КАК Я ЗАДЕЛАЛСЯ СОАВТОРОМ РОМАНА «ПУШКИНСКИЙ ДОМ»…

Памяти Андрея Битова

Рубрика в газете: Проповедь окончена, № 2019 / 1, 11.01.2019, автор: Владимир КРАВЧЕНКО (Феодосия)

– Хочу вам рассказать, Андрей, как я заделался соавтором романа «Пушкинский дом»…

Битов, блуждавший взглядом по морю, по Карадагу, перевёл взгляд на меня, подлил и приготовился слушать. Сидим на набережной, потягиваем коньяк «Коктебель», вобравший в себя это солнце и этот воздух, тогда его ещё можно было пить – 1996-й, июль. Андрей, его жена Наташа, которой осталось совсем немного, но она ещё не знает об этом, их сын Егорка, Саша Ткаченко (которому тоже скоро уже) и я. Александр Мулярчик с женой. Моя дочь Майка, которую Наташа обряжает, как ёлку, то бусами одарит, то свою шляпку нахлобучит на безропотную девочку, «наша красавица», называет её Битов. Ещё поэт Виктор 
Гофман то отходил, то опять подсаживался, не трогая рюмку. Прозаик Владимир Сотников ходит кругами, но подсесть не решается, и моя однокурсница Карина Зурабова стоит у лотка с бижутерией, косит огненным взглядом в сторону взлетевшего, как ракета, однокурсника, выпивающего с самим Битовым.

– Инна Сергеева в журнале «Дружба народов» даёт мне на рецензию толстую папку в обложке с мраморными разводами, – рассказываю я. – Надпись на обложке поразила в самое сердце: «Андрей Битов. Пушкинский дом. Роман». Благоговейно беру папку и привожу её в общагу Литина на Добролюбова. Решаю про себя: никому не скажу, сначала прочту сам. Но разве можно удержаться. К вечеру разобранная на десяток частей рукопись романа разлетается по этажам. Я в роли диспетчера принимаю и обмениваю гуляющие по рукам главы и веду учёт. При этом стращаю каждого, чтоб аккуратней был. Спустя неделю рукопись вновь собрана по частям, как украденный автомобиль в подпольной мастерской, и лежит на моём столе. Одна страница заляпана какой-то дрянью. Перепечатываю её на своей машинке и, по ходу дела, поддавшись редакторскому зуду, вдруг решаю поменять в ней одно слово, наглец такой. Когда роман вышел наконец книгой (ох, нескоро это случилось), я первым делом посмотрел своё слово – стоит! Так что мы с вами, Андрей, соавторы. Совсем как Ильф и Петров

Битов оживился, услышанное ему определённо нравится:

– А слово-то какое?

– Ничего страшного, один эпитет поменял на другой – в сторону усиления.

– В сторону усиления – это хорошо. Но какой?

– Не помню, – соврал я.

(Всё-то я помнил. Разве забудешь такое.)

– Жаль, что не помнишь. Ну давай – за усиление…

Поэт Виктор Гофман прогуливается неподалёку, отдельный от всех, с видом заносчивым и отрешённым, по утрам в столовой преувеличенно вежливо здоровается, вообще вежливый парень. Сразу видно – из хорошей семьи (отец – лётчик и писатель Г.Гофман). Один. Всегда один, один. В очередной раз подсев к нам, рассказывает, что живёт здесь на деньги, которые добывает игрой на бильярде и в карты. Что сошёлся с местными крутыми и те разрешили ему подзаработать – «открыли кредит». (Спустя много лет его расстреляют прямо в квартире, чтобы завладеть его коллекцией редких монет.) Наконец заявляет: «По-настоящему меня любят только собаки и женщины». Битов, терпеливо выслушавший его, спрашивает: «Если они тебя так любят – чо они с тобой не живут?». 

