БОЙЦЫ ПОМИНАЮТ МИНУВШИЕ ДНИ

Рубрика в газете: Былое и думы, № 2019 / 11, 22.03.2019, автор: Дмитрий ИВАНОВ

Мемуары сыновей  юристов

Колесников Андрей Владимирович, 1965 года рождения, сын юриста, журналист, автор нескольких книг, – задумался.
Задумался над жизнью своих отца и деда и, значит, над жизнью своей страны – «советской Атлантиды, затонувшей, но всё ещё посылающей сигналы из-под толщи тяжёлой воды истории» (так в аннотации), и выпустил книгу «Дом на Старой площади. Сноски и примечания». Он опирался на собственную память, на изустную семейную историю, но главное – на воспоминания родителя.
Колесников Владимир Иванович, 1928 года рождения, сын юриста, член КПСС с 1956 года, с 1966-го – инструктор Общего отдела ЦК КПСС. В дальнейшем на разных должностях двадцать лет в аппарате Центрального Комитета партии. Последние годы, в «перестройку» – заведующий приёмной Президиума Верховного Совета СССР. В 1989-м его «ушли» на пенсию, тут же тяжелейший инфаркт. Потом ещё, ещё… В 2000 году его не стало.
Мемуары Колесникова-старшего писались более четверти века назад, но развал партии и распад страны остались за рамками его записок. В них трудно найти что-то особенно новое, какие-то откровения. Владимир Иванович не брался анализировать, объяснять, кого-то обвинять, что-то оправдывать. Он хотел оставить память.
Типичная, самая обыкновенная советская династия. Дед – деревенский мастеровой-колёсник из-под Рязани. Отец – партийный в 21 год, проводил коллективизацию, вышел в народные судьи, перебрался в столицу, был послан на Дальний Восток, сумел вернуться, в войну – на фронте, прокурор, председатель трибунала дивизии, потом поднялся до «главного арбитра Госарбитража, на минуточку!», – поднимает палец младший Колесников, Андрей. Сын и внук – см. выше. Правда, отец жены сына (понятно, о ком говорю?) в 1938-м был репрессирован (и умер в лагере). Правда, в самих мемуарах Владимира Ивановича об этом, по-моему, и слова не обронено. (Правда, там и о сыне Андрее ни слова не сказано, о старшем – одна строчка, а о жене – две). Зато её, Делю, дочь «врага народа», да ещё еврейку, приняли в институт иностранных языков, она стала успешным автором учебников.
Так что по тем меркам (а по нынешним, тем более) жаловаться грех и печаловаться не приходится.
Мемуары у В.И. Колесникова и получились беспечальными, беспроблемными, во всех смыслах очень проходными. При прежней власти их можно было бы смело нести в Политиздат:
«…Я хотя бы чуточку приоткрыл занавес, за которым скрывались наши жизненные усилия на пути к светлому будущему. Мы не лукавили, не ловчили, не хапали, не спекулировали, презирали тунеядцев, демагогов и приспособленцев, не поддавались на подкупы и угрозы, не нажили состояния, какого-то богатства, с достоинством выдерживали удары судьбы и делали всё, чтобы наши дети и внуки выросли честными и порядочными людьми».
И я знаю, что это не пустые слова. Верю, доверяю Колесникову-старшему. Тем более, что в книге сына об этом свидетельствует и самый близкий друг, давний товарищ Владимира Ивановича:
«Папа и Дмитрий Соломонович Левенсон часто спорили, в том числе на политические темы. Отец оставался несгибаемым сторонником правоты «нашего строя». Левенсон был отъявленным, вечно иронизирующим антисоветчиком. Во время одного из споров о родной коммунистической партии Дмитрий Соломонович, бывший «боевой комсорг», примирительно сказал: «Знаешь что, Володя, давай будем считать, что мы с тобой просто принадлежим к партии хороших людей».
Мир воистину тесен, мне тоже довелось быть немного знакомым с Д.С. Левенсоном. И есть возможность добавить капельку к тому, что сказано о нём в книге. (А в воспоминаниях и о нём едва ли больше двух строк). Его биография одновременно ещё более типическая и менее обыкновенная.
Дмитрий Соломонович годом моложе Владимира Ивановича, тоже сын юриста. Только его отца в 1938-м расстреляли (необоснованно!). И дядю, брата отца, большевика и участника Гражданской войны – также. А у его будущей жены Светланы и фамилия, и отчество оказались чужими, от приёмных родителей. Потому что её отца Эрнста Шахта, интербригадовца, воевавшего в Испании, заслужившего там звание Героя Советского Союза, генерал-майора авиации, расстреляли (необоснованно, – но законно!) в феврале 1942 года, а ещё через три месяца – и её мать.
И однако в дальнейшем Левенсон окончил юридический институт и, будучи в душе (и там, где можно) «отъявленным антисоветчиком», в реальной советской действительности преуспел. Стал известным адвокатом, – таким, «чьи речи не слушать нельзя». (Я знал Дмитрия Соломоновича в последние годы его жизни, когда у нас в журнале «Наше наследие» печатались его художественные разыскания, – Левенсон был ещё и крупным собирателем живописи). На несколько лет он пережил своего друга.
В.И.Колесников, принадлежа к «партии хороших», допускает в своих мемуарах лишь одно «нехорошее место», о котором для Политиздата он и подумать не решился бы: «Конечно, мы, рядовые коммунисты, давно чувствовали на себе зловещие признаки вождизма, бонапартизма в партии, но дальше частных разговоров шёпотом дело не шло. Понимали, но молчали. Честные партработники, трудившиеся всю жизнь на износ, не смогли спасти партию от предательства руководящего меньшинства, которое, начиная со Сталина, создало свою партию – аппаратную».
Вслед за этим приглушённым откровением следуют «сноска и примечание» сына: «Как-то на Куршской косе, той её стороне, которая обращена не к заливу, а к Балтийскому морю (в закрытом партийном доме отдыха? – Д.И.), папа ответил на настойчивый и часто повторявшийся вопрос одного из двух своих близких друзей, чья фамилия заканчивалась на «-сон» (сегодня-то чего таиться Колесникову-младшему? – Д.И.): «Володя, ну почему всё так происходит в стране?» – «Партийная мафия», – шёпотом, да ещё под шум волн, ответил отец… Вероятно, услышать такие слова от работника ЦК, да ещё во второй половине глухих 1970-х – событие неординарное».
Вероятно. А значит, к словам, которыми Колесников-старший подводил итоги своей карьеры, придираться нет толка, – но и доверять им не стоит. Начиная с самого первого. «Лукавили»!.. И дальше по каждому глаголу, имени существительному и прилагательному можно бы обнаружить подобные «стилистические разногласия». В общем-то, публикатору и требовалось так сделать.
Но Колесников-младший, любящий сын, почитающий отца и во многом гордящийся им, – он не ищет объяснений этим противоречиям, не находит им оправданий, не сокрушается судьбой, доставшейся людям советского времени, – он выношенные отцом строки раз за разом тупо переводит чужими заёмными бессердечными, мёртвыми словами, только гнобит и клеймит: «вера абсолютно ортодоксальная», «воинствующий, дистиллированный конформизм», «старательно выполнял навязывавшиеся социальные роли». Или такая похвала: «дружба двух образцовых советских людей, в которых природная порядочность сочеталась с порядочностью идеологической (?! – Д.И.) – причём не по принуждению: такое только в кино показывали, пожалуй». Или ещё вот здакое: «Идеализация жути, восприятие кошмара как нормы, романтизация трудностей и лишений – часть советского мифа. Воспитание чувств, главное из которых – лояльность. Нелегко сохранить лояльность и идеалистические представления всю жизнь. Некоторым удавалось. Один из таких людей – мой отец». (Он тут, поди, в гробу перевернулся!)
