Ничейная птица

№ 2012 / 5, 23.02.2015

В кон­це фе­в­ра­ля по­ду­ют рез­кие се­вер­ные ве­т­ры, по­не­сут се­ку­чие сне­га аж с са­мо­го Ле­до­ви­то­го оке­а­на. Осо­бен­но лю­ту­ют но­ча­ми: за­не­сут до­ро­ги и тро­ту­а­ры, тро­пин­ки за­ме­тут, в де­рев­нях на­гре­бут ле­дя­ны­ми ло­па­та­ми су­г­ро­бов до са­мой кры­ши

1. Ветки плакучих берёз



В конце февраля подуют резкие северные ветры, понесут секучие снега аж с самого Ледовитого океана. Особенно лютуют ночами: занесут дороги и тротуары, тропинки заметут, в деревнях нагребут ледяными лопатами сугробов до самой крыши, наломают веток с деревьев, насорят ими вокруг. Утром в снежных вихрях город покажется маленьким, беззаступным. Сугробы в берёзовой аллее, будто розгами, оторванными ночной вьюгой ветками иссечены; крупные сучья торчат из сугробов птичьими лапами…


В такие-то дни почему-то вспомню Галю Безрукову. Любила она набрать этих веток прямо из сугроба, принести в редакцию, аккуратно остричь и поставить в воду, в бутылку из-под молока, а ещё лучше – в вазу. Ветки в тепле оживали, набухали почки, наклёвывались листья, и к концу марта распускались клейкие листочки. А там и берёзы за окном по своим веткам начинали плакать, потому, видно, и назвались плакучими…


Ещё любила она беспородные цветы. Сорвёт утром, идя пустырём в редакцию, самые простые, подзаборные: морковник какой-нибудь, иван-чай, дудку рогоза, нивяник, луговую герань, колючую кисть репейника и поставит всё это в вазу у своего стола. Очень это около неё смотрелось. Здесь Безрукова с Галей Феоктистовой не знали равных. И хоть звалось это у них «по-иностранному»: «делать икебану», эстетика тут была своя. Уходила она корнями в любимую с детства песенку про ёлочку, которую срубили под самый корешок, в щемящие душу строки: «Плакала Саша, как лес вырубали…» Учили нас со школьной скамьи лес беречь, проявлять милость к птичкам, чуть не за каждой форточкой висели у всех треугольные из пакетов молока кормушки для синичек и снегирей…


Культура была такая…



2. Асина, Аркадьева, Ольгина…


Всегда отделял сотрудницу газеты «Смена» Аркадьеву-Ольгину-Асину, дочь Аркадия Никандровича и Ольги Моисеевны и мать Анастасии Безруковых, от поэтессы Галины Безруковой и того лирического «я», что грезилось твоему сердцу при чтении её стихов, а сердцу самой Галины в минуты её поэтического вдохновения. Быть может, да и наверняка, кто-то напишет и о жизни «то библиотекаря, то ретушёра, то корреспондента и даже заведующей отделом писем» сгинувшей в Лету газеты «Смена». Докопается до родовых корней в чувашском селе. Поведает об отце, славном офицере советской армии, известном в Твери краеведе, и о маме. Напишет о её школах (семья офицера, как нитка за иголкой, тянулась за ним с места на место) и Загорском художественно-промышленном училище игрушки, о жизни в Лесосибирске, на Енисее, куда она уехала по окончании училища. И о «диком вопле судьбы», что ждал её за порогом отчего дома. Вспомнят и о работе в Твери, «в организации», где она писала «белым по красному» плакаты, о её окружении в «Смене». О верных друзьях и неверных прихлебателях, о горьких увлечениях и драмах «ничейной птицы», из хвоста которой «умелые стрелки» и «орнитологи» походя выдирали самые яркие и красивые перья. О той, что часто и по-детски обманывалась, и той, которую так же часто обманывали. О своей жизни она всегда писала и говорила с горьковатой и грубоватой иронией, и, скажу откровенно, в качестве сотрудницы газеты Асиной Галина бывала мне не очень интересна.


Сама она вспомнит потом: «Октябрь. Моя пора. Годовщина рождения «Смены» и «Смены+», …надцатая годовщина моего рождения. Такое вот совпадение. Ещё когда «Смена» была без «плюса», а я была несколько моложе, а Галина Феоктистова была не редактором, а заведовала неким отделом в областной комсомольской газете, а редактором был тов. Кириллов, …тов. Феоктистова совместно с тов. Яковлевым вытащила меня за уши из организации, где я писала белым по красному «Слава КПСС».





В Галкину светёлку с попутными ветрами залетали московские мэтры Николай Старшинов и Владимир Костров, Евгений Храмов и Сергей Луконин. Засиживались здесь и наши: Рябенький, Прозорова, Карасёв, Устьянцев, Клюев, Роженков, Штубов. И художники: Борис Фёдоров, Николай Дочкин, Камардины и другие, о ком она писала. Когда кто-то из нашего окружения говорил, что заходил к Галке, все сразу понимали, о ком речь. Последние лет 20 она почти никуда не выезжала, редко печаталась, издала при жизни всего две книжки: одну в Москве и одну в Твери стараниями Александра Душенкова, но имя её хорошо знали в стране. Где бы ни называл Тверь в литературной среде, все тотчас вспоминали: «А, у вас Галина Безрукова живёт…» И сегодня её стихи любят, помнят и поют. Тираж книги «Ничейная птица», изданной в 2010 году стараниями друзей-сменовцев Вихрова и Куликова с предисловием Е.Клюева, разлетелся мгновенно. В её стихах судьба одинокой талантливой русской женщины, прозябавшей со своим большим, так до конца и не востребованным талантом в провинции. Галя так и не вступила в Союз писателей, будучи лауреатом премии «Литературной России» (1977), участницей VII Всесоюзного совещания молодых писателей (1979), печатаясь в журналах «Знамя», «Кругозор», альманахе «Поэзия» и др., не раз выступая по Всесоюзному радио. Когда её спрашивали об этом, она отвечала с вызовом: «А оно мне надо?» Всегда чувствовала пропасть между судьбой и талантом и подчёркивала это особой интонацией.


Искренне радовалась приходу гостей в её светёлку: «А! Миня пришёл! Ну, давай, рассказывай!.. Где был, чё видел!.. А вчера Женька Клюев забегал, Хорь с Варламом заходили, Куюкина заглянула… Потак с Уруфьевым пьяные забрели… Чё было дак…» На радостях раскуривала папироску, а сама скоро гасла, если новостей не имелось. Я новостей из инобытия не носил, жизнь моя тоже не блистала событиями, а о поэзии и творчестве Асина предпочитала помалкивать. Мне скоро становилось скучно в её «светёлке», заваленной подшивками пожелтевших газет, лохмами напоминавших старые сыроежки. Неизменная пепельница на столе с торчавшими в разные стороны окурками, керамическая ваза, откуда торчали увядшие цветы. И старый стол, застеленный газетной бумагой с марганцовыми медалями от дешёвого вина, в утробе которого предательски поговаривала несданная стеклотара. Вскоре Галя углублялась в постылые заботы Асиной, или Ольгиной. Прибегали снизу, от Душенкова, торопили с материалом. Я в такие минуты старался незаметно из светёлки слинять. Сам натерпелся от газетчины. Асина, повторюсь, была особой скучной, молчаливой, поутру мрачно занятой, с опаской получить нагоняй от начальства, с желанием поскорее отвести урок. Из экономии курила дешёвый «Север», позже – «Беломор». После сдачи газеты и встреч с друзьями она оживала, становилась обаятельней, живей, но ненадолго. К вечеру совсем увядала и нередко высиживалась в редакции часов до 9-ти, пока не набиралась решимости дойти до дома.


Чтобы поговорить с Поэтом, нужно было подгадать время. О своих стихах говорила с иронией, читать их первому встречному, как любят читать поэты, держа тебя за пуговицу, чтоб не сбежал, не любила. Разве что-нибудь ироничное: «Пошёл ты к черту!», – я сказала!..» И никогда: «Любить тебя. Любить опять. Любимый, больше нету силы!» Где слишком много личного, трагически пережитого. («Ещё не хватало!») Она ведь и писала стихи только дома, запершись в комнате, будто совершала что-то стыдное, а если мешали, шла в туалет, о чём признавалась с усмешкой и плохо скрываемой досадой. В туалете можно покурить, почитать, помыслить о вечном. И послать оттуда в сердцах подальше, как она любила в подобных случаях: «А пошли вы все!..»


