Алексей ВАРЛАМОВ. АНГЕЛ

№ 1991 / 11, 04.06.2015, автор: Алексей ВАРЛАМОВ

 

Её уже давно нет в их маленьком северном городе, и никто больше не живёт в доме за речкой Коргой, но когда к Анисиму Ивановичу подбирается полуденная дремота и теряют резкость тени и очертания башен и стен за окном, то видится ему невысокая женская фигура на расчищенной от снега аллее, видятся весёлые блестящие глаза, слышится её голос, негромкий, но очень отчётливый, и стучат на крыльце сапожки, шуршит веник, сметающий снег, она входит в жарко натопленную комнатку, раздевается, смеясь и не умолкая ни наг минуту, пьёт чай, по-женски низко наклонясь к чашке, разгрызает свои любимые солёные сушки, а потом снова приходит автобус, из него вылезают зевающие, разомлевшие с дороги экскурсанты, и она поднимается с улыбкой сожаления, уводя их по аллее сквозь высокую надвратную башню с флюгером в виде трубящего ангела. Она что-то говорит, показывая рукою на этого ангела, и даже издалека видит Анисим Иванович клубы пара, вылетающие изо рта и изморозью ложащиеся на пряди русых волос, но сонным мужчинам и женщинам нет никакого дела ни до неё, ни до ангела, они говорят между собою, брезгливо морщатся, и Анисиму Ивановичу становится нестерпимо за неё обидно, ему хочется выскочить из дому и хорошенько их встряхнуть, как дурно воспитанных детей, но маленькая женщина и окружающие её люди исчезают в сонной дымке, и сколько ещё пройдёт времени, пока она снова вернётся, станет греть руки у открытой заслонки и в скорых сумерках заблестят глаза, не мигая глядя на пламя, как умеют глядеть на него только женщины.

– Анисим Иваныч, – говорила она нараспев, – какое же у вас, голубчик, чудное имя. И сами вы какой чудный.

Он краснел, закашливался, а она заглядывала в его смущённые, довольные глаза с таким простодушием, что даже если и возникала у него мысль, что шалунья над ним потешается, то всё равно обидно не делалось, и он слушал, как она восхищается куполами церквей, зелёными закатами, строгими башнями, толстыми стенами с узкими окошками-бойницами и выплёскивает всё на него, будто семилетний ребёнок. Но скоро, очень скоро наступали сумерки, и она уходила по тёмной, пустынной улице к служебному домику за рекой, и, глядя ей вслед, он представлял, как эта молодая красивая женщина, окончившая университет, будет таскать воду, колоть дрова, топить печь, готовить ужин, а потом целый вечер сидеть одна, прислушиваясь к каждому шороху и вою ветра в трубе.

«Она уедет, она непременно уедет», – твердил он, уедет, как уезжали все, кто жил здесь до неё, но прошёл месяц, другой, прошла зима, а она никуда не уезжала, ещё веселее заблестели её глаза, звонче стал голос под стать весенней капели под церковными кровлями. Она часами лазала по запасникам, разглядывала иконы и древние книги, утварь, звала его, что-то спрашивала, объясняла сама, записывала, фотографировала, и в глазах её было такое счастье, что хмурый и нелюдимый сторож, которому прежде было всё равно, что он охраняет, вдруг сам начал чем-то интересоваться, сперва стесняясь этого любопытства, а потом, поощряемый ею, принялся рассуждать.

– Вот говоришь ты, Любовь Фёдоровна, что был святой Игнатий, угодник Божий, и было ему видение, пойди-де на Коргозеро и построй там скит. А я так думаю, что Игнатий твой был попросту себе на уме мужик. Надоели ему тамошние дрязги московские, вот он и ушёл в леса. А как дошёл до озера нашего, поймал первую сёмужку, попробовал её, так и остался тут жить. Ну а насчёт всяких там видений или знамений – это либо люди потом сочинили, либо сам он придумал, чтоб никто его отсюдова не погнал.

Она захохотала, встряхнув рассыпанными по плечам волосами, звонко, по-девичьи:

– Ой, Анисим Иваныч, вам бы не музей сторожить, а лекции по атеизму читать. Всех бы профессоров за пояс заткнули.

– Ты меня, девка, атеистом не брани, – рассердился он, я те чё, пёс какой? – Замолчал, но долго молчать терпения не доставало, и глаза её так ласково смотрели, что опять загорячился: – А что ты думаешь? Монахи, дак те же мужики были. Я тебе вот что скажу: бабы им – опостылели, они и зажили отдельно.

Хозяйство своё завели, рыбу ловили, сады у них цвели, и это в наших-то местах. А счас? – Он махнул рукой, нахмурился, и она тоже загрустила и стала жаловаться на директора, которому ни до чего нет дела, фонды разбазарены, самое ценное, вывезено в Москву и Ленинград. Анисим Иванович сочувственно слушал и в утешение сказал:

– Прежний начальник ещё поганьше был. При ём дак до самой до войны иконы на полу вверх ликами лежали, а людей по им ходить заставляли.

Городок стоял на отшибе, экскурсии приезжали нечасто, и хотя давно пора было делать ремонт, с ремонтом откладывали, закрывая одну за другой обветшавшие церкви, и все к этому привыкли: меньше экспозиций – меньше работы. И только она стала возмущаться:

– Ну объясните вы мне, почему мы, богатейшая страна, запускаем в космос тысячи спутников, строим какие-то там заводы, станции, турбины и не можем найти нескольких десятков тысяч на ремонт музея, которому цены нет и который, исчезни он, ничем уже не заменишь. Понимаете, ничем!

– Брось, Любовь Фёдоровна, – возразил он, – какой уж там космос? В шестьдесят первом – как раз Гагарина запустили – начальство сюда приехало, дак хотели собор главный порушить. Говорят, Бога нет, это теперь наукой доказано, а церква ваша больно высока и людей смущает. Так что трудящиеся требуют, подписи собрали, ироды, – он злобно сплюнул, – одно спасло тогда: взрывчатки им не хватило. Никто нас не трогат, и слава Богу.

– Да что вы глупости-то какие говорите? – вспылила она. – Это кто ж сейчас позволит памятник взрывать?

– Ну не взрывать, так другую пакость учудят.

– Ну уж нет, – сказала она решительно, – что бы вы там ни говорили, а я поеду в область и добьюсь своего.

И в самом деле поехала, а когда вернулась, то по разгорячённому, сердитому лицу её было видно, что поездка кончилась, как и ожидал сторож, ничем. Он не стал ничего спрашивать, однако назавтра она сама в сердцах проговорилась:

– Меня не удивляет хамство этой мрази. – И он даже вздрогнул, так не шли к её нежному голосу эти грубые слова. – Вы правы, от них помощи не будет. Но люди-то, обычные люди, почему они на всё так спокойно смотрят? К кому я ни обращалась, просила помочь, ну хоть мусор убрать, – молчат или в глаза смеются. А ведь город возник благодаря монастырю – но спроси, кто из местных жителей был в музее хоть раз, я лично за всё это время не видела никого. Сюда приезжают за тысячу километров, а те, кто живёт под самыми стенами, знать не хотят, что через десять лет эти стены, может быть, рухнут.

Анисим Иванович промолчал, но про себя подумал, что ничего странного в этом нет. Люди, они и есть люди, их волнует то, с чем они каждый день сталкиваются, с тем, что пусты магазины, разбиты дороги, валится больница, а монастырь – чужак, он существует для тех, кто на красном автобусе приедет и уедет и из всех магазинов заглядывает лишь в книжный. И если бы завтра монастыря по какой-либо причине не стало, то никто бы, верно, и не переживал, да и ему самому – какая от этого музея радость? Но маленькая страстная женщина волновала его, заставляла глядеть на всё своими глазами и будила в стороже глухую тоску. Не обременявший себя никогда лишними переживаниями, ко всему покорный, а в последние годы и равнодушный, Анисим Иванович вдруг стал думать о том, что жизнь его почти что прожита, и прожита как-то нелепо, здоровье своё он погубил ещё в молодости на лесозаготовках, куда бежал, спасаясь от колхоза, жена, всю жизнь тяжело болевшая, несколько лет назад наконец отмучилась, детей им Бог не дал, и ничего, кроме этой сторожки, у него и не осталось, и после ничего не останется, так что и вспомнить о нём будет некому.

Эти мысли приходили сторожу и раньше, он всегда их боялся, но как-то умел избежать, запивал вином, но теперь бился в его сознании вопрос: как так вышло и кому это было нужно, если столько потрачено сил, столько наломались они, если выиграли войну, а жизнь сделалась ещё хуже и безобразнее, и самое страшное – люди перестали быть людьми, одичали, обессовестились. И от этого самому муторно делалось, злоба к горлу комом подступала, но чужая, неизвестно из какого, далека приехавшая женщина, будившая в нём нечаянно эти мысли, каким-то странным образом приносила и облегчение, и он с печалью думал, что, если уедет она сейчас, он будет переживать эту потерю много тяжелее, чем тогдашнее бегство из просторного отцовского дома в болотистый лес.

Он мало ей о себе рассказывал, полагая, что ничего интересного в его жизни быть для неё не может, но когда, сорвав на ветру голос, она целый вечер молчала и пила небольшими глотками чай с травами, ему чудилось, что одно её присутствие в этой комнатке утешает его и смягчает многолетнюю боль, и одновременно с этим приходили тревога и забота о ней, как если б была она его дочерью с несложившейся женской судьбой. Но как мало рассказывал он ей о себе, так помалкивала и она, и ничего Анисим Иванович о ней не знал и не мог мять в толк, зачем всё-таки умная, интересная женщина в свои лучшие годы уезжает одна так далеко от дома. Ни с кем из местных жителей она не сходилась, не бывала ни на танцах, ни в кино, и Анисим Иванович положил, что дело лишь в одной её нерешительности. А внимание к себе она всё-таки привлекала, и как-то раз заговорил с ним о приезжей женщине его приятель по рыбалке начальник местной милиции, у которого вернулся из армии сын.

– Не пара она твоему архаровцу, – сухо сказал Анисим Иванович, и разговор на том завершился, но назавтра, угощая её ухой, он как бы невзначай, запинаясь и путаясь в словах, заговорил о начальниковом сыне. Она слушали его молча, ела уху, и воодушевлённый её покорностью сторож заговорил бойчее в том смысле, что парень, конечно, университетов не кончал, но не хулиганистый, пьёт не много да и зарабатывает неплохо, – тогда она подняла голову и тихо сказала:

– Не говорите со мной больше об этом, прошу вас.

Встала и пошла к двери и всё заныло в груди у окаменевшего старика, показалось, что никогда больше она не придёт к нему пить чай, а будет лишь холодно здороваться, проходя мимо, смотря чужими глазами и говоря чужим голосом, и он не знал, что сделать, как исправить свою оплошность, и она– точно смиловалась над ними и обернулась:

– Вы думаете, я несчастлива очень, да? Я здесь свободна, понимаете? Я живу так, как хочу, делаю то, что мне нравится, и ни от кого не завишу. Я, как Игнатий, сбежала сюда от московских дрязг, и мне дорог этот монастырь, озеро, вы, мой маленький дом за рекой, эти старые книги, иконы, даже тупые экскурсанты, которым иногда удаётся втолковать хоть кроху, и те мне ничего. А когда становится тоскливо, – она усмехнулась какой-то странной усмешкой, – помните ангела над воротами? Я тогда гляжу на него и думаю: вот поставили его туда сотни лет назад, и глядит он с трубой своей на нашу жизнь, на всю эту суету, продувают его ветра, дождь хлещет, снег, ветер, солнце палит, а он всё равно, пока не настал ему час громогласно протрубить свою последнюю страшную песнь, тихо что-то играет. Слышите? Ну что вы на меня так жалостливо смотрите? Лучше-ка возьмите меня как-нибудь на рыбалку, я вам ей-Богу мешать не буду.

Он думал, что про рыбалку она сказала так просто, но через неделю они поехали; поначалу она вела себя сдержанно, помалкивала и смотрела, как он управляется со снастями, а потом развеселилась, смеялась, вытаскивая сорожек и окуней, и столько в ней было гибкости и изящества, что почудилось ему, будто бы она похожа на чудом уцелевшую с незапамятных времён красивую и сильную сёмужку, одиноко догуливающую свой век, – и что ей делать, этой драгоценной рыбе, в опустевшем озере? И когда лежала она белой ночью у костра на лапнике, легко укрытая, душа его томилась сладкой мукой, и снова чувствовал себя сторож ребёнком перед таинством будущей жизни, ещё неясно звавшей и обещавшей счастья.

А она, оказывается, и не спала, глядела на призрачное пламя костра и вдруг заговорила:

– Вот вы говорили когда-то, что монахи обычными мужиками были. Правильно, и рыбу они ловили, и коров пасли, и сады у них цвели, но не это всё-таки главное. На них, голубчик вы мой, мир стоял. Это только в книжках пишут, что всё само делается и происходит. Как бы не так, всё на чём-нибудь да стоит. Вот представьте, сейчас ночь, все спят, и только монахи бодрствуют, молятся всей братией за мир и берут на себя его тяжесть. Ведь не для того в леса уходили, чтоб от мира спастись, но чтобы мир спасти.

Боже, как он любил её голос, не то даже важно было ему, что она говорила, а то – как блестели её глаза, как сидела она, уютно подобрав под себя ноги в маленьких аккуратных сапожках, и так чудно на душе делалось, не верилось, что всё это с ним происходит. Тогда и брякнул сторож, что вот она-то и есть ангел всей его дурной, беспутной жизни, и она засмеялась, вспугнула спящий лес раньше времени, так что вскричала где-то ночная птица и с треском бросился в чащу олень на водопое. А она перегнулась к нему, обхватила руками голову, прижала к себе, поцеловала в небритую щёку и зашептала:

– Ах, были б вы, голубчик, лет на тридцать помоложе, я бы, ей-Богу, вас на себе женила.

Сказала и отскочила прочь за кусты, и услышал Анисим Иванович, как плеснула вода, как поплыла она по сонному Коргозеру, только круги пошли, и хорошо, что на него не посмотрела, покрасневшего и до слёз захлебнувшегося её жаром.

«Любушк», любушка ты моя», – прошептал он и сейчас шептал в занесённой снегом сторожке, не слыша чужих голосов и не видя чужих лиц. Никого, кроме неё, у него не было, и жили они так год за годом, точно монах и монахиня последние в заброшенной обители, и друг другу не могли наскучить. Приезжали всё реже туристические группы, и она рассказывала им, как сказку, историю о преподобном старце Игнатии, пришедшем в давние времена на Коргозеро и поселившемся в скиту, а после приходила в сторожку к вскипевшему самовару и неизменным солёным сушкам; зимою чистили от снега дорожки, осенью убирали листву, а долгими летними вечерами бродили по холмам в окрестностях городка – сколько лет жил тут Анисим Иванович, а на холмы эти николи не поднимался. Не было видно оттуда следов запустения, деревянный городок теснился возле громадных монастырских стен, ища у них прибежища от бесконечной тайги, но так было лишь издали, и не хотелось возвращаться к грязи, пьяной ругани, выцветшим лозунгам и плакатам. И всё больше рушился сам монастырь, будто все эти годы точила его незримая болезнь и стала теперь прорываться наружу. В одно лето рухнули башня и купол одной из церквей, стало опасно ходить по стенам и под стенами, и Анисиму Ивановичу сделалось страшно, но не за монастырь, а за часами безутешно бродившую и фотографировавшую трещины и разломы женщину.

Она писала письма, посылала фотографии, потом уехала на весь отпуск в Москву, а когда вернулась, то он и первый момент растерялся – таким усталым и нездоровым показалось сторожу её лицо, и он с болью увидел, как она постарела, увяла кожа лица и появились морщинки вокруг глаз, она сама рушилась, как этот несчастный монастырь, никем не оценённая и никому не нужная.

– Уезжать вам отсюда надо. Совсем уезжать, – сказал он, набравшись духу и подавив что-то в самом себе, и она не стала ему перечить и отмахиваться, а горько лишь усмехнулась:

– Куда ж я теперь поеду? У меня там ничего, нет, и никто меня там не ждёт. Может, и зря я всё это затеяла когда-то, а только что про то теперь говорить? Жалко лишь, что ничего у меня не вышло. Я ведь и в Патриархию ходила, просила их: ну возьмите же, теперь отдадут, – а они, как глянули на мои фотокарточки, только толовой покачали: нет у нас, милая, средств. Так что ж, спрашиваю, пропадать нам теперь? Но я, знаете, что думаю: пусть мы с вами остались вдвоём, ну хоть что-то мы можем сделать, мусор убрать, стены заштукатурить – главное ведь начать, верно? А вы меня не бросите?

Он только головой кивнул – если б были силы, те, что растрачены впустую на валке леса, если б был он чуть крепче, но она уже повеселела, поставила самовар, принялась говорить о деле и на следующий же день установила в одном из уцелевших залов музея копилку, просила дать экскурсантов кто сколько может на реставрацию – и не отказывались. Но пришёл участковый, стал интересоваться пожертвованиями и деньги объявил незаконными. Она отвечала на его вопросы насмешливо, покусывая губки, и Анисиму Ивановичу едва плохо не сделалось, когда гладенький сытый мужичок, собиравший взятки со всей округи, намекнул на то, что деньги эти она, может быть, себе в карман кладёт.

Однако история с копилкой получила в городке огласку и изменила отношение жителей к экскурсоводу: Пришли однажды женщины и смущённо спросили Фёдордвну, не надо ли чем помочь, прислали мужиков с инструментами, пожалели её наконец, столько лет в одиночку бьющуюся. Но пришли они раз, другой и больше не приходили, и мужики лишь за водку соглашались пособлять: у всех своих забот по горло, да и что это за работа – стены штукатурить, когда всё крепить надо, материал нужен, техника, а руками что сделаешь?

Так и остались они вдвоём, и пусть бы так и было, пусть ничто бы не менялось – ведь не рухнуло бы всё в одночасье, на их век бы хватило, жили б себе и жили, однако перемены, о которых лениво и недоверчиво говорили в городке несколько лет, проклиная власти за талоны на водку, дошли и до их медвежьего угла.

– Слышали, – сказал однажды Анисим Иванович, – злодея-то нашего прогнали?

– Ну и что? – равнодушно отозвалась она, – другого пришлют, этого добра у них хватает.

– Да нет, новый-то, говорят, от дачи прежней отказался, машину сам водит, да всё на людях.

– Это ему чьи-то лавры покоя не дают, – усмехнулась она.

Поговорили и забыли, однако месяца два спустя новое начальство нагрянуло в городок и после обеда свернуло к музею.

Как и была в заляпанном комбинезоне, она слезла с лесов и молча, в упор принялась разглядывать гостей. Из свиты откуда-то сбоку выступил пожилой одутловатый мужчина в плаще и с нарочитой весёлостью заговорил:

– Ну, хозяюшка, показывай свои владения.

– Михал Михалыч, чтой-то с вами нынче? – удивилась она, – вы часом не заболели? Столько лет стороной проезжали, и вдруг на тебе – показывай.

Все посмотрели на неё с осуждением, лишь невысокий коренастый мужичок, одетый в простое пальто и кепку, взглянул с любопытством.

– Любовь Фёдоровна, окажите любезность.

– Пойдёмте, если вам не скучно, – пожала она плечами.

И повела их по монастырю, но не так, как теперь экскурсии водила – подальше от стен, туда повела, где камни сыпались. А когда в церковь вошли, Анисим Иванович сам замок открывал, и вовсе жутко сделалось –ветер гуляет, сырость, под дырявым куполом вороньё и чей-то страшный светящийся в полумраке лик. А она как ни в чём не бывало стала подниматься по дряхлой, осыпающейся лестнице на хоры и вдруг, обернувшись, нахмурилась:

– Шляпочки.

– Простите, что?

– Шляпочки снять надо, когда в храм Божий входите, – и то ли послышалось, то ли в самом деле сквозь зубы добавила: – Нехристи.

– Извините, – сказал коренастый, снял кепку и вслед за ним все, недовольно сопя, пролысины обнажили.

Водила она их дотемна, все трещины и дыры показывала, на леса поднимала, точно испытывала – едкая, безжалостная, он и не знал за ней этого, – а к чему всё? Ведь устали они давно, ничего не слышали, замёрзли, попачкались, но так были воспитаны, пока тот коренастенький в сапогах команды не даст – знай ходи, хоть он им и в сыновья годился.

А он-то всё внимательнее, заинтересованнее становился, вопросы задавал, не про старца, однако, а всё больше про то – сколько групп в месяц, какая от них прибыль, сколько городу, сколько музею идет да сколько экскурсбюро забирает, хмурился, что-то подсчитывал, а потом обернулся к тяжело дышащим спутникам – стояли они в тот момент на верхнем ярусе колокольни, откуда вся даль с тайгой и громадным Коргозером была видна, острова, берега изрезанные, покосы, лесистые холмы, и звонко сказал:

– Вот вам и деньги под ногами валяются. Тут их на все хватит.

И к ней повернулся, ласково, мягко:

– А вам сколько платят, Любовь Фёдоровна?

– Сто двадцать, – зло отозвалась она, – а вы себе сколько назначили? Пятьсот? Тыщу?

– Зря вы так, – ответил он миролюбиво, – я в деньгах только потерял.

И на прощание:

– Любовь Фёдоровна, я обещаю вам – помогу. Всё восстановим.

– А, – махнула она рукой, – не верю я вам, никому не верю.

– Я, думаете, верю? – усмехнулся он. – Ну да ладно, дело ваше, а монастырём я займусь в первую очередь. Чудо-то какое!

И ушёл, подняв где-то по дороге доску, оттащил её в сторону, за ним все потянулись, избегая смотреть на женщину в заляпанном известью комбинезоне.

– Вот всё и устроилось, – сказал Анисим Иванович неуверенно, – этот хозяин, у него ничего не пропадёт. Он раньше председателем колхоза был, так люди от него не уходили.

– Глаза у него нехорошие, жадные какие-то, – отозвалась она нехотя, и от дурного предчувствия сжало у сторожа сердце, даже чай пить в тот день не стали – молча она переоделась и ушла к себе, едва кивнув на прощание головой.

Однако с мая месяца потянулись к музею машины с кирпичом, цементом, лесом, приехала бригада реставраторов, привезли разборные домики и поставили их на берегу озера, в городке же заговорили, что теперь и дорогу станут делать, гостиницу новую построят, деньги на больницу дадут, и она в то лето снова сделалась юная и полная сил, не ходила, а летала, всюду успевая и помогая, – снова звонким был её голос, как пять лет назад, но давешнее ощущение близившейся беды не покидало сторожа. Душа его томилась какой-то безысходностью, и он не знал, что ответить на её участливые расспросы, а потом в один из муторных парких дней она вошла в сторожку, да так и остановилась, прислонясь к двери.

– Боже мой, какой стыд!

– Что случилось?

– Какой стыд, стыд, – только и твердила она, а потом отняла от красного лица руки и, холодно на него взглянув, в сто раз студёнее, чем когда он сунулся её сватать, вымолвила:

– А вы ничего не знаете? Они его продали.

– Как продали? – не понял он.

Она ничего не ответила, отошла к окну, Анисим Иванович тоже молчал, ни о чём не думая и только чувствуя всем телом страшную тишину и пустоту вокруг, и тут в дверь несмело постучали, ещё раз, а затем, не дождавшись ответа, вошёл давешний мужчина в кепке и сапогах, только глаза у него были не уверенные, как тогда, а беспокойные.

– Любовь Фёдоровна, – позвал он негромко.

Она не отозвалась, и тогда он заговорил сам, сперва очень быстро, точно оправдываясь, что другого выхода не было, это единственный способ спасти монастырь – что поделать? И лучше уж так, чем дождаться, пока он рухнет, о ней же он договорился, она останется здесь и будет получать значительно более высокую зарплату, а область получит валюту, люди станут жить лучше, постепенно к его голосу возвращалась уверенность, как если б говорил он, обращаясь к массе людей. Она обернулась, и сторож увидел полные слёз и обиды глаза. Тогда ещё не понимая, что и зачем он делает, Анисим Иванович встал, и, не говоря ни слова, вытолкнул непрошеного гостя из сторожки.

– Зря вы с ним так, – сказала она рассеянно, – он же как лучше хотел.

И старику вдруг стало отчего-то стыдно, точно это он был виноват, что не смог уберечь белые церкви и старые стены; не уберёг свою бесценную единственную сёмужку, уплыла она Бог знает куда, в тот же вечер уехала, толком и не простившись, и с тех. пор не было от неё ни единой весточки – где она, как, что с ней? Он остался один, и только слышалась чужая речь аккуратных белобрысых рабочих. Лишь одно было ему утешение – несколько дней спустя разыгрался над городом ветер, да такой страшный, какого старики не помнили, он срывал кровли с домов, разбрасывал поленницы и валил деревья. А наутро Анисим Иванович увидел, что рухнул с высоты на землю трубящий ангел. Сторож, воровато оглянувшись, взвалил его на спину и унёс к себе, чтобы слушать ночами его тихую песню.

 

 

Алексей ВАРЛАМОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *