ВСЕХ РУМЯНЕЙ и БЕЛЕЙ, или ПУЗЫРИКИ

№ 2006 / 24, 23.02.2015


«Буратино» в бумажном стаканчике. Пу-зы-ри-ки. Запах цирка: там, под куполом, гимнасты. Там, в зрительном зале, – кудрявая толстушка с большими глазами: глаза мотают на ус.
Песочное пирожное с тонкой прослойкой из повидла и розовато-салатовыми розочками сверху. На очень плотной бумаге серого цвета остаётся жирное пятно и крошки; бумага остаётся на столике кафетерия, которого больше нет и не будет. А напротив – будка с толстой улыбчивой мороженщицей, укутавшей лицо в пуховый платок: на толстом животе её пальто, на толстом пальто её – белый халат, подвязанный шарфом. Но книжный-то яд там, через дорогу – и зачем от кафетерия сворачивали? «Купи книжку! Купи книжку!» – нытьё сквозь ситро и мороженое. «Это для больших, тебе такую не надо!» – «Я большая, большая, мне надо, надо! Купи!» – «А как же куклу?» – «Книжку хочу! Кни-и-ижку! Ы-ы-ы-ы-ы!»
Мне покупают книжку. Я беру её в руки и втягиваю носом чудесный типографский запах: теперь она моя. Я буду читать. Ставить мамины пластинки и читать. Деды ещё живы, кудри ещё не вытянулись, и всё только начинается.

Уныло-зеленоватые Чехов, Тургенев, Куприн, Гюго. Голубоватый Толстой. Грязно-бордовый Ромен Роллан, коричневые Бальзак и Пушкин. Шоколадный Драйзер. Серый Жюль Верн. Радужная «Библиотека приключений». Пёстрая «1000 и одна ночь». Оранжевый Майн Рид. Чёрный Достоевский. Пыльные Ленин и Сталин на верхотуре.
Я пробираюсь в «тёмную» комнату (там просто нет окон, одни книги на полках, много-много) и листаю Мопассана. Мне мало лет. Мне нравится имя Клотильда.
Я встаю на табуретку, там, высоко, – четыре тома иллюстрированной «Удивительной Африки». Первая в жизни «эротика» – чёрные женщины с обнажёнными, раскрашенными красками грудями и проколотыми носами: интересно! А внизу – скука, тоска: учебники, где Лермонтов великий русский писатель; восьмидесятые только проклюнулись. Мы с мамой ездили уже в Пятигорск, поэтому «Люблю тебя, Кавказ седой!» стало к тому времени и моей правдой тоже. Закрыв «Литературу», я наткнулась на «Мои университеты» и почему-то запомнила из тех незнамо что: молодые и задорные «приколы» студентов над проститутками, и какое-то там гнусное мыло, делающее пол скользким: о, это было так правдоподобно и реалистично описано Алексеем Максимычем, куды бечь!..
Однако ж Гуля Королёва – «Четвёртая высота» Елены Ильиной – ходила в авторитетах: по ценности эта книжка приравнивалась к «Ундине» Жуковского со всеми её бертальдами, и очень не хотелось возвращать ту соседке: только качественные тексты выдерживают повторные прочтения. «Четвёртую высоту» с «Ундиной» из рук я не выпускала долго: гремучая смесь, однако.

Сначала как-то так: все спят, лампа освещает томик большеносого сказочника, обессмертившего старый уличный фонарь, стул, калоши счастья… Или: садишься, берёшь ручку, вертишь в руках, а потом, словно опомнившись, строчишь до утра: бумага в клетку: комната похожа на бумагу: комната – клетка. Бумага – тоже?
Шаги в коридоре, шёпот в коридоре: «Опять сидишь?..» – прикрываешь лист. Удаляющиеся шаги, шёпот: «Опять?..» – можно продолжить. Можно продолжать всю жизнь. Безостановочно, безбашенно. Почти без-воз-мезд-но. Главное, не думать, зачем, не то – не выйдет.

Продолжаю-у-у!.. Каждый день продолжаю скучать над тем, какого рожна вляпалась: «Живут же люди! Не крадут время, для того, чтоб…» – и тут же осекаюсь: мы с ними разной крови, нам при путанице переливания сразу каюк! Они – те, кто не пишет (остальное за скобками). Быть может, Буковски погорячился, сказав, что «человек либо поэт, либо кусок резины…», но, в любом случае, та же луна (вид снизу) отличается от собственного отражения в луже (вид сверху), и, пытаясь понять, что движет writer, не влезая в Юнга-Сартра-Бланшо и Ко, я всего лишь хочу чутка познать себя, как советовал потомкам не самый глупый античный мужик: аминь, поехали.

В шесть лет получилось вот как:

Я люблю стихи
Как отчизну свою.
И я рад, что живу.
Для стихов я живу,
И горжуся стихами,
Как жизнью.

Мне купили здоровенную тетрадь – сначала коричневую, потом чёрную, куда я, вместо того чтобы бегать во дворе как все нормальные дети, записывала крупным «взрослым» почерком (часто не верили, что пишет ребёнок) такие вот «шедевры», а также переписывала понравившиеся стихи, афоризмы и отрывки чего-то там страшно классического из маленького отрывного календаря. Он висел на нашей хрущобской кухне, и я с каждой весны начинала отсчитывать, сколько же дней-листиков осталось до следующего нового года: как же, ёлка, подарки, не спать! Бабушка посмеивалась и пекла пироги…
Когда же, найдя очередной интерес и аккуратно перенеся его в тетрадь (десятки ручек!), я пыталась поймать носом другой воздух, меня нежданно-негаданно «накрывало», и я отправлялась в кровать, не понимая ещё, что именно с этой-то тетрадью и увязает мой коготок по самое «не могу» в то, чему, на самом деле, нет названия. И, что бы ни говорили добрые доктора, держащие аминазин наготове, про произведение искусства как невроз и невроз как произведение искусства… Однако к чёрту: «Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, – можешь и ты не церемониться со мной: – К чёрту… – К чёрту!» (В.Розанов.)
А потом меня везли на Северный Кавказ, «на воды», прям таки девятнадцатый век! Ан нет, сумасшедший, злющий и ранимый двадцатый: «застойные восьмидесятые», Ил-86, и зелёный «Тархун» кажется восьмилетнему ребёнку сказкой.
Мы снимали квартиру на окраине Железноводска, в огромной по высоте скворечне. Вечерние облака клубились над Эльбрусом как хотели, вид на красавца с балкона был обалденный – и я написала вот как:

Мерцают блики города Железноводска,
Они горят и тут и там.
И как сейчас прекрасно видеть это!
Ах, эти горы, скалы и хребты –
Прекрасная, суровая наивность красоты…
А блики ясно вырисовуются вновь.
И сладостен как сон тот миг,
Когда всё это пред тобой,
Но капли сказочных минут
Так скоро от меня уйдут…

Ну, в общем, не… и не Лермонтов то ж. И откуда на Северном Кавказе «наивность красоты», тоже не ясно, а уж «вырисовуются»-то… Но не суть. Существенно в этом детском опыте графоманства лишь то, что весь жизненный опыт – маленький, узкий, замкнутый в квадрат «нельзя» и «можно» – оказался впервые сконцентрирован. Мои новые, недавно прочитанные где-то слова наивность, блики, сладостен; не очень правдивое романтическое Ах; и – до сих пор вызывающие смутное удивление две последние строчки. Капли сказочных минут, так скоро от меня ушедших, записались на подкорку ещё тогда, и всплывали потом, позже, в других городах-странах: всё всегда заканчивалось, конец сказки, наш поезд отправляется, мы едем-едем-едем… На р-р-родину, ур-ра, дай-ёшь… Тогда же, давным-давно, на чужом балконе, мне удалось уловить то, чего всю жизнь хотят выросшие дети: самого обычного повторения удовольствий – и всю «психоаналитическую грусть», связанную с невозможностью такого повторения.

Лет с четырнадцати бумагомарание стало более регулярным и основательным. Виной тому, конечно же, первые – теперь смешные – влюблённости да днём с огнём найденные стихи Ахматовой и Цветаевой – именно в таком порядке, хотя по значимости всегда наоборот. Так слова «смерть», «разлука», «кровь», «безысходность» просачиваются в клетчатые тетрадки – в общем, ужас-ужас, хотя и более оформленный, чем до пубертата. Рифмы свои я, естественно, прятала: уж не знаю, что со мной стало, если б кто-нибудь их нашёл: это было страшной тайной. Признание в рифмоплётстве приравнивалось к признанию в воровстве – слишком тонкокожи и беззащитны оказывались мои «шедевры», слишком не приспособлены для существования в таком непоэтичном пространстве, как «Рязань-косопузая» (мужики в старые времена подпоясывались так, что полпуза их свешивалось набок, отсюда и до сих пор употребительное уничижение); к тому ж, графоманский налёт, чтоб отскоблить который, надобно уменье… и уши… Впрочем, кое за что из всего этого бреда не стыдно, несмотря на то, что госпожа Проза, конечно же, «всех румяней и белей».

Смущённая девственница
Впервые раздвинула ноги
И неожиданно засмеялась:
Оказывается, это не страшно –
Раздвигать ноги.
Гораздо страшнее
Смотреть в потолок ночью.

Позже Пелевин скажет (не устаю повторять), что писатель в ответе за написанное лишь перед самим текстом – впрочем, бородатое словечко несколько нафталинно. Уж лучше writer: быть, чем writer слыть. В нежном возрасте писанина возникает обычно от конфликта внешнего с внутренним: отсюда и всяческие фантазии. Так и я начала играть в буковки, потому что не играть в них – к тому ж бренча на ф-но (о, ужас классического музобразования!) – уже не могла. «Человек либо поэт, либо кусок резины» – я ещё не читала Буковски, однако куском резины быть не хотела, и вот лет в восемнадцать, ночью, на исторической своей родине, села, да и понесла текст, наделив его – первого киндера – фиолетовыми глазами, «Фиолетовые глаза». Писала долго, от руки (компа с его «безнадёжным экранчиком» ещё не существовало), рука затекала – а потом вошло в привычку, и моя старая зелёная лампа была со мной заодно. Но: если б не «Прекрасная мельничиха» Елены Сазанович. И если б не «Лолитка» в семнадцать и не мадам Саган со своей «Смутной улыбкой» etc. Если бы не «Циники» Мариенгофа, «Темные аллеи» Бунина, «Шёпот шума» Нарбиковой, «Евгеша и Аннушка» Марины Палей – быть может, никаких violet и не существовало бы – по крайней мере, в таком виде, в каком существуют те сейчас, периодически о себе напоминая.

В одном из своих эссе Уэльбек попадает в десятку: «У слова, в сущности, та же природа, что и у крика» – и сразу вспоминается «Крик» Эдварда Мунка; и тогда снова ощущаешь: буквы – такие же живые существа, как звуки музыкальные и не. Нематериальная такая материя. Одушевлённая неодушевлённость. Поэтому то, что пишет в «Других берегах» Набоков, совершенно: «Чтобы основательно определить окраску буквы, я должен букву просмаковать, дать ей набухнуть, или излучиться во рту, пока воображаю её узор… Чёрно-бурая группа – густое А, каучуковое Г, Ж, отличающееся от французского J как горький шоколад от молочного… В белёсой группе Л, Н, О, Х, Э – это бледная диета из вермишели, смоленской каши, сухой булки и шведского хлеба… Исповедь синэстета назовут претенциозной те, кто защищён от таких просачиваний и смешений чувств более плотными перегородками, чем защищён я». Когда я говорю совершенно, то предельно чётко отделяю один формат людей – не путать тот с футляром – от другого. Есть такие счастливцы-мученики, у кого «перегородки» отсутствуют в принципе. И тогда буквы, звуки – не важно, что именно – начинают проявляться в каждом их ню. Каждым запахом, каждым оттенком – лучиться. Если же кожа человечья несколько толще и «дробинки» этих невесомых, но удивительно живых – способных на любовь и месть – созданий не задевают, не ранят, то метать ли бисер?..
Умеющий уши да услышит; имеющий любопытство да полюбопытствует о «цветном слухе», например, Скрябина или Римского-Корсакова. Хотя, к моему удивлению, тот же Набоков к музыке относился прохладно, если не сказать пренебрежительно: «духовые хоботы и анаконды», «произвольное нагромождение варварских звучаний»… – странно, не правда ли? Мэтр говорит о музыке. Мэтр не любит музыку, она его напрягает, за исключением, может, «цыганистой скрипки»: это не шокирует, но удивляет. Меня. Которая «варварские звучания» бросила, не желая быть посредственностью. Не сумев стать Паганини ни в силу пола, ни – дара: даром преподаватели… Вся моя music, вся моя сыгранная недоделанная музычка и несыгранная музыка – та, КОТОРУЮ БЫ… ушла вместе с лимфой и желчью из нот – в буквы. Из гордых маленьких сонат Доменико Скарлатти – в небольшие тексты. Малая форма привлекала везде, всегда, всюду: интересней эскиз к «Явлению Христа народу», нежели целостное полотно, ежедневно собирающее в Третьяковке полчище зевак. Важна деталь, именно поэтому – «Орландо» Вирджнии Вульф: непревзойдённое описание руки королевы! В самом почти начале; это нужно, это стоит читать… И протицитировала б, если б не время и место, в котором (в которое) загоняюсь. И… «К чёрту, Розанов?» – «К чёрту», – отвечает Розанов. С ними так легко иногда! Живые, умершие 10, 50, 100 лет назад. Непревзойдённые мастера живейшего слова. Те, кому (мне) не нужно говорить, какого такого весеннего месяца нисана ты, или выплёскиваешь, или выдавливаешь из себя (разноцветное – чёрно-белое – чёрное – белое – немое) кино, озвучивающееся фантазией, лишь только Умеющий Читать прихватит краешком глаза первый абзац. И ещё… Ещё…
Если б не буквы, утопла б в музыке, ведь в ней нет привязки к сюжету (кайф!) – программные сочинения не в счёт. Но именно его отсутствие и возвышает звук над словом (читать Натали Саррот) – потому как в начале, конечно, не слово было, а звук: тетивы натянутого лука, например. Возглас двуногого, сорри, при изобретении палки-копалки. Радостный клич стада по поводу поимки мамонта. Хлопанья-топанья всякого. Etc. Слово позже, кто бы что ни говорил (а про «божье» не нам судить). Сначала крик. Потом – сразу – «Крик» Мунка. И только потом ABC.
Буквы мои, сочетающиеся гражданским браком в слоги, слова, предложения и публикации, не имеют цвета. Но они и не бесцветны. Скорее, они – некая надпись молоком на бумаге – надпись, открывающаяся только владеющему ключом к шифру данного текста. Если поставить знак равенства (читать = чувствовать), то белое на белом становится вполне зримым: чёрным по белому. То, что не вырубишь топором. Да только вместо пера – «мышка», ура, дай бог/чёрт лишь не дожить до этого вот уэльбековского: «В этом состоянии, когда невозможен контакт с окружающим миром, ночь может показаться тебе очень долгой. Такой она и кажется». Впрочем, в его «Смысле борьбы» есть и более печальное: «Единственное отверстие, через которое возможно общение между тобой и другими, – это влагалище». Дай бог/чёрт не написать того же. А написать просто, как Эйнштейн: он-то давным-давно знал, что бог никакая не «личность». Да если б только Эйнштейн!
«Да если б только написать, – думаю. – Да если б ничто не мешало», – мечтаю.

Зачем они все пишут? Почему – я? Или так: зачем – я, почему – они? Какого чёрта? К чему все эти детскости, мороженщицы, пу-зы-ри-ки, кому? Бумагомарание, сменившееся маранием документов электронных, наводит на мысль о болезненном расстройстве психики иных writers – вот она, мечта идиота: увидеть на обложке свою фамилью, и почить хоть сколько-нибудь на лаврах, будь это даже книжица по кулинарии, изданная в одном из жутеньких издательств, где привелось отсиживать с кандидатками биовсяческих наук от сих до сих и мне, но то уже отдельная тема.
Не/молодые авторы/аффтары, новые/старые райтеры, подающие надежды полуфабрикаты, потенциал которых… ну и так далее… – как утомительно/смешно/ (возможны варианты) читать иной раз их тексты, как нелепо! Но иногда… Иногда в них можно уловить те самые пу-зы-ри-ки: вот они шипят, вот поднимаются в бумажном стаканчике с «Буратино», а вот уже «стреляют» в носу, спрятавшись там всего минуту назад… И можно увидеть мороженщицу в белом халате поверх тёплого пальто, и гимнаста под куполом цирка, и кудрявую девочку, записывающую в толстую тетрадь первые, никому ещё кроме неё не нужные, бу-ков-ки.

Наталья РУБАНОВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.