателя. Да, во времена, когда наша сырьевая империя прирастает лишь сибирской нефтью – есть тут культурные богатства гораздо ценнее. И в каждом писателе-сибиряке, при всех замечаемых ими друг у друга минусах (что доказывает их реальность и индивидуальность) – отпечатался советский двадцатый век. Поднял из деревенских и городских оборванцев на пьедестал гордого звания «писатель». Кто сегодня похвастается хотя бы сотой долей подобной биографии (об этом Сенчин недавно писал, я свой голос привёрстываю)? Всё проще, проще живётся на построенном такими нашими отцами, как Климычев, фундаменте, а оттого и борьбы в литературе нет настоящей. Паразитарная экономика порождает паразитарное сознание и запросы. Разве что новые реалисты против… Кого? Ну, это не секрет – против вбитого меж реализмами прошлого и нынешнего веков клина безвременья, постмодерна. Будучи в гостях у работника «Транснефти», увидел книжную полку – педантичная, скучная подборка Пелевина. Как ДВД-бокс прямо, книги не зачитаны, глянцевиты. А рядом, загляни лишь – такие собственные архивы! От Климычева до Клюева. Кому московские монтажи наркоманских фантазмов нужны, когда реальность отцов (назовём её так, пафосно) ещё толком не изучена? Нет, вот решу очно последние вопросы издания своей книги в Москве, и назад – в Сибирь. Пусть прирастает наш мегатекст современности богатствами почище столичных.


И в заключение, из книги стихов «Есть ли в Томске медведи?»:







ДЕВОЧКА С КНИГОЙ



Я помню, как завидовал я птицам,


Порхавшим возле хлебного ларька,


Ведь птица может крохой прокормиться,


Летящей каплей дождевой напиться,


Очередей не зная и пайка.


А мы под серым зимним небом


Там хлеба ждали и войну кляли,


И облака, как караваи хлеба,


Дымились над Степановкой вдали.


И было странно в очереди хмурой


Девчонку видеть с книгою в руках.


Стоит и улыбается, как дура,


В каких она витает облаках?


Что может быть сейчас важнее пищи?


А та девчонка стала в тишине


Читать нам вслух.


Торжественней и чище


Стихов не приходилось слышать мне.


Всё так же было грязно-серым небо,


Дралось за крошку хлеба воробьё.


Я не забыл, что я стою за хлебом,


Забыл ожесточение своё.



ТОМСК – МОСКВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.