Другое дело её лирическое «я»! Но вот оно-то и сидело в высоком терему, куда допускались редкие счастливцы. Туда нужно было допрыгнуть, обыденная кляча или рабочий конь здесь не годилась, требовался Пегас или Конёк-Горбунок.


Её увлечения начинались внезапно и бурно. Случалось, она пропадала из редакции, не упредив никого, потом звонила своему «шефу» Юре Яковлеву, просила прикрыть. Если сбегала надолго и далеко – звонила домой, рассекречивалась, просила дать отпуск. Ей всё прощали. Редактор Валерий Кириллов, понимая масштаб её дарования, скрывал побеги, врал, что она в административном отпуске, болеет, в командировке, а своим жаловался, что «Галина опять отмочила». Появлялась тихая, виноватая. Молча шла к редактору на ковёр. Тот прощал. Она поднималась наверх, в светёлку, о случившемся не делилась ни с кем, будто ничего и не произошло. А потом появлялись стихи:







Какие-то птицы как летом поют.


Но в горлышках птичьих горчинка.


Ты пут испугался. А не было пут.


Была-то всего паутинка.



Или:







В дом войду, не зажигая света.


Вволю до икоты пореву.


…Ничего. Переживу и это.


Надо пережить. Переживу.



Вот за такие стихи всё ей и прощали…


В газете «Смена» она и проработает до своей гибели в 1999 году. Там и напишет: «О Господи! Чем я в «Смене» только не была! Ретушёром, библиотекарем, письмоводителем. Корреспондентом. Даже зав. отделом писем.


С какими людьми работала! «Иных уж нет. А те – далече». А я сижу, как старый пень. И радуюсь, когда к нам в редакцию забредают люди просто пожалиться, поплакать в жилетку, чайку-кофейку попить…


А ещё хочу вам доложить, что я – Асина, Ольгина, Аркадьева – всё же Галина Безрукова. И в некотором роде пишу стихи…»


Горькие строки. Газета всё больше отдавалась объявлениям, рекламе, глупому пиару, всё реже здесь печатались стихи, духовное поле сужалось, всё чаще чувствовала себя ненужной. Пожалуй, и мне хватит об Асиной-Ольгиной-Аркадьевой, о Галке. Далее о Безруковой, её лирическом «я». О том упрямом, дерзком, страдающем, снедающем демоне, что жил в душе и составлял её незримую, «несообщаемую» (И.Анненский) сущность. Кого она выпускала на волю как джинна из бутылки. На очередную пытку-попытку стать счастливой. А потом снова садилось за постылый редакционный стол.


3. Лирическое я


Её «я» проснётся и впервые увидит себя со стороны в немыслимом полёте на первое свидание, заклиная «стрелочку-злодейку» бежать хоть чуточку быстрее. Жизнь от рождения и до свидания ни словом, ни намёком в её стихах не отразятся. Ни семейная, ни школьная, ни училищная (а училась ведь в Сергиевом Посаде!). Её словно и не было до того дня для дочки кочующего офицера. Не осознавалась! Не пелась. А дорогой на свидание даже к своему городку проснутся тёплые чувства: «Я так теперь тебя люблю!..»


Скосив глаза, впервые заметит в витрине своё отражение. Завитые на бигуди кудряшки, свежевыкрашенные ногти в «лиловом перламутре». Во «взрослом сестрином пальто», воровски одетом на свидание. Судя по всему, на дворе март, т.к. послушная сестра всё ещё в зимнем. Чтобы пропажи не хватились, для мамы второпях накарябана обманная записка. Идёт 1965-й! А душой 15-летней школьницы уже владеют две «буржуйские» прелести: польская парфюмерия и итальянская Софи Лорен. Оттого за ангелочком тянется шлейф польских духов «с именем кокетливым «Быть может»:







Выйду – все соседки только ахнут.


Так я на Софи Лорен похожа.


Я духами польскими пропахну


С именем кокетливым «Быть может».


………………………………………..


Какие слёзы и страдания?


И помешать посмеет кто?