Эти битовские mot. Чеканка слова и чеканка мысли. Это ни с чем не сравнимое удовольствие – сидеть рядом на набережной в электрическом поле этого человека, слушать гудение глуховатого баритона, поражаясь фехтовальным репликам, тому, как он одним ударом своего серебряного копытца высекает из медной горы реальной действительности смыслы, так что искры летят изумрудно-бриллиантовые, отделяя с лёгкостью мотив от поступка, солнце от тени, агнцев от козлищ. В армии на Байконуре вот так же в кабине «П» нашего ЗРК гудели работающие магнетроны; подносишь к нему лампочку, и она загорается прямо в руках, без всяких проводов. Я чувствую себя такой лампочкой. Пить нельзя ни ему, ни мне. Но мы выпиваем, несмотря на укоризны Наташи. Сколько тебе лет, спрашивает меня Битов. Отвечаю, что я ровесник Наташи, моложе вас на 16 лет, но два года назад я уже умирал. Я тоже умирал, отвечает Битов. Да, я слышал, сердобольно спохватываюсь я, хотя моя больница с его трепанацией рядом не стояла – как вы себя чувствуете? Битов смотрит, сощурившись, на горы, на море, волнуемое вечерним бризом, отвечает, что есть какие-то осложнения, но он относит их на счёт психики. Я рассказываю о том, как Саша Соколов видел Борхеса. Может быть, единственный из русских писателей видел и слушал его в Корнелле. Битов (без видимого интереса): «Мало ли кто кого видел…» и отворачивается от меня, как от человека, сморозившего глупость. Эге, думаю я. Этот участок заминирован. Вспомнилась карикатура: край поля, табличка на краю: «Мин почти нет». Ещё не раз и не два случалась эта ревнивая реакция на имена современных писателей – Грасс, Бёлль, кто-то из французов. Разговор заходит о блокаде, и я, не утерпев, делюсь своим опытом оздоровительного голодания по Брэггу, мол, «голодарь» у Кафки голодал всего 11 дней, да ещё ездил с гастролями, демонстрируя своё искусство, мой рекорд составляет ровно месяц на одной воде, так что я перекрыл эту цифру втрое, как говорится, «сделал Кафку былью». Я вспоминаю, что Битов – блокадник, по его долгому взгляду вдруг понимаю, что меня занесло не туда, и, поперхнувшись, закрываю рот – что значил мой сытый голод рядом со страданиями ленинградцев. Вот этот камертон в нём жил, безусловность моральной оценки, о чём бы ни шла речь, – высота, доброта, пристальный и сердобольный интерес к человеку, к проявлениям его слабости и силы. В его видимом поле даже хамы становились шёлковыми, как воспитанные дети, как бы даже удивляясь самому себе, я несколько раз был свидетелем этому.

 

Андрей БИТОВ

 

Оживляется, когда разговор заходит о Литинституте: «Принято считать, что в Литинституте студентов учат так называемой литературной литературе – многословной старомодной технике письма, изобильному словоговорению, ориентирующемуся на образцы. И что сегодня модерн – это Петрушевская (пишущая на стыке развёрнутой театральной ремарки, прозы и поэзии), это Маканин (пишущий притчи усреднённым языком притчи) и что главное сегодня – это драматургия, сюжет, скорость изложения по принципу «чем проще – тем лучше», а не пластика, дыхание фразы, внешняя изобразительность. В ходу всё больше литература, построенная на отрицании литературы, на отвращении к ней или тяге к облегчённому чтению, отрицающему сложные формы письма. Может быть и так, но ни один из этих авторов не напишет пейзаж. Не передаст ровное естественное течение прозы, рисующей «хроническую степь и перловую кашу человеческого существования», не очарует красотой периода, фрагмента, всего языка, «русачьей лёжкой иной фразы» (Набоков о Тургеневе), ибо такой задачи перед собой и не ставят. Есть ведь и другая традиция – Гоголь, Платонов, Набоков». Я добавляю в этот список: «Саша Соколов, Андрей Битов». Битов польщён, но виду не подаёт: «Никому ещё не удалось нас переубедить, что одна традиция исключает другую. Литература, в которой главное – не что, а как – более долговечна, её можно перечитывать».

Эти наши беседы…

Вот так бы и сидеть всю жизнь, слушать, смотреть, как он медленно надирается, быстро надираясь вместе с ним, как затягивается сигаретой, держа её кончиками пальцев с такими удивительными ракушками ногтей, стряхивая пепел в колпачок от коньячной бутылки, – человек, сыгравший такую роль в моей жизни, в жизни всех нас, давно ставший частью меня самого, так что и не разделить.

Полтора месяца отдыха в Доме творчества – вечерами у кого-нибудь в номере или в кафешке на набережной, утром то пляж, то бухта под Карадагом, куда уплываем на катере всей компанией купаться и загорать, читать Пушкина, играть в буриме (вот совсем умершая традиция), плавать с маской и ластами. Это прекрасное, как морское дно, прошлое…

Сегодня снял с книжной полки два ранних сборника Битова, читал и удивлялся явно ощущаемому запасу мощности, старательно маскируемой умным автором, направляемой на свисток, на сочинение каких-то молодёжных сюжетов («Такое долгое детство») и лукавое усилие удержаться в легальном поле журнала «Юность», не выдать себя ничем. 

Обесцвеченная в главном и расцвеченная в мелочах и деталях литература, адаптированная к требованиям общесоюзного редактората и лишь чуть-чуть, просчитанно выступающая за эти границы, чтоб в этих расчисленных пределах уместиться и «найти награду свою» (одно из любимых выражений Битова). Ранние книги Битова перечитывать неинтересно. Время такой литературы ушло вместе с её читателем. Читатель тот не умер – изменился. Да, мы были такими. Да, и так мало нам было надо. Ибо речь здесь идёт прежде всего о нас, а уж потом, как водится, об авторе. Только с «Уроков Армении» начинается настоящий Битов, «Четвёртая проза» Мандельштама, по его собственному признанию, позвала его в путь – на Кавказ, в русскую заграницу. «Семь путешествий», сага об Одоевцеве – как это читалось! На «Птицах» что-то случилось – что именно, мне трудно сформулировать, да и не хочется. Но после «Птиц» магнетрон отключился, такое лично у меня ощущение. Что-то кончилось. Прочёл где-то (уж не у Топорова ли) про «створожившийся дар замолчавшего Битова», из страха прямого высказывания давно уже дрейфовавшего в область комментариев к написанному, на поля постраничной сноски, за границы собственно текста, в разговорный жанр, в котором ему не было равных. Но главным носителем всё-таки остаётся бумага, не аудио и видеодорожка. Занимаясь самооправданием, Битов даже выразился, что «писательство – это более сложное состояние». Это когда он читал под музыку джазистов черновики Пушкина.

Сегодня Битов-прозаик понятен лишь русским и малоинтересен западному читателю. Мирового писателя не получилось. Почему? С таким-то умом и таким талантом? Пушкина, правда, тоже понимают лишь русские – по большому счёту он непереводим. А Битов обратил всю свою звонкую силу поэта на то, чтоб просвещать, ублажать и развлекать нас тогдашних, безбожно обобранных, сидящих на скудном пайке при таком хроническом голоде на живое, искусное, жаждущих формы, стиля и экзистенции, благодарных за малейшие проблески мало-мальски талантливого, или даже просто выступающего в обход идейной догмы, например – категоричностью моральных оценок, свежестью сюжетных схем. С началом перестройки и книжного бума мы вскоре переросли заявленный диапазон, всем стало вдруг видно во все четыре стороны – тут и Набоков, и Платонов, и Бродский (вот неутихающая зубная боль литераторов этой формации! – ведь можно, можно было!..) и вся мировая литература, на фоне которой наш Битов оказался ничем не знаменит.

Всегда закованный в латы безупречного вкуса и стиля, определяющего всё – от носков и джинсов до потёртого, но пошитого из благородной кожи старинного приват-доцентского портфеля (моё впечатление от первой встречи в 78-м: как львовянин – питерца, я сходу оценил его стиль, совпавший с образом); положивший свою жизнь на то, чтоб с таким талантом и проникновением в предмет размечать территорию, на которой нам всё-таки надо было жить-проживать, хоть она для этого и не очень была приспособлена, – в стране стоял такой голод, что люди бросались на всё, на малейшие признаки съестного, – этот писатель учил нас тоске о мировой культуре и, не роняя себя (выстраивая в душе эластичную линию обороны), усилием мысли и сердца принимать жизнь с её трагизмом, красотой; учил нас возобладанию над нею, её изощрённому и пластичному постижению – с ударением на прилагательное в ущерб существительному.

Я не пропустил ни одного его семинара. Две сессии для заочников – всего не больше десяти пар. Горящие окна аудитории на Тверском, белая вазовская «четвёрка» у крыльца института с валяющейся женской туфелькой в багажнике, – это всё означало, что Мастер на кафедре. Мы с моей женой, писательницей Ириной Полянской, как посторонние вольнослушатели, всегда садились на последней парте, бок о бок. Битов входил, улыбался ей – самой красивой девушке института, и начинал свой урок. Один из них назывался «чтение анонимной прозы». Мастер зачитывал отрывок, не называя автора, а студенты начинали его обсуждать. Однажды зачитал текст, в котором я угадал руку самого Битова (это были «Похороны доктора»). Студенты принялись долбать и плющить неизвестный текст по всем правилам литинститутского разноса, не оставляя автору шансов. И все выступающие сходились в мнении: «автор хочет, но не может». Это было уморительно. Самым интересным было следить за самим автором – Битов переводил взгляд с одного выступающего на другого, ничем не выдавая себя, – лицо человека, ставящего эксперимент. Он явно получал удовольствие от своей проделки. Так и не назвав автора, Битов распустил своих студиозусов. Я хорошо понимал этих людей, сам два года проучился на заочном. Это были заочники, провинциальные люди разных профессий и возрастов, впервые вырвавшиеся в литературную столицу и медленно, недоверчиво набиравшиеся опыта, ревниво слушавшие чужое и самоупоённо читавшие своё, утопая в нём по уши.

В мае на последнем семинаре Битов распускал нас на каникулы. Казалось, что до осени, а оказалось, что навсегда: вскоре грянет скандал с «Метрополем» и семинар Битова закроют. Если я о чём-то и жалею в жизни, то только о том, что у меня не оказалось в тот момент диктофона. Спустя день я попробовал записать её по памяти, но у меня не получилось. Всплывали лишь приблизительные фигуры речи и отдельные слова: читать… думать… судьба… литература как орден… главное – это сохранить гортань, а слова завяжутся… Это была проповедь, возвышенная речь, обращенная к умам и сердцам молодых людей. Я выходил из аудитории качаясь, как пьяный. И все мы так выходили – благоговейно притихшие. «Проповедь окончена», – так завершил он своё выступление и махнул папкой, как режиссёр кинохлопушкой, выпуская нас в жизнь. Двенадцать светлооких сыновей и двенадцать дочерей родились от его лучей – от одного из лучей родился я. Прощай, наш дорогой златоуст Андрей Битов. Всем нам очень повезло – вы были гениальным учителем.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.