Странно мне это. Андрей Владимирович явно ностальгирует по «советской Атлантиде». Его тешат воспоминания детства, проведённого в особом микрорайоне, где «проживал номенклатурный плебс». Он со знанием дела информирует, когда «в более или менее продвинутых посёлках ЦК рядом с подлинно русскими городошными площадками появились теннисные корты». Он остаётся пленён балтийским побережьем, где у отца была возможность получать отдохновение в «общении с местными элитами и творческой интеллигенцией из метрополии». Ему навсегда останется милой «дача, которую получил отец» от последнего места службы, хотя она «была не из разряда престижных».
То есть памятны ему не реальная советская повседневность тех лет, а конкретные блага, которые полагались отцу на занятой им ступеньке в партийно-государственной иерархии. Но одновременно Колесникову-младшему прямо невмоготу, что отец у него какой-то упёртый ретроград, – не надо диссидентства, не нужно, как Левенсон, становиться «отъявленным», но скрытым-то антисоветчиком – чего не заделался…
Такое впечатление, что младший Колесников не заплутался в трёх соснах, – он их просто не видит, вовсе забыл за лесом, который вырос вокруг всех нас за последние четверть века.
Лояльностью он именует честь, честность.
Ортодоксальностью – убеждённость, веру.
Конформизмом – служение, общее дело.
В наше печальное и подлое время эти понятия напрочь отсутствуют, изгнаны из реальной жизни, а стали гибнуть, уходить на дно гораздо раньше, увлекая за собой и всю «советскую Атлантиду».
Но Колесников-старший был рождён ещё на заре новой власти. А потом наверняка учил и мог взять в душу, как частный, но вечный пример, пушкинскую «Капитанскую дочку». Там эпиграфом на все времена нам, русским, завещано – «Береги честь смолоду». И чуть ли ни в первых же строках отец – Гринёв на всю жизнь напутствует сына: «Служи верно, кому присягнёшь».
Вот Владимир Иванович и присягнул, единственный раз, и истинно убеждён был, что старый российский царский строй требовал смены, и верой и правдой служил «нашему строю».
И это была великая драма нескольких советских поколений.
А мы присягали уже и Горбачёву в перестройку, и Ельцину в лихие 90-е, и Путину раньше и сейчас, – присягнём и следующему… Без чести, без веры, без правды.
Но русский лес на этом не кончается, он стоит густой двойной стеной. За первой, нынешней, ближайшей осталась прежняя, долгая, заветная: партийно-государственная, административно-командная. И не партийная верхушка со своим ближним аппаратом её возвели. Сама монопольно-диктаторская КПСС – становой хребет системы – являлась этой стеной. Социализм да коммунизм были священной религией, большевики да коммунисты служили её жрецами, обслугой и прислужниками, а когда требовалось – и служебными собаками. Партия оторвала себя от жизни и поставила над народом и страной. Она, руководящая и направляющая сила, правила народным хозяйством, огосударствив всё до последней крайности. Исключила частную собственность, лишила людей всякой инициативы, всё запретила и всех запугала, держала под контролем каждую сферу, вплоть до личной или интимной.
В результате жизнь, экономика, мысль принялись хиреть, пришли в упадок, зашли в тупик, а советская Атлантида всё больше теряла опору в людях, которым, в общем-то, поначалу рабоче-крестьянская власть пришлась по нраву и по уму. Думали, своя будет, а она стала служить тем, кто её захватил. В конце концов превратилась в пустую надоевшую вывеску, на которую взирали равнодушно: «Одобрям-с!»
И это была великая драма великой страны.
А оборотной стороной медали сделалось поголовное приспособленчество. Тогда буквально все, от отъявленного антисоветчика до самого благонамеренного гражданина, были двоедушными, явными или застенчивыми конформистами. Равнодушие накрыло страну «толщей тяжёлой воды», «Что-то воздуха мне мало,– исступлённо рвался голос Высоцкого. – Пропадаю, пропадаю!» А простые люди говорили по-простому: до фени всё, до лампочки, а теперь, – когда можно и модно писать без каких-либо эвфемизмов и требующих мозгового усилия метафор, говорить самым тупым языком площадей, – с «по херу» нужно было мне, по меньшей мере, тут и начать.
Потому что ничегошеньки от людей не зависело, потому что всё зависело и решалось только теми, кто сидел в доме на Старой площади.
Зато куда как многим удобно было: как-то сыт, худо одет, но нос всё равно в табаке, – и горбатиться слишком не надо, и отвечать ни за что не требуется…
Возвращаясь к Колесниковым, надо сказать, что многое, даже чересчур, смешалось в голове у нашего пятидесятилетнего современника. Владимир Иванович вспоминал, как в страшном тридцать седьмом отец Иван, предупредив своего друга, спас того от участи «врага народа». Андрей Колесников в своей «сноске» написал: «Как в одной крестьянской башке это уживалось – преданность строю и деревенская, общинная хитрость в благородном деле спасения друга – и сложный, и простой вопрос. Ответ: а вот так!»
Ответ, найденный Колесниковым-младшим, поражает своей немыслимой простотой настолько, что сразу вспоминается поговорка: простота хуже воровства. Да ещё русскому деревенскому человеку в благородстве им отказано, одна хитрость оставлена.
Почему-то невдомёк внуку, что дед не просто друга спасал, – прежде всего он защищал честь товарища по партии: зная его по общему их делу, не мог поверить, что тот какой-то «враг». Потому что ещё шло время, когда множество большевиков и коммунистов верили в советскую власть, в её справедливость, – и поступали они по человеческой совести. Но постепенно, самой окружившей реальной действительностью, партия перерождалась, и стали они просто числиться в ней (19 миллионов!), откупаясь членскими взносами от правды и справедливости.
Осталось сказать: но и всё равно, – сыновнее определение – конформист, двоедушный – к отцу подходит лишь в очень малой степени. Владимира Ивановича приходится, к несчастью, несмотря на его личную честность и завидную веру, называть другим неблагозвучным иностранным термином – коллаборационист. Ибо он не только продолжал сознательно и искренне сотрудничать с режимом, но и работал в его главном штабе, близко к высокому и высшему руководству, и несёт, должен делить ответственность за случившееся с его, с нашей страной. Даже если он не сознавал, что творилось и что творил он сам.
Что до советской Атлантиды, спустя четверть века начинающей тревожить память не одного Андрея Колесникова, и «толщи тяжёлой воды истории» над ней, – реально наблюдается такое, мало обнадёживающее, обстоятельство.
Она ведь, действительно, не просто сама собой потонула, – её ещё и утопить хорошо постарались. И всё-таки не на дне она залегла, а пробует всплыть, только уж больно однобоко. Всё, что было в той Атлантиде верного и достойного, уходит глубже и глубже. Зато, больше и больше высовываясь наружу, а временами оставаясь уже и на плаву, проявляет себя её командно-административная, разлагающая сущность.