Лечу на первое свиданье


Во взрослом сестрином пальто…



Конечно, налицо побег, самовольная отлучка из отцовского дома с железной воинской дисциплиной и непререкаемыми моральными ценностями. А если хотите, это и дезертирство, использование в личных целях чужой формы (пальто), звания (одежды взрослой девушки) и знаков возрастного отличия (духи, маникюр и бигуди). Тут уже не проступок, тут пахнет преступлением.





В японской средневековой мещанской драме бегство героев, порывающих с моральными устоями семьи, называлось митиюки, дорога к смерти. Герои, нарушившие их, по законам драмы, как правило, кончают гибелью. Кстати, и в русском обществе нарушители устоев, выходившие, к примеру, замуж «убёгом», могли быть прокляты, отлучены от семьи, лишены наследства. Конечно, «самоволка» нашей героини не идёт в сравнение с бегством в никуда. И возраст не тот, и время другое. Но переживания схожи. А главное, эти побеги войдут в практику, много раз повторятся.


По-разному расходовалась и энергия, накопленная моральными запретами нашего христианско-крестьянского мира. Вырвавшись из него, окрылённые социальными перспективами, одни ехали учиться, другие на комсомольские стройки, третьи на целину. Наша героиня поверит в любовь. Её поманит великое неизведанное чувство, ожидание чистой и красивой любви.


Ради Него и любви к Нему и себя погубить не грех, сердце её готово пойти ко дну, а сама она пожертвовать собой. Что это не шутка, не сомневайтесь. На детских фото тревожным вопрошающим взглядом она похожа на какого-то из ангелов Рафаэля. «Остановить посмеет кто?!» – грозно спрашивает она перед побегом на то свидание. Да никто! Ни мамины благоразумные речи о девичьей чести, ни отсутствие взрослого пальто и перламутрового лака. (С таким характером (отцовским!) советские ангелы – пионерки пускали под откос немецкие составы, ходили на допрос молодогвардейцы, испокон веков били морды предателям и трусам.) Её первую жертву не примут, потому что сюжет непринятой жертвы повторится в стихах не раз. Ситуация покажется её лирической героине каруселью, на которой Он не может догнать Её. Они бесплодно гоняются друг за другом (он на олене, она на коне) как «пленники в немыслимом полёте». Ни Он не может догнать, ни Она пожертвовать собой, «замертво упасть с седла»…


Но… упала… «На рассвете пришла и сказала: «Люблю». Сама пришла. И вот, «покорясь ему и чуду», лежат рядом, «как белые большие птицы на диком жёлтом островке…» Плечо к плечу, рука в руке. Она рыба, птица, олениха, он охотник, рыбак. Такая игра. С ним шалаша не нужно. На его пиджаке Она в раю и в тени большого дерева.


Жаль, что для доверчивых, бесхитростных сердец игра скоро заканчивается, счастье длится недолго. Сердечко тонет, «белая большая птица» становится «ничейной», рыбу «чернёного серебра» бросают назад в пруд обыкновенной плотвичкой. И вот вывод: сколь бы ни открывал человек душу, он так и остаётся другим, и «на вершок ближе не станет». Чуткие руки её с ужасом нащупают у Него под водолазкой, увы, не крылья, а холодные латы чужого. А остановить ужас нелюбви бессильны все прелести мира: и бигуди, и польские духи, и косметика, и взрослое пальто. И горьки последствия горького опыта, похожего на отчаяние Наташи Ростовой, водворённой в дом после побега:







Но лежат в сторонке бигуди,


В зеркало смотрю – бесцветна кожа.


Печь топлю. Леплю узорный коржик.


Пятый день дожди, дожди, дожди…



Увы, у доверчивых, влюбчивых грешниц, каковой она себя и считала, грешниц, готовых раскрыть своё сердце случайному путнику, попросившему всего лишь напиться, если и задерживаются, то не надолго:







Я сказала: «Оставайся, право.


Вон какая темень во дворе.


Постелю вам в комнате направо,


Встанете пораньше на заре».


Но в ответ прохожий белокурый:


«Нет, пойду. Темно – да не беда».


И чего я разревелась, дура?


Раньше не ревела никогда.



Правда, случается, грешниц любят, но не безрассудно, как любят они, оставляя дом, службу, уезжая за ним к чёрту на кулички, а временно. Но и уходят от неё не навсегда. Они остаются и занимают сердце и душу:







Любить тебя. Любить опять.


Любимый, больше нету силы!..


…………………………………….


Ждала любовь как благодать,


А вышло, что страшнее мора…



Уходила обманная любовь, опять оставалась на кругах своего одиночества она… И хоть устала от временных пристанищ, «от чердаков и террас, чёрных ходов и парадных», да вот беда: слаб человек. Слаб и обречён ходить «по замкнутому кругу, как зимний путник, сбившийся с пути», обманываться в прелестях и заблуждениях, разбиваться в кровь всё о тот же камень. И успокаивать себя тривиальным: «Наверно, есть во мне чуть-чуть железа,#|# А в камне споткновенья есть магнит…»:







Опять о тот же камень спотыкаюсь,


И разбиваюсь в кровь в который раз.


И поднимаюсь. И опять не каюсь.


И счастливо почти гляжу на вас.



Но ведь и Христос пришёл не к книжникам и фарисеям, а к грешникам и грешницам, с ними и остаётся… От «ничейной» птицы, «ненужного цветка», «ничейной девочки беспутной» она придёт к обманутой грешнице:







В белой пене цветущих черешен


Перед вами я смело стою.


Бросьте камень в меня,


кто безгрешен,


Кто уверен, что будет в раю.



4. Лирический он


Он умелый стрелок, стреляющий по птицам, паучок, улетающий на паутинке в свой уголок, к его изменам она привыкла. Он сладко врёт, она это знает, но прочь не гонит, и что звалось его любовью, уходит с росою.


В отличие от своего лирического героя, она не обещает ему ничего, но, видя, как он мучается, спешит снять у него с души тёмный груз вины и всё берёт на себя:







Встань и стой, спокойный


и свободный,


Ни вины, ни горя, ни греха…



Она опекает его в своём лесу: не оступись, не обожгись, не наступи, а когда видит, что тот боится её пут, отпускает его: «Любимый, лети!»


Она листок, остужающий его горячий лоб, она горячий лоб, греющий его застывшую руку.


Она умела по-христиански кротко прощать, снимая вину даже с того, кто «Не целился. А всё-таки попал…» В ту, кто: «И не нужна, а всё-таки убита…». Успокаивала:







…Какая там вина?


Ты был друзьями злыми


подзадорен…


Зачем тебе, орнитолог,


Следить за полётом моим?


Он путан. Он странен. Он долог.


И верно, неповторим.



Твоё, орнитолог, колечко


Не может меня удержать.


Тебе невдомёк, что далече


Такие умеют летать…



Тут целый синклит, целый набор усталых и бесплодных. С ложью и слабостью одних она смирилась и даже находит удовольствие выслушивать его:







Ты пей и пой. И сладко ври,


Я всё прощу тебе с рассветом…



«Поплачу я. Ты успокой», говорит другому избраннику на вечер. Ведь и он и она знают, что «придёт неведомый, другой, и наша песня будет спета», так что «Играй и пой». И играли и пели.



5. Природа


Стих Безруковой точно и ярко изображает «чувства» природы, её повсюду разлитые духовные приметы. Он запечатлевает стремительно проходящее северное лето. Вчера ещё «берёз кора слезоточила», а сегодня уже «одуванчик отцвёл». А вот уже «берёзы разомлели от жары», и одуванчики стали, «как мыльные шары». Погостил на языке «недозрелой черёмухи вкус», и уж небосвод «стращает тучей косарей». А вот уже «линяет лето», горит «лампадой георгин», «над астрами висят недвижно пчёлы, как души отлетевшие цветов» и «осина красный лист зажгла, и сентября не подождала…». Из её книг летят птицы, мелькают мотыльки, в них ходят деревья, леденеет шиповник, вслед за отбывающими на юг птицами через огород вереницей несутся бабочки-капустницы. Но это не фенологический дневник поэта-натуралиста, не циферблат времён года. Поэт ведь не о природе пишет, о себе. Природа и лирическое «я» Безруковой неразделимы. «Что-то худо в природе,#|# Что-то худо во мне», – пишет она и невольно заставляет вспомнить стихи Анненского с его проникновенным даром находить в природе своё второе «я»:







Бывает такое небо,


Такая игра лучей,


Что сердцу обида куклы,


Обиды своей жалчей…


Как листья тогда мы чутки…



Сказать, что она была чуткой, как листья, не сказать ничего. Природа в её стихах была непременным участником её личных драм, я смею сравнить её с тем, что древние греки называли хором. К ней она обращается за советом, природа разъясняет смысл её поступков, тёмных и светлых сторон её души, корит за ошибки, принимает и выслушивает её исповеди, помогает разобраться в очередной драме любви.







А если Господь и обронит


Меня, как ненужный листок, –


Снега и дожди похоронят


И даже поплачут чуток…



Ей скучно было знать, «что это всё – природа», но она так и не перешагнула черты, отделяющей в её сознании Природу от творения Божия, хотя спасалась в жизни только ей. Она писала, что деревья и стога ходят друг к другу по ночам в гости, и хотела знать, больно ли бывает деревьям, когда осенью с них слетают жёлтые листья? Она твёрдо верила, что за этим банальным в глазах людей событием таится что-то непостижимое человеческому уму: «Может, что-то случилось, а мы говорим – листопад…» Она сердцем чувствовала себя маленькой, думающей, страждущей частицей огромной вселенной. Видя, как слабая травинка сокрушает над собой панцирь асфальта, она восхищалась «мужеством природы/ Быть там, где ей запрещено» и оплакивала её же, прижатую дверью. Вместе с лопухом, развесившим у плетня уши, она «подслушивала птичьи разговоры», а берёзы считала индейцами и своими «одноплеменницами», призывая защитить их от резервации. Озоруя, она называла пророка Илью «кровельщиком-шабашником с молотком», что «с недосыпа» «нечаянно просыпал/ На крышу пригоршню гвоздей». Но вполне чувствовала себя одной из тех, к кому пришёл в этот мир Спаситель, твёрдо знала, что безгрешных нет.







В этой встрече ведь я неповинна.


Неповинны в прощании Вы.


Все прекрасно и непоправимо,


Как полёт полуночной листвы…



6. Суд людской


Погибла Галя при скверных и до конца не выясненных обстоятельствах.


Двухэтажное здание с мансардой архитектора Росси на углу Студенческого переулка и бульвара Радищева, что прежде занимала редакция газеты «Смена», в 1990-е годы потихоньку стала прибирать к рукам газета бесплатных объявлений «Из рук в руки». Взрослые газеты занимались политикой и пиаром, тираж молодёжной «Смены» упал, наступали тяжкие для культуры времена, сотрудники газеты предательски бежали кто куда. И произошло то, что описано в известной русской сказке «Лиса, заяц и петух» с бодрым для зайца началом: «Была у зайца изба лубяная, а у лисы ледяная…» и неизвестным пока концом. В том дегуманизированном обществе, где кричали о правах человека и убивали в подъездах за то, что ты человек, места прежней «Смене», газете тверской молодёжи, не нашлось. Дожила редакция до штата из двух человек, которых содержал по устному договору с областной администрацией владелец газеты бесплатных объявлений. Галю из светёлки к тому времени выставили, сидела она с редактором Ларисой Виноградовой в продуваемом сквозняками холле второго этажа.


В апреле 1999-го, в канун праздника солидарности всех трудящихся, руководство газеты-благодетельницы, занявшей теперь уже всё здание бывшей «Смены», решило расстаться с невыгодной «Сменой», о чём и было доложено небольшому её коллективу. Говорили, что Галину будто бы и не уволили, а предложили два раза в месяц приходить и получать из милости какое-то пособие. Она все эти дни пребывала в состоянии безысходности. О том последнем дне её коллега и близкая подруга Галина Феоктистова напишет: «…весной 99-го закрыли невыгодную «Смену+». И она (Безрукова), последняя хранительница тверской молодёжки (благословлённой М.Горьким и гордящейся Б.Полевым), оказалась ненужной, сокращённой из жизни. «Жить незачем и не на что…» В этом потерянном состоянии и шла по улице Твери в роковой апрельский вечер. Удар автомашины – её последнее столкновение с нашей чумной явью.


Осиротел дом, где остались мама Ольга Моисеевна и дочь Анастасия. Осиротели и мы, её друзья, коллеги, запоздало повинившиеся за одиночество, брошенность Галки.

Михаил ПЕТРОВ,
г. ТВЕРЬ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.