Облить литературой — вот наша задача!

№ 2014 / 11, 23.02.2015

Ещё не так давно наша литература стояла на грани вырождения. Пусть некоторые критики и называют этот промежуток пустоты «замечательным десятилетием»

О повести Романа Богословского «Мешанина»

Ещё не так давно наша литература стояла на грани вырождения. Пусть некоторые критики и называют этот промежуток пустоты «замечательным десятилетием», но на самом деле, на мой субъективный взгляд, на рубеже веков, в те самые роковые девяностые произошёл провал в коммуникации между читателем и современным ему литератором. Писатели разбились по своим группкам, забились по узкокружковым норкам, отвергнув изменившего им читателя, объясняя всё падением нравов и потерей интереса к чтению. Литература в состоянии контузии начинала вариться в собственном соку и из этого подобия инцеста уже на подходе были нелепые чудовища. Ещё немного и она превратилась бы в зловонный микс, замешанный в отхожем ведре. Всю эту субстанцию полуодержимые чудаковатые деятели, мыслившие себя мистагогами, пытались вылить на головы потенциальных читателей.

Собственно, всю эту ситуацию и вывел в своей повести «Мешанина» молодой автор из Липецка Роман Богословский. Повесть эта вошла в его дебютную книгу «Театр морд».

В центре повести — группка писателей из литкружка «Лист Х», страдающих от того, что их никто не читает. Тиражи печатаются, но они так и пылятся на полках книжных магазинов. Заседали эти деятели за закусками и алкогольными напитками в бывшей бане, которая примыкала к заброшенной спортивной школе. Интерьер писательской норы был «выдержан в русском народном стиле с росписью на тему ратных подвигов богатырей», ну и с самоваром в центре массивного стола. В этой комнате — свалке было всё: от портретов коммунистических вождей, погребённых под всевозможным мусором, до «каменного состояния» презервативов. Отмечали здесь юбилеи, выход новой книги писателя, прошедшего обряд инициации самиздатом, эмиграцией, а вообще — то «родившегося в современности Достоевского», от прозы которого перемещаешься в «потусторонний мир». Бытие, как известно, определяет сознание…

Сами себя читают, сами себя критикуют и награждают друг друга лестными словесами, удостаивают сравнениями с великими, улучшенную реинкарнацию которых видят друг в друге. Философствуют о своём непреходящем значении и архиважном месте под солнцем: «наша литература — это современная надстройка над священными текстами».

Однажды Жора Бадов из этой «могучей кучки» литераторов, пройдя лечение от «полинаркомании», предложил резать — разрывать собственные книги, а потом в ведре всё это смешивать с любым «дерьмом», которое есть не что иное как «тёмная сущность человека, его низменная и гадкая природа». После должно следовать чтение над этой «сущностью» молитвы, потом получившуюся мешанину можно выливать на головы людей, переставших читать книжки. Мешанина — «коллективная душа» писателей.

Весь этот финт по принуждению к литературе («облить литературой — вот наша задача!») вызван острым дефицитом читателя, который «отдавал бы свою энергию нам через восприятие смысла текста». Потеря читателя оправдывается тем, что «традиционное чтение наших произведения перестало приносить результат: нет удовлетворения, нет удовольствия…» В одной главке повести, которая представлена в виде интервью, литератор Воронин говорит о мутации литературы, которая превращается в «аналог гамбургера». В этом — испытанное оправдание читательского игнора, мол, читатель обмельчал, хочет исключительно хлеба и зрелищ, видит в литературе нечто из сферы товаров и услуг.