Человек из «партии хороших людей»

Недавний роман Александра Архангельского заинтересовал названием – «Бюро проверки». На обложке прочёл несколько отзывов, последний – Дмитрия Быкова: «В любом случае книга выдающаяся, о ней стоит говорить и думать».
Сейчас трудно кого-либо выделить разумным применением превосходительных эпитетов, – «гениальный» вообще самое ходовое слово. «Выдающаяся» в таком разе звучит не слишком громко. В любом случае, жюри «Большой книги» за прошлый год, видимо, прислушалось к мнению Быкова и сочла роман Архангельского «выдающее» быковского «Июня», который оказался ступенькой ниже «Бюро проверки».
Книга уводит нас в олимпийское московское лето 1980 года, в девять расписанных по часам июльских дней. Это время в нашей стране – самый застой, если кому-то ещё памятно такое выражение, его апогей. В аннотации об этом не говорится, а я не могу припомнить, было ли оно уже в ходу или явилось лишь пятью годами позже.
В мемуарах В.Колесникова «застой» не встретился, у А.Колесникова – невнятные ассоциации: «Слишком неаппетитно гнил режим и от собственного равнодушия и немочи высыхала империя, из которой почти зримо уходили соки жизни».
Открыл дневники Игоря Дедкова, – был такой вдумчивый критик и светлый человек. Вот его запись прямо от 26 июля 1980 года:
«Общее состояние окружающей нас жизни, т.е. жизни, внутри которой мы находимся и где истекает наше время, печально прежде всего тем, что множество людей лишено возможности реализовать заключённые в них силы. Лучше всего чувствуют себя те, кто сделал ставку на приспособление и приобретение. На наших глазах эти люди всё более развёртываются, их становится всё больше, и они уже не стесняются. Возможно, это и есть новый человек, которого воспитывает наша власть и обслуживающая её литература. То есть воспитывает не тем, что провозглашает, а реальными обстоятельствами жизни, своим делом.
Время шустрых людей».
«Застоя» нет, не находится, есть его суть.
Полистал вокруг: «Со вчерашнего дня прекращён свободный въезд в Москву на время Олимпиады». Действительно, роман Архангельского этим и начинается. На другой странице: «У нас (в Костроме. – Д.И.) всё идёт по плану. Плохо с маслом, даже с сыром. Давно уже не покупали молока…» Точно, Архангельский тоже пишет про отвратный зелёный сыр.
Самого слова нет, но застой – вот он. И в жизни, и в книге.
По названию я подумал, что расскажет она про дела журнальные или издательские – стычки с цензурой, перебранки с отделами, пересуды вокруг книжных новинок. Стал перебирать тогдашние имена. В памяти всплыла сенсация тех дней – «Уже написан Вертер» Валентина Катаева, напечатанный только что, в июньском номере «Нового мира» (уже давно не Твардовского, а наровчатовского) и бывший тогда на слуху у всех-всех интеллектуалов, как принято теперь о них выражаться. Но у Архангельского упоминаний о Катаеве не приметил. Герои походя поспорят об «Осеннем марафоне» Данелия и Володина: старший похвалит за глубину, младший посетует на конъюнктурность, т.е. на конформизм фильма.
Младший, он же главный герой, видит насквозь и доцента «с офицерскими плечами», охранника и охранителя.
И матери своей готов попенять: «Хотел я её обличить: мол, из-за таких, как ты, мамуля, всё у нас и происходит, вам слишком выгодно не знать», – но сдержался.
Он, Ногоницын, как редко кто тогда, – неравнодушный. И жить в той душной, склизкой атмосфере ему горько, подло, грязно. «Что-то воздуха мне мало…»
Обычно люди в те времена искали «хобби», находили себе отдушину. К Ногоницыну пришёл другой выход. Герой писателем и собою возвышен, вознесён – три года назад он «принял святое крещение». «Мне предложили открытую форточку. Воздух».
На обложке в аннотации перечислены, под сурдинку: «история любви… религиозные метания… допросы в КГБ… Москва, квартиры, улицы, электрички, аудитории МГУ, прощание с Высоцким, Лужники».

Валентин Катаев

Под сурдинку, так же споро и бодро, движется и само повествование, сдобренное ещё и детективной интригой. Кто заинтересовался, рекомендую прочесть. Почему-то на обложке не упомянут язвительно прописанный «папичка» возлюбленной Ногоницына, очинно «шустрый», явно сделавший «ставку» и вскоре, надо полагать, сделающийся «новым русским», но по тем временам, думается, слишком уж откровенный, – такого, привольно жирующего, как раз бы и допрашивать в КГБ. (Но в закрученном с излишней лихостью сюжете окажется, что у него уже тогда всё схвачено, важная чекистка с ним столуется, если не милуется, – так что у них «всё будет хорошо!»). Кстати, весьма удачны у Архангельского всяческие кормления и съестные натюрморты, что тоже идёт от реальной жизни, потому что и у простых советских людей при пустых магазинных полках домашние столы редко оказывались бедными (путём конформизма с продавцами и, конечно, вечного стояния в очередях). Да и вообще пишет он легко, свободно, раскованно, бойко, не напрягаясь. Не «тормозит» (частое его слово) на смутных, глухих, безответных вопросах, которыми тогда болело время.
Пропущен на обложке и Афганистан – единственный в романе драматический эпизод. Со смертью, пробравшейся в праздничную столицу из далёкой, непонятной, никому не важной, окружённой зловещим умолчанием страны. Тут в книге по-настоящему страшно, это одна из реально мертвящих граней застоя. Но она слишком на дальней периферии существования героя.
В книге есть специальная страница с длиннющим перечнем песен и мотивов, постоянно, чуть ли не через страницу звучащих в романе, прямо как в той жизни. Без разбора, тоже под сурдинку, – что Евтушенко, что Есенин, что гимн, что «ромашки спрятались», что Высоцкий, что Пахмутова…
Да, так и было, страну «подсадили» на песню. Песня-77, 78, 79…
Все всё пели – и пропели.
Архангельский сегодня поднёс к той жизни своё зеркало, – и получилось очень похоже. Зеркально честное отражение.
Но зачем оно, просто тупо правдивое, сорок лет спустя?..
Ногоницын походя обронил: «Из-за таких, как вы, всё у нас и происходит…» Хотя, конечно, знает, что не из-за них, а из-за «начальства». Или – ещё почему-то?
Но ведь это и есть тот самый сокровенный, чуть ли не сакральный вопрос, с которым «антисоветчик» Левинсон постоянно обращался к коммунисту Колесникову и лишь однажды услышал от него осторожный полуответ.
Этот вопрос стоял тогда перед всеми честными и думающими.
На «что с нами происходит» сломился, отболел душой Шукшин.
Об этом рвал голос и сердце Высоцкий. «От картофельных грядок разило дерьмом, – пишет Архангельский, – с утра до вечера ревел магнитофон: «Нет, ребята, всё не так! Всё не так, ребята!»
Ногоницын – один из «хороших людей» того времени, неравнодушный, совестливый, порядочный. Но ни вопроса осмысленного, ни, понятно, подобия серьёзного ответа ждать от него не приходится. Архангельский именно такого, типичного, и выбрал в герои, – не другого, похожего на, допустим, Солженицына.
И получил возможность не ставить в книге большие больные вопросы.
На обложке зачем-то туманно, чуть ли не боязливо написано: «Кто-то проверяет его на прочность».
В книге об этом рассказано чётко: Ногоницына проверяла система, её «контролирующие органы». И герой Архангельского прошёл проверку с честью, не «сдал» ещё одного «хорошего» человека. Вместо светившей вот-вот защиты кандидатской диссертации этому двадцатипятилетнему парню теперь светят то ли армия с Афганистаном, то ли вообще немалые сроки заключения.
Но – явно, что и у него – «всё будет хорошо».
Сорок лет спустя он рассказывает свою историю без внутреннего напряга, под сурдинку давно времён прошедших.
Остаётся за книгой, что в процессе «проверки» Ногоницын забыл про свою веру, разочаровался в ней, утратил вышнюю духовность и как-то не очень озабочен такой своей переменой (или изменой). Главное – он остался хорошим человеком. И даже лучшим, чем старый профессор, его наставник и тоже хороший человек. Лучшим, чем реальный несчастный хороший человек из тех лет, священник Дудко, которого сломали, заставили всенародно, по телевизору, отречься, предать себя и веру. О котором в романе можно, стало быть, написать: «немытый, патлатый, с дурацкой бородкой, в костюме с чужого плеча и неловко завязанном галстуке».
Рассказчик как бы забыл, что сказали Ногоницыну, когда его «контролировали»: « Вы не сомневайтесь… Мы бы вас дожали, если бы была поставлена задача».
Но «проверяли» тогда кого-то другого.
А для героя Архангельского всё окончилось явно благостно. Даже вот это, вдруг нечаянно совпавшее во времени (события в «братской» Польше): «Поляки, подумал я тогда, – наивные. Как будто что-то можно изменить; советская власть неизбывна», – и то перестало скоро быть непререкаемой, всё определяющей аксиомой.
А вот Высоцкий катил, погонял «вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому покраю» – и сорвался, свалился… Но в книге – не больно от этой страшной погибели родного человека. Ногоницын и со своей Мусей проводили, пожалели, – «и всё-таки тоска не подступала».
Но собственную задачу Архангельский выполнил. Показал, какой была наша подлинная Атлантида, – не надо, нельзя по ней ностальгировать. Люди были хорошие, были и такие, и сякие, очень много было разных других, но власть девятнадцати миллионов коммунистов точно была плохой.
У нас сегодня своя, новая, единая власть. Власть, не бери пример с прежней!.. Власть, куда ты несёшься, дай ответ! Не даёт…
На обложке «Бюро проверки» в отзыве Д.Быкова есть ещё первая, какая-то туманная фраза: «У Архангельского свой путь, и у его героя свой путь».
Ногоницын, как мне кажется, остался без веры: как все мы, не в обиду сказать, – ни Богу свечка, ни чёрту кочерга.
Но остался, как надеюсь, обыкновенным хорошим, порядочным человеком.
Сам автор разве иной?

* * *

Недавно опять повёлся на обложку. Людмила Улицкая написала: «От этой книги невозможно оторваться…»
Михаил Шевелёв «От первого лица». Опять расписано по дням и часам, с 1984-го по последний 2018-й. Опять почти детектив. Опять двадцатипятилетний, уже не хороший, но и не плохой ещё. Но его «дожали» . И теперь, спустя тридцать с лишком лет предъявили подписанную тогда бумагу. И его, которого наступившая жизнь сделала уже «нехорошим», другие «нехорошие» люди в наши уже дни заставляют творить ещё более «нехорошие» дела, от которых страдают, в том числе, и новые «хорошие» люди.
Но и за них, и за других в книге М.Шевелёва тоже не больно, – так уж, по-детективному, написано.
Голый натурализм, как раньше бы сказали.
И оторваться от неё можно запросто.
Со вкусом, но скромненькое, как говаривалось, ещё одно «отражающее зеркальце» получилось, никак не похожее на ожидаемое от литературы «увеличительное стекло».

Тайна

Меня не хватило, чтобы до конца проникнуть в хитроумное конкурентное сплетение «контрольных органов», проверявших героя Архангельского, уяснить тонкости их соперничества и вроде как борьбу между собой. И может даже казаться, писатель забегает вперёд, предвосхищает теперешнюю реальность. На деле вовсе нет, автор и тут проявляет доподлинное знание основ функционирования тогдашней нашей Атлантиды.
Я с расчётом упомянул в начале разговора не вышедший тогда отдельным изданием и, по-моему, ни разу с той поры не издававшийся роман Катаева. Обстоятельства его появления на свет, – считай в те же дни, вокруг которых движется действие книги Архангельского, – способны впечатляюще подтвердить нарисованную в «Бюро проверки» картину подковёрных игр неких высоких противо-(или параллельно?) стоящих сил.
Для этого потребуется привести обширный отрывок из документа, помещённого в книге «Большая жизнь» Владимира Карпова, – был и такой тоже хороший человек и мало хороший писатель. Уже десять лет, как вышло его толстенное, близко к тысяче страниц себяописание, и далеко не всякий его знает, помнит, тем более рыскал там. В.Огрызко в исследовании жизни и творчества Катаева «Циник с бандитским шиком» оставил это свидетельство в стороне. И С.Шаргунов в своей недавней катаевской биографии в ЖЗЛ, имея завидную возможность идти вослед Огрызко, тоже не воспользовался данной информацией.
В.Карпов в то время служил заместителем главного редактора журнала «Новый мир», и вот что он сообщал своему лечившемуся шефу Сергею Наровчатову:
«Дважды я был у Долгова (известно, толковый человек в ЦК. – Д.И.), одна из бесед (последняя) на прошлой неделе была специально по нашему журналу, разбирались представители двух отделов – Долгов и Биккенин (точно из «партии хороших людей», известно по отзывам многих. – Д.И.) Они рассмотрели наш план публикаций к ХХVI съезду КПСС. В целом план был одобрен, были пожелания по отделу критики усилить более солидными авторами. (Работали люди! – Д.И.) Всё это мы уже сделали. Завтра 31-го этот план я опять понесу «на верх». (Не зря там хлеб, да ещё с маслом ели! – Д.И.).
Но второй вопрос, и, на мой взгляд, он для них был главным, это о публикации Катаева в № 6 – «Как проходила эта повесть?»
(Кстати, такой же вопрос мне задавали из органов).
Мы сообщили то, что нам известно. А именно:
Принёс повесть известный сов.писатель, коммунист, Герой Соцтруда, секретарь и т.д. Даже если и возникли у нас некоторые вопросы, мы не могли отказать ему сразу же, не посоветовавшись ни с кем. Поэтому послали по линии Надточеевой (Главлит, надо полагать. – Д.И.). И оттуда пришёл ответ отрицательный, и мы с № 3 повесть сняли.
Вот всё, что нам известно. И на этом, собственно, работа редакции завершилась.
Но поскольку речь шла о Катаеве, да и сам он «вхож» и позвонить мог в другие инстанции, вопрос о публикации возник опять. Повесть читали на других уровнях, и пришло мнение: сделать объяснительный врез и печатать в № 6. Что и было выполнено. На это сообщение Биккенин мне сказал:
– От кого бы не поступало такое решение или согласие на публикацию – головы, в случае чего, будем отрывать вам.
– Долгов обвинял нас в нетребовательности к автору и нестрогом редактировании. Указал несколько мест, которые, по его мнению, следовало прояснить. В целом разговор был выясняющий – как и что? Реплика Биккенина: «в случае чего» – мне кажется, говорит о том, что и они ждут каких-то распоряжений, которые должны быть. К нам идёт много писем (это, несомненно, организованный поток) – в основном в них обвинение в антисемитизме, оскорблении евреев и органов.
Сложность нашего положения в незащищённости – мы не знаем, кто читал и давал решающее согласие на публикацию, ходят слухи, что читал Суслов, но сказать утвердительно мы не можем, т.к. точно не знаем – так ли это?
– В общем, напряжение нарастает, мы это ощущаем, и должно прозвучать какое-то грозное слово. Или наоборот, чтобы не создавать бум, всё это пройдёт тихо для внешнего мира, но для нас всё же какие-то последствия будут – если потребуется стрелочник, т.к. реальной вины в принятии решения на публикацию никто на себя «наверху» не возьмёт.
– Очень нас упрекали чекисты, что мы не прислали им на консультацию, получается, вроде бы обошли их умышленно».
А тридцать лет спустя, выпуская свою «Большую жизнь», Карпов дополнил: «Публикация вызвала глухое и тяжёлое раздражение «на самом верху». Говорят, Суслов просто негодовал. Но повесть уже напечатана. Чтобы ослабить её воздействие на читателей, было приказано нигде ни слова о ней не говорить… Просто нет этой вещи».
В.Огрызко, исследователь и большой знаток подпольных битв вокруг советской литературы во все её времена, считает, что высоким покровителем Валентина Катаева очень долгое время был сам Михаил Андреевич Суслов. И тому есть множество свидетельств и доказательств. Но и Владимир Карпов был не из простаков, и не спроста он вставил строку про сусловское «негодование». Тот же негодовавший Суслов вскоре утвердил Карпова главным в «Новом мире», забыв, видимо, об этой «промашке» журнала. Наверное, всё-таки «отмашку» тогда дал именно Суслов, но «взять на себя» не счёл… И сыграл «негодование».
Играть, выходит, и ему доводилось. Это на самом-самом-то верху…
Не зря В.И. Колесникову потребовалось первым словом уверить – «не лукавили». Увы, правду там часто знали, но не хотели и не могли жить не по лжи.
Так ли в этом конкретном случае на деле было или как-то иначе, пока приходится гадать.
Тайна сия великая – остаётся.
Но ситуация, воссозданная Архангельским, и правдива, и гадка, а ныне ещё и у всех на виду раз за разом случается.
…Что до злополучной книги Катаева, вокруг которой тогда кипели интеллигентские страсти, то вращались они прежде всего около «националистической заразы» и «налёта антисемитизма», а если откровеннее – «жидовской подоплёки», как значительно позднее выразился А.Рекемчук, один из сведущих новомировских сотрудников тех времён. Но вот И.Дедков очень противоречиво, но тогда ещё подбирался ближе к сути: «Такое впечатление, что это инспирированная вещь. В ней есть некое целеуказание: вот кто враг, вот где причина былой жестокости революции. Троцкий, Блюмкин, другие евреи в кожанках… Историческое мышление в этом случае тоже отсутствует…» Сегодня думается, что историческое мышление в книге Катаева всё-таки присутствовало. «Былую жестокость революции» давно воплотили и Серафимофич в «Железном потоке», и Бабель в «Конармии», и Артём Весёлый в «России, кровью умытой», и, конечно, Шолохов. Последующую её жестокость довелось донести Платонову, в меньшей степени Домбровскому, ещё позже Воробьёву. Катаев же демонстрировал другое: начало чудовищного процесса пожирания революцией своих собственных детей, – не народа, а именно революционеров, пламенных и просто идейных, верных, – перешедшее затем на её внуков, правнуков и так до самого конца недавних 90-х. Именно от этого должна была отводить глаза катаевская книга, так и непонятно кем «инспирированная», «целеуказательно» задерживаясь на семитских лицах и укрывая непреходящую грызню внутри долгой русской революции.

Безродный националист

Бюро проверки – это словосочетание привлекло внимание ещё потому, что ошибок в книгах ныне больше, чем пруд пруди, – немерено. С другой стороны, без ошибок книг не бывало и не будет. Ну и понятно, ошибка ошибке рознь.
Кому сейчас дело, какая у помощника всемогущего Суслова была фамилия – Воронов, как у А.Колесникова, или Воронцов, хотя наверняка у его отца стояла на полке (может быть, и дарёная) именно воронцовская «Симфония разума» – немудрёный сборник «мудрых мыслей», который из-за аппаратного веса составителя выходил не единожды.
Неважно сегодня и то, что Маросейка тогда называлась не улицей Чернышевского, а Хмельницкого Богдана.
Странно, но в книге А.Колесникова осталось неоднократное утверждение, что его мама училась, окончила и преподавала всегда в институте Мориса Тореза, хотя Московский институт иностранных языков получил имя Генерального секретаря КПФ только после его кончины в 1964 году, то есть через десяток лет после маминой учёбы в нём.
Редакции, выпускавшей книгу, стоило знать и помочь автору избежать и такой неуместной ошибки. Колесникову как-то особо памятна «Оттепель» Ильи Эренбурга. У него перед глазами её переиздание 1956 года, и он пишет: «Герои Эренбурга успели прочитать роман Василия Гроссмана – имеется в виду «За правое дело». В конце повести значится: 1953–1955. Значит, Эренбург что-то дописывал после журнальной публикации, возможно, как раз про Гроссмана тихо, в полстроки, почти контрабандой и дописал».
Между тем, при журнальной публикации под «Оттепелью» стояло «1954 г.», и, значит, Эренбург точно «что-то дописывал», – но только не «про Гроссмана». У него о романе «За правое дело» сразу было три «тихих» строки, и не более. Потому что Эренбург, в отличие от Колесникова, и знал, и помнил, что партийное недовольство романом Гроссмана ещё остаётся в силе, если не стало большим, а сказать о нём и хотелось, и возможно было. Но только осторожно. Что Эренбургу и позволили, без никакой «контрабанды», в этой повести, «слабой, но по-ремесленному, – как пишет Колесников, – мастерски сделанной».
Я пока остановлюсь и дальше ловить журналиста (редактора, корректора) не буду. Я к другому веду. К тому, что «со страшной силой» порвалась связь времён. И разрыв лишь увеличивается…
Попался мне недавний сборник «Человек в истории» (М., АСТ, 2018). Людмила Улицкая, его составитель, первой же строкой констатирует, или утверждает: «Связь времён восстанавливается», – имея ввиду возникающий у сегодняшних молодых интерес к не столь далёкому российскому прошлому. И это, естественно, очень хорошо. Как написал здесь и Александр Архангельский: «Нам нужно жить, помнить и знать».
Но вот с большой исторической памятью, тем более со знаниями истории, положенными интеллигентным людям по их профессиям, что-то совсем не то стало. Полузатонувшая советская Атлантида, кажется, начисто отрезала нынешний российский культурный слой от многовекового русского историко-культурного наследия, от живого ощущения гигантского исторического прошлого страны.
Отсюда и ошибки, большие и малые, частные и важные. Некоторые вообще мистичны.
Только что «Новое издательство» сделало большой подарок, выпустило сразу несколько книг Зебальда, среди них, конечно, «Аустерлиц». Для прежнего русского уха этот чужой топоним говорил о многом. В первую очередь, – не о небывалом разгроме французами русской армии под этим австрийским местечком. Прежде всего помнилось, что именно во время этого сражения в толстовском «Войне и мире» князю Андрею Болконскому, тяжко раненному на поле боя, открылось «высокое бесконечное небо», обозначившее решительный перелом в сознании и жизни героя Толстого. Ну, а затем, конечно, держалось в голове, что прежде победного 1812-го было это жестокое унизительное поражение.
А вот в напечатанном ныне переводе романа Зебальда датой сражения под Аустерлицем правильно названо 2 декабря, – но не 1805-го, а как раз 1812-го. Зебальд известен, в том числе, и до невыносимости доходящей точностью и пунктуальностью, потому трудно представить, что ошибка идёт от писателя. Но если вдруг даже так, исправить её была святая (для русских!) обязанность.
Значит, теперь, за давностию лет (да уж, более двух веков промчалось), над Наполеоном, действительно, «нам важна одна победа». И дело очень скоро идёт к тому, что и несчастный 1941 год вот-вот сольётся с ликующим 1945-м, и от немыслимо жестокой войны, самой страшной в истории, нам останется одна величавая Победа. И мы не просто перестанем победы отличать от поражений, но и приравняем поражения к победам.
…Таким долгим окружным путём подобрался я ещё к одной ошибке в книге А.Колесникова. В мемуарах его отца рассказано, что у них в школе работал театральный кружок, и участие в нём было для юного Володи успешным, особенно в смешном водевиле, даже название запечатлелось – «Беда от нежного сердца». Отец и автора назвал, и в книге сына написано – Ф.Сологуб. Написано в текстах обоих – отца и сына.
При всём уважении к Владимиру Ивановичу, да ещё после любезного ознакомления с его библиотекой, сделанного сыном, невозможно подумать, чтобы имя в таком виде появилось в воспоминаниях отца. Полагаю, он просто написал «Сологуб», а на каком-то этапе подготовки книги решено было добавить уважительно инициал, ныне достаточно привычный.
Но никто в весьма уважаемой редакции Елены Шубиной (издательство АСТ) не захотел помыслить, что Ф.Сологуб водевилями не славен, но главное – очень долгие советские годы Фёдор Кузьмич считался если не врагом народа или антисоветчиком, то весьма не подходящим автором, тем более для детской самодеятельности.
Значит, напрочь изгладилось у всех понятие о писателе ХIХ века Владимире Александровиче Соллогубе, авторе не только названного водевиля, но и знаменитейшего «Тарантаса».
Я первый никак не могу похвалиться не то что основательными знаниями, но хотя бы умеренной начитанностью. И долго топчусь на досадной ошибке потому, что на примере классического «Тарантаса» (а не заглядывая в отечественную историю не дальше «Оттепели» Эренбурга) Андрей Колесников смог бы интереснее и глубже высказаться на близкую ему «многонациональную» тему. «Тарантас» построен как раз на выяснении позиций двух тогдашних русских, так сказать, националистов, Василия Ивановича и Ивана Васильевича, по-разному думающих, но по-настоящему озабоченных исторической судьбой и окружающей действительностью русских, русского народа, России.
А.Колесников уделяет многонациональным особенностям российской жизни, нынешним и не очень давним, достаточно места.
В частности, поскольку Колесников-старший был большим поклонником песни (у Архангельского, помним, страница, а у него почти вся заключительная глава занята перечислением тогдашнего самого разнопланового репертуара), то младший Колесников уже в самом начале, касаясь песенных предпочтений, попутно подмечал такое обстоятельство: «Слова Бориса Ласкина, одного из многих талантливых евреев на службе пропагандистского кинематографа, музыка – двух братьев Покрасс, третий из которых сочинял мелодии за океаном, в Голливуде». А перед самым концом похожее оценил: «Мелодия и в самом деле очаровательная, но в ней ошеломляюще отчётливо угадываются еврейские мотивы – Матвей Исаакович Блантер, автор более двухсот советских песен, уж расстарался». А в середине похоже отозвался и об «одном из лучших советских композиторов Павле Аедоницком». И ещё не раз говорится им о таких заслуженно лучших. Но от прозвучавших похвал остаётся двойственное впечатление, так как, невольно и вольно, «лучшие» слишком тесно переплетались тогда с «первыми учениками», которым раз и навсегда было припечатано в «Драконе» Евгением Шварцем.
Национальную тематику Андрей Колесников продолжает, и обращаясь к собственным корням и кровным связям. В последнем ничего особенного нет, однако почему-то полагаю, будь его мать грузинка или гречанка, узбечка или сербиянка, он не стал бы упоминать про «своё сербское, совсем юношеское лицо» или об «этаком трио греческих бабушек». Не вспомнил бы о брате как «типично грузинском тощем мальчике» и не посчитал бы не случившееся «узбекским счастьем, что поделаешь». Лишний раз не напомнил бы «чрезмерно выразительную для нашей страны девичью фамилию Кац-Каган».
Как это удаётся Колесникову делить собственную кровь пополам, для меня непостижимо. Причём одна половина другой часто лучше, не поймёшь даже какая.
Он походя может сказать о человеке – «еврейский талисман русопятого издательства». Читать надо, человек хороший, а издательство плохое. Соглашусь и с тем, и с этим, бывало такое. Но обидными словесами зачем швыряться?
Допустим, стали спокойно говорить – еврейство. Нашлось слово «русскость», – не очень благозвучное, но соответственное. А в параллель русопятству что должно произнесть?..
По Далю, «кто особенно русит, хочет быть русаком» – это «русопёт», и стоит указание – шутливый. «Пет» затем, видимо, перешло в «пят», а там близко «запятки», прислуга, лакеи, – и из шутейного слово обратилось не в снисходительно-обличительное, а в ругательное, но достаточно скрытное (а русскому человеку что, – «хоть горшком назови, только в печь не суй»), им спроста можно упрекать и в «русскости», и в подлинном, не замызганном патриотизме.
Про Колесникова должно сказать, что точно «особенно» не русит, одним только «русаком» быть не хочет.
«Только русаком быть» – конечно, не нужно, неверно. Не стыдно, опять же, но просто-напросто непродуктивно. Ещё Пётр Великий, а за ним и Ленин, говаривали что-то вроде: мы у них, других, возьмём, что нам надо, а потом задом повернёмся. (Если не лезть в совсем уж седые времена, когда власти от ордынцев получили возможность распоряжаться «глубинным народом» как захватчики, – и так это оставалось при Петре, Ленине, Ельцине – и, к огромному нашему несчастью, остаётся и по сей день).
Колесникову думается, что ныне дело дошло до того, что патриотизм дошёл, или довели его до фанатизма.


Сам я предпочитаю телевизор не смотреть и не по нему судить, и другим рекомендую то же. Не ведаю, сколько патриотов реально агрессивных, сколько просто квасных или даже сивушных, а сколь ещё простых лапотных русопятов. Но я хочу и имею полное право ощущать себя именно русским. Я люблю им быть. Мне это состояние – родное, сердечное. А счастливое или несчастное, благое или недоброе, – это уже по обстоятельствам, очень часто не от одних русских зависящим или только русскими определяемым.
Кто-то называет это национализмом. Русский национализм – это сегодня заведомо плохо. Американский национализм, кажется, плохо тоже. И европейский, и китайский, и любой африканский. И еврейский сюда же.
Но что делать, если русское мне роднее, больнее, важнее и китайского, и американского… Остаётся, видимо, записаться в националисты безродные, – подобное уже было когда-то, многие ещё часто вспоминают.
Вот и «Тарантас», мне кажется, неплохо бы вспомнить сегодня, даром что ли он уже почти два века по родным русским российским дорогам, одной из двух наших главных родимых бед, катится. Считай, одновременно с гоголевской бричкой выкатился.
Гоголь в бричку посадил милейшего по нынешним временам Чичикова, а запряг тройкой-птицей. Соллогуб усадил в тарантас двух не менее милых русских людей и впряг в него тоже «трёх чахлых лошадей». Потом их на станции удалось сменить, но это не поменяло дела. Зато, ещё через полпути:
«И ямщик ударил по чахлым клячам, которые по необъяснимому вдохновению, свойственному только русским почтовым лошадям, вдруг вздёрнули морды и понеслись как вихрь. Тарантас прыгал по кочкам и рытвинам, подбрасывая улыбающихся седоков. Ямщик, подобрав вожжи в левую руку и махая кнутом правой, покрикивал только, стоя на своём месте, – казалось, что он весь забылся на быстром скаку и летел себе напропалую, не слушая ни Василия Ивановича, ни собственного опасения испортить лошадей. Такова уж езда русского народа».
Как тогда же было сказано, – я точно так и не знаю, кем раньше, кем позже, – и какой же русский не любит быстрой езды, его ль душе… Но Соллогубу этого показалось мало, он ещё и гоголевскую птицу рискнул изобразить – «орёл не орёл, индейка не индейка». А дальше-то, да с высоты полёта: «И в эту минуту солнце заиграло всеми лучами своими над любимой небом Россией, и все народы от моря Балтийского до дальней Камчатки склонили головы и как бы слились вместе в дружной благодарственной молитве, в победном торжественном гимне славы и любви». Умри, Проханов, и двести лет спустя нельзя высказаться лучше о счастливом и величавом вечно будущем нашем, в которое мы беззаветно и безответно, уже по Гоголю, неслись всегда, и всё ещё уверенно несёмся…
Как пишет современный исследователь (напечатано в «биограф. словаре»), «реалистич. изображение рус. жизни, идеологич. проекты и их иронич. «снятие» отрицают любой смысловой итог». Поэтому и Белинский с Самариным, и Гоголь с Вяземским и сходились, и расходились в мнениях и оценках изображённых в «Тарантасе» России и её идеологов. Но ярлыков, кажется, не навешивали, хотели достичь истины. Даже сам император Николай I отозвался о произведении сдерженно. Соллогуб писал: «советует, когда мне ещё вздумается описывать губернаторш, не выводить представленного мною типа в «Тарантасе», который ему сильно не нравится!» (Правда, «глянув на меня тем особенным взглядом, от которого самому храброму и уверенному в себе человеку становилось жутко»). Зато наследник-цесаревич «резко выразил мне своё удивление в том, что «камер-юнкер граф Соллогуб может писать сочинения с таким вредным направлением»».
Вот бы в наши глассные дни, никого и ничего не страшась, нашёлся бы кто-нибудь, не чета мне с Колесниковым, да посадил бы не в тарантас уже, а в быстролётный «Сапсан», да и провёз из Москвы в Питер и обратно лиц, похожих, к примеру, на Прилепина и Венедиктова, Соловьёва и Дудя, Проханова и Суркова, а в придачу ещё и Пескова, – пусть бы они полюбовались друг на друга и поспорили, только без взаимных оскорблений и оргвыводов. А ещё лучше поместить их в обычный поезд и отправить по давнему маршруту, к «глубинному народу»: в Казань, а дальше через Мордасы (куда тащились герои Соллогуба) в Челябинск, посмотреть на взорвавшийся дом, в Кемерово, увидеть возрождающуюся «Зимнюю вишню», в Красноярск, где рядом с Универсиадой дом только что развалился. Через засыпавшуюся Бурею, обязательно через космодром «Восточный», а далее хоть на Русский остров, хоть вообще на южную группу Курильских островов…
Чтобы все они «порадели за отчизну любезную», а мы бы стали судить, кто есть кто – патриоты, безродные националисты, либералы, народные или демократические социалисты, родные и не очень… И т.д. и т. п.

P. S. Мне скажут, да я и в курсе: сам порадей, чтобы у вас, родимых, было, как у других, где лучше, где хорошо, где правильнее, – и больше не болей, не канючь.
И я не знаю, что ответить, что писать, что делать.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.