Кстати, об этой коммуникационной проблеме читатель — писатель говорил один из главных архивариусов литературных девяностых Андрей Немзер в своей статье «Замечательное десятилетие». Литература в то время существовала «в принципиально новом контексте — на свободе». Тогда темницы рухнули, и пресловутая свобода нас всех огрела обухом у входа. В этом головокружении литераторы первое что сделали — это отогнали от себя читателя, разрушили совковое наследие — литературоцентризм, который чуть ли не был заподозрен в том, что нёс в себе наследие тоталитаризма, а в этой ситуации и до «постлитературного» времени недалеко. Немзер объясняет всё это внешними обстоятельствами — той же цунамической волной, так называемой, возвращённой литературы, которая заглушала ростки нового, к тому же потом упали тиражи, зарплаты читателя и гонорары автора. В качестве наиболее удачной метафоры, характеризующей человека того времени, критик приводит «лаз» Владимира Маканина: «Обдирающий кожу, сжимающийся «лаз» — метафора «промежуточного» состояния главного героя, что лишён возможности окончательно выбрать «тёмный верх» или «светлый низ»». Писатель также забирается в свой лаз — нору, где, собственно, даже не решается вопрос выбора между «верхом» и «низом», здесь всё перепутано, смешано.

В «Мешанине» участники кружка, попавшие в зависимость от своего ритуала, постепенно в нём же и растворяются. Видят белые листы бумаги, кишащие призраками, потом перемещаются них и озаглавливают собой свою последнюю повесть. Сам Богословский в интервью Платону Беседину отметил, что «ввёл стилизации, которые заканчиваются саморазрушением и автора, и его текста».

Крайне важно, что Роман Богословский сумел уловить то, к чему ведёт литература-компот, выведенная в ведре, оторванная от читателя и реальной основы. К пошлости, к серединному «ни то, ни сё», что постоянно осмеивалось классиками отечественной литературы. «Мешашина» перестаёт быть просто эксцентричным художественным приёмом, не выходящим за сферы искусства, затрагивающий исключительно узкий круг выбранных или отобранных людей. Она разливается на всё общество пошлейшим толерантным принципом «доброзло». В этой глобальной мешанине убраны границы, размыты дефиниции, здесь есть всё и в тоже время ничего — зловонная пустота пошлости. В эту мешанину параллельно превращается и страна, человеческая голова. Повсеместная каша, эклектика, соединение несоединимого, становящееся почти что реальностью.

В последней главе повести идея «мешанины» овладела главным человеком в стране Самсоновым, который призвал для улучшения её структуры лучшие умы. Самсоновым завладела идея объединения всего. «Третьего начала», которое должно стереть «добро и зло с лица земли», борьба противоположностей прекращена, после чего появится «универсальный человек», независимый от этих этических категорий. Разве не к этому типу человека нас вели гуру того времени-промежутка?..

В финале повести — площадь, вспоминается концовка «Парфюмера» Зюскинда, на собравшуюся толпу должен излиться чёрный водопад мешанины, элита тонет в «чёрном круговороте людей, смешавшихся с вязкой жижей», после чего в эпилоге «настал свет». Наступает обновлённый мир. Новый автор садится «на пенёк под ветвями перводерева» и включает монитор, на котором отображается чистый лист. Чтобы преодолеть промежуток, необходимо выбраться из водоворотного засасывающего лаза, встать на ноги и попытаться преобразить чистый лист, избавившись от сковывающей инерции прошлого.

Богословский показал здесь себя отличным стилизатором. Он неплохо погружается в миры постмодернистов, помешанных на мешанине и точно их живописует, препарирует стереотипы либерального сознания. В последующих за «Мешаниной» рассказах сборника, где абсурд практически по-елизаровски смешивается с реальностью, оставляя причудливый узор причинно-следственных связей, сам автор идёт по пути преодоления этой пошлости. Вектор движения из потустороннего обретает посюстороннюю направленность. Туда, где можно научиться разграничивать добро и зло, верх и низ, свет и тьму. Русская литература, собственно, всегда этим и занималась, а не замешивала всевозможные «мешанины», отсылающие изменённое сознание в дефрагментированную реальность. В этом смысле название книги Богословского «Театр морд» звучит очень даже по-гоголевски. Свиные морды вместо лиц то тут, то там проступают в его книге.

Андрей РУДАЛЁВ,
г. СЕВЕРОДВИНСК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *